БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ
версия: 2.0 
Собрание сочинений #2
Март. Том 2. Склянка Тян-ши-нэ. Обложка книги
Salamandra P.V.V., 2020
Библиотека авангарда #38

Настоящее издание представляет собой первое и наиболее полное собрание сочинений Венедикта Марта – «проклятого поэта», друга обэриутов и заумников, легенды авангарда Дальнего Востока, морфиниста и опиомана, прошедшего путь от завсегдатая владивостокских кабаре и наркотических притонов Харбина до расстрела в Киеве в 1937 году. Хотя В. Марта принято причислять к футуристам, его редчайшие сборники 1910-х – начала 1920-х гг., сочетающие стихи и визионерскую прозу, не поддаются никаким определениям. Позднее В. Март выступал как прозаик, автор ярких и насыщенных экзотикой Дальнего Востока, Китая и Японии повестей, рассказов и очерков, а также написанного в соавторстве авантюрного романа «Желтый дьявол». Подавляющее большинство его произведений, вошедших в данное собрание, до сих пор оставалось недоступным для читателей. Собрание снабжено подробными комментариями и включает биографические материалы, в том числе следственное дело В. Марта 1937 г., факсимильные публикации, репродукции обложек и иллюстраций первоизданий.

В «Склянку Тян-ши-нэ», второй том собрания, вошли рассказы, повести и миниатюры, созданные В. Мартом в 1910-х – 1930-х гг.

СОДЕРЖАНИЕ

Венедикт Март

Собрание сочинений

Том 2. Склянка Тян-ши-нэ

Глаз*

(Миниатюра)

– Хотите я расскажу вам маленькую вещичку?

Конечно, очаровательная Анна Викторовна знала, что все с удовольствием будут слушать, так как ее «вещички» всегда были столь же увлекательны и изящны, как и их рассказчица, но задала этот вопрос только для того, чтобы возбудить немного нетерпения в своих друзьях.

– Расскажите! Расскажите! – просили все.

Анна Викторовна улыбнулась, и тихо, ровным, приятным голосом, начала рассказывать свою «маленькую вещичку».

– Я расскажу вам о любви со случайною причудою.

– О, это был обычный, осенний вечер по-петроградски. Хоть сейчас выйдите на балкон, и вы увидите ему подобный во всей его тоскливой мокроте. Знаете, в такие тусклые вечера иногда бывают причудливые настроения, странные, – совершенно не соответствующие всему окружающему, – желания.

Вдруг хочется нежного взгляда, улыбки… Захочется… идешь, вглядываешься в лица прохожих и, как нарочно, все встречные пасмурны, невеселы, озабочены, торопятся, бегут куда-то и не взглянут даже!

Вот, в таком настроении, я возвращалась как-то из театра. Остановилась у трамвайной остановки, и тогда впервые увидела г. Н. – героя моего рассказа. Он стоял против фонаря, профилем ко мне. Он сначала не обращал на меня внимания, но вдруг взглянул в мою сторону. Трамвай долго не показывался и я, в ожидании его, успела… влюбиться в г. Н., вернее, – в его левый глаз… Странно, – у него были разные глаза: левый – смотрел как-то особенно величаво и спокойно, правый – был точно взволнован чем-то и с тревогой вглядывался во мглу. Подошел вагон. Мы сели друг против друга. Я все смотрела в его левый глаз, и меня, конечно, радовало то, что это, по-видимому, волновало его.

– Схожу с вагона, он тоже. Следует за мной. Захотелось поговорить с ним. Я уронила зонтик. Познакомились.

– Так начался мой роман.

С этого вечера я часто встречалась с ним, он стал бывать у меня, развлекал рассказами о Сибири, о тайге. Был он сыном сибирского золотопромышленника; в Петроград приехал развлечься. Я любила подолгу сидеть о ним, вглядываться в его левый глаз и слушать милые рассказы. Когда я сказала ему о том, что мне нравится его маленький недостаток: различие в глазах, – он как-то испуганно взглянул на меня и стал быстро и нервно говорить о чем-то, не имеющем ничего общего с моими словами.

Он заинтересовал меня и особенно после того, как я заметила, что и он полюбил меня.

А дальше… дальше – любовь. Любовь особенно прекрасна тогда, когда не говоришь о ней, не правда ли?!.

– На перроне вокзала… Он уезжал к себе – в Сибирь на несколько месяцев. Я провожала его.

Раздался второй звонок.

Мы прощались.

– О, если бы ты оставил мне только один твой глаз – левый, – пошутила я.

Вдруг он строго и пристально взглянул на меня, тихо нервно рассмеялся…

Третий звонок…

– Возьми! – крикнул он с неожиданной злобой в голосе, и быстро вскочил на площадку вагона.

На ладони моей лежал его левый, искусственный глаз.

«Я хочу снега…»*

(Рождественская миниатюра)

Я очнулся от сильного толчка. Точно кто-то громадный ударил мощным кулаком по стене дома, и дом и все в нем задрожало.

Странный шум… Словно тысячи людей дрались где-то бамбуковыми палками; или монахини стройными бесконечными рядами опускались на колени и шелестели выглаженными креповыми платьями; или тысячи огненных языков с трескучим шумом перебегали по гигантской сухой береговой коре…

В мою комнату вбежала соседка.

– Перепугались?! Маленькое землетрясение… Привыкайте, – здесь, в Нагасаки, это нередкое явление… Слышали шум? – Это шелестели бумажные домики от сотрясения… Правда, своеобразная музыка… Как вовремя произошло землетрясение, – я только что собиралась будить вас: – ведь, пора идти в церковь. Готовьтесь!.. – быстро говорила она.

Через полчаса я с ней отправился на «Minamiya-mate» в православную церковь.

Было уже совсем темно, когда мы вошли в апельсиновую рощицу; в глубине рощицы стояла, освещенная внутри, небольшая церковь.

На зеленых ветвях висели разноцветные бумажные фонарики; тусклый, мигающий свет их делал еще более таинственной сумрачную рощицу. Кое-где, как золотые мячи, свешивались крупные апельсины.

Из церкви неслись голоса православного священника-японца и некоторых из молящихся.

«Аррихуя, аррируя, аррируя! Срава тебе Бодзи мой!..» – пели японцы, которым никак не удавалось произнести звуки «л» и «ж».

В рощице, обычно темной и тихой по ночам, в эту рождественскую ночь, – было особенно людно и шумно. Здесь собралась почти вся русская колония; явилось много православных японцев; у калитки и забора толпились любопытные.

Взошла луна и осветила церковь, верхи деревьев, людей…

Соседка оставила меня, и я одиноко бродил в веселой толпе.

Неожиданно мое внимание обратила маленькая группа русских: – девочка, наряженная в розовое платьице, мягкую пуховую накидку и две женщины; одна из них, по-видимому, была матерью девочки, другая – няней. Девочка пухленькими ручонками отбивалась от няни; ее надутые губки дрожали; на глазах блестели слезинки.

– Не плачь, Ниночка! Смотри, какие красивые фонарики… А вон там – на небе звездочки светятся… Ах, луна такая!.. Ну, не плачь… Смотри, смотри, какой красивый апельсин, как золотой… Мы скоро пойдем домой, ты уснешь и тогда придет Дедушка Мороз и принесет…

Рыдания ребенка прервали слова матери.

– Нет! Дедушка Мороз не придет, потому что нет снега, – сквозь слезы лепетала девочка: – и я хочу снега… я хочу снега, снега… сне…

Все кругом было очаровательно, и прекрасно, но чуждо; особенно чуждо в эту рождественскую ночь.

Было грустно мне. Я разыскал в толпе соседку, и с нею покинул храм, рощицу…

Соседка, заметив мое настроение, не прерывала молчания. Ей тоже, видимо, было грустно. Мечтательный взгляд ее был обращен на небо, густо усеянное звездами.

Только тогда, когда мы подходили к дому, она вдруг крепко сжала мою руку и воскликнула:

– Знаете что, – всю эту дивную природу… все, все, я променяла бы сейчас на комок снега!.. Верите?…

Конечно, я верил, я не мог не верить, – пред мною все еще стояло заплаканное личико и в ушах звучали плач и слова малютки:

«Я хочу снега, снега… сне…»

Склянка Тян-ши-нэ*

Миновав ипподром, я вышел в поле. Желтые стебли выцветших трав спускались к земле и сухо трещали под ногами. По травам скользил легкий холодный ветер и слагал мертво-шуршащий, сухой напев… Поднял голову. На темнеющих небесах бледно выступали и трепетали первые ранние звезды. Бодро шел в даль и всею грудью вбирал холодный, осенний воздух. Мозг обегали быстрые, внезапные мысли об освобождении от людей, города, о жутких чарах осени и одиночества; в сердце дотлевали обиды, вынесенные из города, и ярко загоралось давно забытое чувство единения, слияния с природой.

Вдруг почувствовал неловкость в затылке, замотал головой, точно пытаясь стряхнуть что-то назойливое. Оглянулся. В нескольких шагах следовал кто-то. Остановился. Ко мне подошел китаец-рогульщик и пристальным взглядом впился в глаза.

«А!.. Занятно: он заставил оглянуться… гипноз, что ли?.. Какие странные глаза… Не уступлю, – буду смотреть в левый глаз; скорей уступит… У-у! – Дьявол с косой… ну, и упрямый… Ни за что не уступлю!.. Не нужно отвлекаться: только в левый…» – думал, вглядываясь в странного китайца. Но вдруг почувствовал влагу на глазах и чужую власть в мыслях, закрыл глаза и закричал:

– Довольно!.. Кто вы?

– Тян-ши-нэ… Гуляете? Поля любите?

«Странно: простой рогульщик в лохмотьях, а такой чистый выговор!.. Конечно, – маскарад».

– Господин Тян-ши-нэ, зачем на вас эти тряпки и рогулька? – Ведь вы же не рабочий?

– Разве вам надо знать это? Впрочем, я скажу, и скажу только потому, что вы не похожи на других: одиночную прогулку по полю предпочли городским развлечениям. Так одет я для того, чтобы лучше видеть, понимать людей и их жизнь… Ну, что, разойдемся?..

– Нет! Нет! Разве вам скучно со мной?

– А ваше одиночество, для которого вы пришли сюда?.. Ведь, я нарушу его.

– Нет, мы будем вместе и все-таки – одиноки. Я не верю в родство душ и думаю, что человек всегда одинок и тем более при других, – тогда уязвленное одиночество чувствуется особенно ярко. А внешнее одиночество доступно мне.

– Мало слов, но как много в них отчаянья! Достаточно ли вы сильны, молодой человек, чтобы нести сознательно одиночество среди людей, или мудрое презрение к ним заменяет вам эту силу?

– Да, я очень силен в презрении к людям, но, увы! – влечение к ним непреодолимо.

– Довольно об этом. Я глубоко понимаю вас, и мне известны те слова, которые вы можете сказать: – ведь у каждой мысли, как и у всего, есть свой круг, а я за свою долгую жизнь достаточно повертелся по этим кругам… Не желаете ли развлечься? Едемте ко мне…

– Мне все равно, зачем и куда ехать, лишь бы хоть одну ночь не видеть, забыть город.

– Хорошо. Тогда мы свернем к дороге, сядем на осликов и поедем ко мне. Я живу близ Фудзядяна.

Пошли к дороге. Сели верхом на выносливых, загрязненных осликов и тихо поехали рядом по пыльной дороге; сзади бежали китайцы-погонщики и изредка хлестали кнутами отупевших от изнурения животных.

Совсем стемнело. В огромной черной массе города блистали яркие огни; по сторонам тускло мерцали огоньки одиноких, разбросанных по полю фанз китайцев-бедняков; в высях трепетали сияющие звезды и слегка освещали мглу… Было как-то странно и смешно, – созерцая красоту осенней ночи, утопая в глубоких размышлениях, – подпрыгивать и чувствовать под собою широкую спину осла, слушать тусклые, монотонные напевы погонщиков.

Изредка перекидывались словами.

– Видите огонек? Это моя фанза, – сказал Тян-ши-нэ.

В поле, близ дороги, в стороне от Фудзядяна одиноко стояла маленькая фанза; одно из окон ее, обращенное к дороге, было слабо освещено.

Слезли с осликов, расплатились с погонщиками и направились через поле к фанзе.

Подошли. Тян-ши-нэ постучал в окошко. Дверь открыл сгорбленный китаец. Старик внимательно оглядел меня, спросил о чем-то по-китайски Тян-ши-нэ и, получив ответ, как-то неожиданно-стремительно вскочил на широкие полати, покрытые циновками, и сел у маленького столика, находившегося тут же на полатях. На столике стояла лампа и, между двумя черепками, лежала толстая книга. Через минуту он весь ушел в чтение и, точно не замечая нас, стал неприятным гортанным голосом что-то выкрикивать.

– Скажите, к чему стоят эти черепки? – спросил я у Тян-ши-нэ.

– Старик очень мудрый. Всю жизнь провел среди книг. Прежде, когда он был молод, не утомлялся быстро, а теперь, стоит ему просидеть до полуночи, и сон потянет его, утомленная голова захочет покоя и опустится… на эти черепки. А видите, какие они: – твердые и заостренные. Какой тут покой!.. Старик поднимет голову и снова принимается читать, пока не настанет положенный час. Взгляните на кожу лба его; не правда ли, она напоминает мозолистые руки каменщика?

Все это Тян-ши-нэ говорил тихо, точно боясь отвлечь внимание старика, по вдруг крикнул что-то ему и у них завязался горячий спор, смысл которого, не был понятен мне; все же я понял, что старик не хочет уступить в чем-то Тян-ши-нэ, потому что здесь есть посторонний – старик несколько раз бесцеремонно показывал пальцем на меня, закрывал глаза и мотал головой. Это упорство разгневало Тян-ши-нэ; он схватил старика за руку и потянул к двери, должно быть, для того, чтобы выгнать его. Старик бессильно отбивался; вдруг заплакал. Тян-ши-нэ отпустил его руки, подошел к полатям, взял со стола книгу и со злобой начал было рвать ее. Это, по-видимому. было самым тяжелым испытанием для старика: он сдался; – быстро бросился к Тян-ши-нэ, отобрал книгу и злобно забормотал что-то.

Вначале я в недоумении наблюдал за ними, под конец же, когда Тян-ши-нэ схватил за руку старика, мне вдруг показалось все это подозрительным, и даже опасным. Сердце, охваченное тревогой, внезапной тревогою, усиленно забилось, в мыслях проносились невероятные мучительные предположения. Но все рассеялось, когда Тян-ши-нэ подошел ко мне и дружески-радостно заговорил:

– Наконец-то! Выйдем на минуту во двор. Вы не обращайте внимания на все то, что случилось. Старик у меня удивительно недоверчив: во всяком русском он видит только врага.

Вышли во двор.

– Почему мы покинули фанзу? – спросил я.

– Почему? Старику нужно кое-что сделать, чтобы мы имели возможность покинуть этот мир для другого, скрытого под землей, мира – где нет ничего невозможного… Ха! Ха! – засмеялся вдруг Тян-ши-нэ: – вы не ожидали этого и потому так встревожены! Быть может, вам тяжело расстаться с этим миром? Если так, успокойтесь: вы вернетесь невредимым и вновь увидите ваших людей и город.

– Нет! вы не так поняли меня. Мне просто странно: почему под землей… Что за мир?..

– Под землей для того, чтобы ваша, или наша полиция не раскрыли его. Правда, просто? Что за мир, вы увидите.

– Полиция…

– Идемте! Старик все сделал…

Вошли в фанзу. Окна были завешаны грязными тряпками. Под поднятыми полатями оказалось широкое отверстие в подземелье. Тян-ши-нэ взял лампу и предложил мне вместе с ним спуститься вниз. Спускались медленно. Старик, который остался наверху, по-видимому, ставил на место полати, так как сверху доносился шум.

– Осторожнее! Я тушу лампу… Еще три ступеньки и мы будем в моем царстве – там много огней… Видите, как стало светло.

Пораженный, я вступил в длинный коридор, обитый со всех сторон прочными желтыми циновками. Электрические шары освещали подземелье. По сторонам кое-где виднелись двери в просторные комнаты.

– Дерните за ручку, которая висит возле вас, на стенке.

Раздался глухой звонок, и в глубине коридора появилась какая-то странная, быстро приближающаяся, фигура не то карлика, не то автомата.

Приблизившись, фигура остановилась.

Это был низкорослый человек, одетый в легкую чечунчу. Все движения его были стремительны и точно автоматичны. Темно-коричневое сухое лицо было неподвижно, и только желтоватые белки глаз беспрестанно вращались во все стороны.

Я удивленно всматривался в него.

– Что это, автомат или человек? – спросил я.

– И автомат, и человек, – неопределенно, с видимой неохотою ответил Тян-ши-нэ. – Толкните его в живот, – это нужно для того, чтобы он снял ваши ботинки и надел туфли.

Я толкнул карлика-автомата в живот; тот нагнулся, быстро и ловко снял ботинки, убежал куда-то, но тотчас же вернулся с удобными мягкими туфлями и надел их на мои ноги.

Тян-ши-нэ проделал то же с карликом и тот, так же проворно исполнив его желание, стал нетерпеливо ожидать дальнейших приказаний.

– Схватите его за ухо он принесет вам японское кимоно… Еще раз, чтобы и для меня захватил кстати.

Все это, несмотря на свою странность, смешило и забавляло меня.

Через несколько минут мы, одетые в изящные шелковые кимоно, подложив под себя мягкие подушки, расположились по-восточному на циновках в одной из комнат подземелья.

– Итак, для вас нет ничего невозможного, – начал Тян-ши-нэ: – что вы хотите, того и достигнете, только скажите. Все ваши заветные желания могут исполниться, а я думаю – желаете вы невозможного. Ведь, желать возможное и скучно, и не стоит труда для дерзкого, глубоко-сложного человека. Надеюсь, согласны? Ваши западные мудрецы достаточно говорили вам об этом… Чего вы хотите?

– Опиума!

– Ха! Ха! Только? Неужели вы думаете, что китаец не может дать вам ничего, кроме опиума? Впрочем, опиум, – прекрасный путь ко многому: – он откроет вам вас и тогда вы скажете, чего хотите, да?

– Не знаю. Знаю то, что сейчас хочу опиума.

– Примитивно, но что же делать! У фонаря ручка, – дерните-ка ее.

Появился тот же карлик.

– Схватите его за левую руку, это знак, и он принесет то, чего вы хотите, – сказал Тян-ши-нэ.

Я и прежде курил опиум и всегда после тяжких неудач в жизни. Все происшедшее в эту ночь слишком волновало меня, туманило мысль. Знаю силу опиума, которая делала меня мудрым и спокойным, и мне вдруг вновь захотелось вдыхать в себя черные дурманящие пары.

– Дерните дважды, – я тоже хочу покурить с вами.

Вскоре карлик внес две лампы, трубку, изящные фарфоровые чашечки с кусочками опиума и стальными иголками.

Курили молча.

Я выкурил только две трубки и удовлетворенный лежал на циновках. Тян-ши-нэ курил много и быстро, но, когда он заметил, что я оставил трубку, – тоже перестал курить и пристально взглянул на меня. Я, возбужденный опиумом, вмиг легко прочел в его глазах все тот же вопрос: «Чего вы хотите?», замотал головой и вскрикнул:

– Ничего! – но вдруг, передвинулся к нему, схватил его руку и быстро заговорил: – вот что хочу я знать: есть ли у меня талант?.. Создам ли я себе славу?..

– Наконец-то сказали!.. Талант у вас есть, но теперь он не так велик, потому что в вас слишком много души и чувств.

– Что это значит?! Не ясно понимаю.

– К чему привела вас ваша культура? Вы стали настолько сложны, что все простое – чуждо, непонятно вам! Что ж делать, – разъясню. Вы, должно быть, любили когда-нибудь женщину и, возможно, – неоднократно. Ну, так знайте же: – только тогда вы сотворите истинное слово о любви, когда чувство это навсегда покинет вас, то есть, когда вы поймете его, а, понявши, – потеряете. И так во всем и всегда!.. Быть может, и это непонятно вам?.. В таком случае выкурите еще одну трубку, опиум поможет вашему сложному мозгу переварить простоту моих мыслей…

– Нет, я начал понимать вас, но это так больно!

Тян-ши-нэ замолк. В комнате было тихо. Изредка пламя в лампочках вспыхивало, и тогда странный мгновенный шум фитилька наполнял, как мимолетным вздохом, напряженную тишину.

– Хотите, я вам дам зелье, выпивши которое, вы сразу потеряете душу и найдете талант? – сказал вдруг Тян-ши-нэ.

– Хочу, но верить вам не хочу и не могу…

– Дерните ручку… Впрочем, нет, – не надо, я сам принесу… Он ничего не сделает.

Тян-ши-нэ вышел.

Вскоре он вернулся с маленькой склянкой; в склянке была какая-то жидкость зеленоватого цвета, напоминающая водоросль, которая появляется в застоявшейся на солнце воде.

– Возьмите! Только предупреждаю вас: не пейте это до тех пор, пока не окрепнете достаточно и не преодолеете вашего «непреодолимого» влечения к людям; иначе вы можете даже погибнуть… Наши трубки остыли, а лампочки слишком тускло мерцают… – не начать ли нам снова курить?

И мы принялись слова за опиум. Курили молча.

Это случилось давно-давно, когда я скитался по Дальнему Востоку. И если бы не склянка с зеленой жидкостью, которую я носил всегда с собой, то мне, наверное, казалось бы, что все это было лишь сном.

Недавно, когда мне пришлось особенно тяжело, я решил выпить жидкость, хотя мало верил словам странного китайца; и мне почему-то казалось, что жидкость – ядовита. Но я все-таки решился, – смерть не пугала меня.

Остался один. С трудом раскрыл пробку, поднес склянку к губам… Ах, как одурманил меня запах… Да, смерть, смерть! Я ясно понял, что жидкость ядовита. Как странно: мне захотелось подойти к зеркалу… Неужели для того, чтобы видеть смерть? И я подошел. Снял зеркало со стены. Руки так дрожали, дурманил запах… Вдруг зеркальце соскользнуло с рук, задело склянку и, вместе с ней, на мелкие кусочки разбилось о паркет.

Женщина, которая выметала осколки зеркальца, была так грустна, так печальна. Конечно, – она суеверна. Но почему я сам полмесяца пролежал в постели, изредка приходя в сознание?..

Склянка Тян-ши-нэ, хранившая смерть, неужели только ты могла привести меня к концу моих надежд и мучительного непонимания жизни?..

Сон*

Этюд

Не было сил…

Я решил покинуть родной горох, обмануть близких и где-нибудь покончить с собой.

Была последняя ночь – утром рано я должен был уезжать. Я приготовил яд, спрятал его в карман пояса и с ним лег в постель.

Я уснул…

…Я вошел в маленькую, пустую, грязную комнату; с потолка, в углах комнаты, капала какая-то грязная жидкость, на стенах дрожали серые грязные тени. Жутко было. Отовсюду ползли тени. На полу скользило что-то холодное, мерзкое. Я нервно ходил из утла в угол. Мне было так тяжело. Я слышал, как билось мое сердце и, казалось, вся комната стучала давящим эхо его ударов. Голоса, казалось, была полна червей, – я глубоко, с болью чувствовал каждую мысль…

Было так трудно дышать…

Так тяжело…

И я вспомнил, что у меня есть яд. Я взял порошок, смочил его капающей с потолка водой (не все ли равно?) и быстро проглотил.

Я умер. Сердце остановилось. Ничего не чувствовал, ничего не слышал, не видел. Я думал, – думал без страданья о чем-то пустом, простом, о ненужном…

Вдруг в груди тихо оборвалось, страшная боль сдавила сердце… Я проснулся, проснулся со стоном…

На груди моей лежала и мирно мурлыкала наша большая, домашняя кошка…

…Я решил жить. Остался в родном городе.

Теперь я люблю жить и страшно боюсь смерти. Ценю страданья, но бегу их, ищу радости, ищу красоты, истинного.

Я не хочу умирать: – я видел близко смерть.

Токийские наброски*

И – он!..
(Под ритм дождя)

Капли еще с сумерек застучали по окнам, по крышам, в улицах – всюду.

Когда зажгли лампы в домах и фонари на улицах, – дождинки мягче шумели по мостовым… на камнях уже дрожали лужи.

И лучи огней вмиг запрыгали весело и бойко на мокрых каменьях и в корявых лужах.

Я сел в коляску. Курума[1] спрятал меня от дождя в черные стены коляски и побежал по улицам и переулкам.

В окошечке передо мной прыгала его черная шляпа… Вдали мелькали, перебегали по лужам желтые, бледные, фиолетовые, красные – пятна огней.

Иногда мимо, с ворчливым грохотом, быстро проносились пасмурные, желтые вагоны трамвая.

То вдруг бешено и бесшабашно мелькали автомобили, врезаясь в дождь огненными глазами, рыча, как раненые звери – протяжно, жестоко, взъяренно.

Я смотрел – в три щели окон, по которым, как по щекам, скатывались крупныя дождинки.

Смотрел и бессвязно-отрывочно думал, тягуче, иногда скачками тосковал по привычке.

По черным стенам и пасмурным окнам прыгали, дробились, трещали назойливо, настойчиво и монотонно капли дождя.

А передо мной все прыгала-плясала дразняще-бойко круглая, как блин, шляпа курумы.

Изредка в щели – ко мне пробивались брызги, ложились ласково, мягко, как улыбка, на щеки, волосы, на шею… – бодрили, утешали на миг…

Думал сосредоточенно, но неустойчиво, иногда нервно, сжимая ноготь зубами…

Чувства перебивали мысль, вырывались вдруг и с ними – на лбу и меж бровей выступали морщины. Мешали чувства и морщины… Я терял мысль. Но разогнав морщины, снова думал, слушая музыку капель.

Было удобно думать. –

Я привык к дождю и к его прыгающей шляпе… иногда только – трамваи и автомобили пугали мысль…

Я думал о красоте, о дождливых вечерах, о вчерашнем дне, о моем галстухе, о какой-то девушке, которая с зонтиком переходила улицу, о зонтиках, о Ницше, об английском языке, о тротуарах, о пиве и еще, и еще… – так много и разнообразно думал, думал, думал… все думал и тосковал по привычке, почти машинально.

Подумал о чем-то нечаянно и захотелось декламировать свои стихи.

Прочитал вполголоса, с мимикой, жестикуляцией, конечно, – сдержанной – соответствующей…

Досадовал, что никто не слышал! – Вышло очень, прямо на редкость, удачно…

Зевнул вдруг…

Не успел оправить лицо, помятое зевком, как курума остановился, – приехал.

– Сколько?

– Семьдесят, – ответил курума.

В оправдание провел рукою по горячему лбу, а другой ткнул в дождь и на мокрую коляску.

Я взглянул на его профессионально-привычную улыбку… И вдруг понял, что и он тоже всю дорогу думал, думал, думал под дождем!..

И – он!!!

– Боже! о чем он думал?! О своей, – вчера умершей жене, о 70 заработанных иенах?!.. Или, быть может, как я, небрежно тосковал и думал наугад, зря… а икры мокли и ныли!

30 апреля н. ст. 1918 г. Ночь.

Токио. Аказака. Б.-З.

Мартелии*

Истории моей смерти

27 ст. ст. Январь 1918 год.

Гнилой Угол

Хай-шин-вей

Комната Таланы Сольвейг

Сос

ВЕНЕДИКТ МАРТ

ЭДГАРУ ВЕНЕДИКТОВИЧУ

МАРТУ

моему первенцу покойному

сыну.

Жених черный

Я зимой на кладбище поймал Ворона.

Он прожил со мной до весны.

* * *

На исходе Марта я купил два обручальных кольца. –

Одно я привязал к крылу черному, – другое – проглотил – в сердце.

Я обручился с Вороном.

Скорбно поцеловал его мигающие глаза. И он отлетел от меня на исходе Марта.

* * *

…Солнце будет играть у крыла черного.

Луч солнца раздробится на золотом кольце…

И луна! и звезды!

Не тронут черви в сердце трупа кольца.

– Минуют черви.

Щель

Посвящаю Серафиме Захарьевне Лесохиной – жене моей.

27 ст. ст. Январь 1918 год.

Было так тесно, так тесно! Смерть приплюснула меня. Доски были ароматны… но так угрюмы, так строги! Было безысходно темно в гробу. И я стиснул веки до нервов.

И долго я тосковал в буднях зимы и смерти.

Весной приползли черви. Остановились в гробу.

Я был так рад, тронут визитом живых! Ведь я отвык от жизни!.. Последние гости, черви – они изласкали меня до костей.

…Толпы червей разнесли меня в Бессмертье!

И в смерти – щель!

Я скрылся в траве. – Прорвался травой…

– Знаете о чем шептали те травы! –

– «Подайте коровьи желудки – Март хочет снова к человеку!»…

Слезы черные

Драгоценному Николаю Варфоломееву.

27 ст. ст. Январь 1918 год.

Я растерзал ночь. Черные клочья я расшвырял по углам комнаты…

– Но за окном!!!: –

Она давилась в стекла!

Упорная мгла просочилась черной кровью в стекла!.. У подоконника – на полу запекалась. Черное пятно – лужа мглы!

Я смыл и это пятно: – Смыл лучами свечи. Поставил свечу на подоконник!

Язык желтый лизал фитиль и мглу заоконную.

Трепетали в углах скомканные клочья ночи.

Уязвленно и пытливо моргали углы комнаты…

Вдруг раскрылась дверь.

Вошла тусклая Пустыня…

Как шлейф шуршал песок у порога.

Пустыня раздвинула ребра мои и простерлась в сердце моем.

Как шлейф шуршало сердце в песках…

Я угорел Пустыней: –

– Все морщины тревожно собрались на лице моем. Глаза насторожились косо. Веками стряхнул слезы. Стиснул губы.

Зубами врезался в сердце!

* * *

– Довольно!!!: –

И я из флакона выплеснул чернила в лицо зеркала!

– Черный ответ.

* * *

– На, Зеркало… Возьми эти клочья и вытри черные слезы.

Стекало и запекалось.

Обряд на полуночи

Канеда-сану.

27 ст. ст. Январь 1918.

Звезды зябли на сучьях осенней мглы.

Продрогли звезды и мигали. –

Качались во мгле…

По земле – внизу шарил ветер в засохшем…

Камень скатился в откос и – как вкопанный, – стоит внизу. –

К нему подползают волны, омывают, причесывают его мох.

Камень не хочет ласки и в брызги дробит волны.

* * *

Какой-то человек прошелся по берегу…

Он стеком водит по волне, бороздит, – язвит ее…

Морщинится волна…

…Вдруг человек чиркнул спичку, взглянул на часы, надел монокль на левый глаз и пошел в море.

* * *

И – утонул в нем.

…Монокль скатился с его глаза.

Какая-то рыба клюнула часы и стала играть у лица его…

Визитку царапали крабы…

154

29 Января 1918 года.

Скорбь новоселья

Очерк чрезвычайного квартиранта

Варваре Статьевой.

Я вошел в новую комнату.

Серафима – жена моя, – сказала, – что ночь… темно.

Пусть так!..

Но ведь Март начинает ночью.

* * *

Новоселье справлю как-нибудь в сумерки: –

Жену отправлю в кинематограф и тихонько, втихомолку, справлю новоселье…

А если кто-нибудь войдет в те сумерки я крикну, сквозь зубы:

– «Крючок, мне помешали!»

– «Веревка, ты очень длинна!»

– «Петля, ты слишком послушна!»

Пришедшему суну руку и выжму улыбку:

«– Здравствуйте, почему вы вошли в сумерки?.. Разве так можно! – Надо вечером, когда зажигают лампы, когда ноги над полом… Давайте, впрочем, повесим на крючок веревку, просунем в петлю сумерки и чиркнем спичку…»

* * *

Когда он уйдет я буду читать хрестоматию какую-нибудь…читать… пока не заплачу… заплачу… заплачу, а, может быть, пойду в кафе или в церковь…

Или все-таки повешусь, несмотря на то что ночь.

Горбатый любовник

Глубоко-много-щедро любимому моему Шурочке Левитану.

Она жадно целовала его горб и рдяные ее волосы осыпались на его плечи и шею.

Он скорченно улыбался в подушку. Зажмурил глаза пристально и скорбно. А губы дрожали и сохли.

Она грудью льнула к его коленям и багровые волосы ее осыпали его ноги и живот.

Он улыбался и улыбка сводила лицо.

Она шептала бредно безумные слова ласкала чадно урода. Он моргал, четко вслушиваясь в бред ее.

Она отдалась ему…

…Он покинул ее пышное тело, насытившись… и горбом оттолкнул ее грудь.

Задремал усталый горбатый.

А она металась в желании… Прильнула к спящему.

Вздрогнул и снова горбом оттолкнул ее грудь.

Женщина слезами смочила его горб…

Вдруг вскочила; быстро оделась.

Накинула боа и подошла к спящему.

Нагнулась – поцеловать прощально любовника… Но вдруг вскочила и со злобой каблучком ударила его в горб.

«– Прощай!.. Я разлюбила ваш горб!.. Никогда больше не ласкать его… Пусть ваш горб лижет собака!!!»

– Горбатый натянул простыню на горб, сжал губы, заморгал и умер… причем съежился насквозь.

…Осенью черви дырявили его гроб. А на крест спадали рдяные, багровые листья клена.

Звезды и цифры

Эту Мартелию Валентине Михайловне Балицкой дарует Автор.

 Считайте звезды!

Если Вам больно, –

Если тебе одиноко, –

Забудься в звездах

И цифрах!

 Если вдруг,

Спадет звезда, –

Сердце вздрогнет –

И зрачки задрожат

– Не считайте, –

Пропустите падшую звезду!

 Когда устанете, –

задерните веки –

  усните!

 В снах нет

Звезд!

– В снах не нужны цифры!

 Там не одиноко:

– Всегда есть – Другой

 Там – боль –

из яви, от тела.

Изумрудные черви*

…И ПРОКЛИНАЯ ТЕБЯ

СЛАВЛЮ ИМЯ ТВОЕ.

СЛОВО ВТОРОЕ
В омуте зеркал

29 Май ст./ст. 1917 год

С.-П.-Б. Крест. остров

Сольвейг Сос.

Венедикт Март.

Посвящение

Вам, – протекшим слепо, мириадами в млечном пути времени.

Вам, – опустошенным Гениями и червями.

Вам, – черепами Монбланы двигающим.

Вам, мертвецы, растлевающие землю.

Вам, дарующие весны, обреченным Вами на жизнь.

Вам, чрез червей уходящим в бессмертье.

Вам, в гробах суету позабывшим нас ради.

Вам, безгробный изгнанник, рожденный в могиле, из недр изринутый.

Вам прочь – в землю отошедшим,

     дарую, глухие,

      слова – изумрудные черви.

  Приявшие смерть, вы зловеще мертвы.

Удав, который обвился вокруг дерева, вдруг схватит тебя и придавит к стволу.

«Смерть»… и зевотой развлекаясь, ждешь.

«Нет», – заговорит удав: «я ужалю Тебя в бессмертье. Но ужалю твою душу. Она – отравленная сгниет и на гниющей запылают цветы; прах души Твоей удобрит цветы – цветы венчальные таланта.

– В знойные дни, когда солнце расплавит твои будни и будет нещадно палить, Ты щедро поливай цветы из рубиновых чаш сердца. Поливай – цветы – ярче запылают. Если чаши сердца опустошишь до дна, боль и тоска покинут Тебя, оставив бездушные отраженья свои в зеркалах рубиновых граней.

Обезболенный Ты, жестоко-талантливый будешь строить гаремы слов – пленять мысли и сердца.

Твой путь вымощен ярчайшими сердцами.

На крыльях мысли Ты вознесешься на лоно Бессмертия.

Нетленная слава вослед тебя запылает – гореть здесь на Земле.

Земля была твоей колыбелью.

Земля и бродяги-человеки расточали перед Тобой суетно свое ничтожество.

Земля была твоим ключом.

Земля покорно-восторженно расстилалась пред Тобой, и, когда Ты явил свой Гений, она распростертая, стала вслушиваться в Твои Слова, остановив часы и беспокойные сердца-молоты человеков.

Земля покорно сгорбилась, – скорчив сердца их – низвергнутых в Бытие суетится, чтобы Ты – Гений Космоса вступил на ее горб Монбланный и орлино оглядел Солнце; чтобы Ты чрез нее – Землю с колпаком человечеством вернулся в Ничто Космоса. –

Земля Твой мост.

Солнце освещает мост.

По ночам Звезды расцветают в садах небес.

Ты улыбаешься: Кто Тот Ребенок Невинный дарующий Тебе лучи тебе лучу Бессмертному.

Ты улыбаешься и улыбка Твоя останется здесь – на Земле – в Марте чаровать осенников их, проклятьем отмеченных Того, Который тебе – проходящему мимо детской ручонкой сеет в садах небес семена лучистые?!.

Земля Твой мост, мост на трех китах покорных Земле, как она Тебе. Увы! – Ты ее рабыню покинул! Ей больно и жутко – давят ее ступая человеки, пока она не глотает их зевками могил. –

Земля зевает, – ибо все повторно, ибо все замкнуто в круги суетные.

Земля в недрах таила Тебя – лепту Космоса.

Мать Твоя в млечном пути веков, проходящих мириады человеков вбирала в себя; поглощала все творческие соки человеков, похищала наследия избранных – последних из Рода – Гениев рода.

Тебе Единому, зачатому в недрах утробных Земля служила рабски-матерински.

Тебя Единого ради, Земля похищала сокровища у смертников, на ее поверхность изгнанных за плод запретный.

Тебе Единому Земля сохранила нетленный плод.

Яблоко искусанное, обгрызанное, забрызганное мозгами, измазанное кровью, заплесневелое и окаменелое Земля таила, зарытое в черепах опустошенных смертью и червями – в черепах достойных – Гениев Рода бессмертников – увы! – у смертных.

Тебе Земля сохранила яблоко.

Ты улыбаешься: – кто та проходящему мимо, дарует плод от древа, изъеденного червями человеков в милионностях лет? Древа дряхлого и бесплодного днесь? От древа познания Добра и Зла, кто дарует Яблоко сорвавшему от Древа познания Бытия и Ничто? Ты улыбаешься, и улыбка Твоя останется здесь – на Земле – в Марте чаровать осенников.

Земля доила Солнце для Тебя-Единого: веснами бесконечными уготовить Твой путь.

Но Ты Гений Космоса – мать оставил: рабыню жестоко обезрабил.

Так Гений Космоса – лепта Земли пройдет мимо. Земля вздохнет прощально и в могилу вздоха, как песчинки, просыплются все люди и вся тварь земная.

Замигает Земля, зевнет пустынно и закроются ее глаза – Жизнь…

    Жестокий Мальчик,

      Который вылепил из глины

Слово-Человека, ибо тщеславие Его не умещалось в Зеркалах Космоса;

Который создал человека ради власти, самоупоения – ради славы своея,

Который неблагородно «по образу и подобию своему» сотворил из глины и в глиняный сосуд заключил Дух,

Который – запретил;

Который проклял Человека Землей, человечеством; на страшные муки умножил Человека в мириады; нещадно гнал легионы от одного, чрез века – миллионости лет обманывая, Смертью и Рождением; чрез Смерть, чрез века гнал человека, обреченного на множество.

Который испылил Человека в Человечество, на части скрытые друг от друга.

Который научил Человека словам вместо Слова: – научил думать и говорить словами Человека.

Жестокий мальчик, обходя свои владения-миры вступит на Землю уснувшую.

Солнце и звезды будут светить – Ему проходящему мимо мертвую могилу Человека-Землю – умертвившего мертвеца. –

Мертвую могилу Человека проходил жестокий мальчик, творя из Ничто миры, творя из миров – Ничто.

Солнце мигало. Ночью звезды спускались – светить.

Он блуждал одинокий, вспоминая глиняную выдумку свою – Человека.

Вдруг младенец остановился. Звезды, – была ночь, – торопливо спустились ниже.

Младенец не хотел ночи и Солнце прогнало звезды.

Он остановился на краю Земли – мертвой могилы Человека. У ног Его валялось нетленное Яблоко. Искусанное, обгрызанное, забрызганное мозгами, измазанное кровью, запыленное, заплесневелое и окаменелое Яблоко валялось ненужным, забытым на краю Земли – ныне у ног Младенца.

(Тщетно некогда мать-Земля молила Сына – лепту свою взять Дар из недр чрева – Райский Плод: Плод катился до края Земли по стопам проходящего мимо.)

Младенец нагнулся поднять Плод… Вдруг кто-то схватил Яблоко из-под рук Его и отбросил к Солнцу.

Зловеще-вкрадчиво выползли Сумерки.

Младенец знал что нет ничего вне Его, ни от Него, но вдруг впервые оглянулся.

Коварный Сон схватил Младенца и вырвал Его «хочу». Сон был раб Того, Который Плод отбросил к Солнцу.

Младенца запутали липкие путы Сна. –

И Властелин увлек Младенца Бога в недра Земли-мертвой Человека. –

И Другой, похитивший Бога – был Гений Космоса Лепта-Возмездье Земли. –

…В недрах утробных, среди мириадов опустошенных черепов, оставил Гений плененного Бога. –

И Сон – верный Раб остался с Младенцем – стражничать. –

В угарных лабиринтах Сна, в кошмарной тине Зеркал томился Младенец Создатель Космоса.

Зеркала вбирали в свои омуты Его.

В одном Зеркале Он-Титан проносил чрез миллионности лет мириады сердец Человека-Человечества. –

А за ним шел Человек из глины, несущий беззаботно Крест на Голгофу.

И отраженный в зеркале Бог-Титан, истекающий кровью, разрывая об острые каменья сердца, погружался под тяжестью их глубоко в Землю и вновь поднимался в страшных муках, все сердца сжимались и корчились в безысходной Тоске и Боли.

Человек беззаботно несущий Крест на Голгофу поравнялся с Ним, когда Младенец взглянул в другое Зеркало.

Зеркала вбирали в чадные омуты Его.

Отраженный Бог был увенчан змеиным венцом. Змеи жалили глаза Его, влезали под череп и скользили по складкам мозга, отравляя Его. Под черепом кишели змеи. Мозг, казалось, превратился в расплавленный металл. Змеи изъязвили язык и глаза Его, источили мозг Его безднами безумий.

Он-Титан проносил чрез миллионности лет мириады безысходных в тщете мыслей.

А рядом шел Человек из глины, несущий беспечно крест на Голгофу…

Младенец изъязвленными глазами увидел на челе его венец из терний. Алые капли крови стекали по лицу, озаренному целомудренной улыбкой.

Зеркала вбирали в чадные омуты Его.

В третьем зеркале Младенец не видел ничего, ибо был зарыт в суете; комья земли засыпали его язвы.

Он умирал.

Смерть медленно убивали сердца, зарытые с ним.

Сердца умирали одно за другим, завещая смерть еще живым.

Разлагались мертвые сердца.

Черви, шурша – со всей земли сползались на чудовищный пир.

Сердца доживали. –

Стучали устало во все двери Смерти. И их точили черви. Съедали, останавливали сердца черви.

В третьем зеркале отраженный Бог не видел ничего, ибо был зарыт в суете. Комья земли осыпали его язвы.

А над Ним, – Он знал и видел сквозь Смерть – на кресте Распятый Человек – воскресал, – чрез Смерть восходя в Бессмертие.

Так томился младенец зарытый Гением в недра мертвой могилы человека-земли. –

Томился Младенец, опутанный сном, среди мириадов разбитых черепов Напрасного Человека.

Бог отражался в кошмарных омутах зеркал.

Бог осиротевший блуждал в жестоко-жутких зеркалах, изгнанный из Ничто.

Гений Космоса из спящего Бога сотворит Человека, сущего в отраженьях –

Сотворит человека вне образа и подобия. –

Ибо –

«Око за око! –

– Человека за человека!!!

В человеке из спящего Бога, Гений Духом Загасит Бога.

И Ничто победно загасит и свет и мглу.

Потухнувший Бог не стронет Ничто.

И никто суетой Космоса не стронет Ничто.

На лестнице*

По длинной, длинной лестнице – расшатанной, деревянной, поднимался на чердак Черного дома.

Смешной и страшный был этот Черный дом, без окон, без дверей, стены покрыты зеленым и рыжим мхами, кой-где росли карликовые сосенки.

Поднимался медленно и думал почему-то:

«По мху должно быть, – ползают черные муравьи, а подо мхом бледно-розовые дождевые черви… подо мхом, – в рыхлой земле…»

Лестница шаталась и скрипели доски. Боялся упасть вниз и разбиться об асфальт.

Считая ступени, на триста тридцать восьмой остановился и взглянул вверх: лестница выросла и дом поднялся выше, уперся в серую тучу.

«Никогда не доберусь до чердака».

Подумал, заплакал и слезы стали падать куда-то.

Взглянул вниз и там не было асфальта – ничего там не было, – только туман, такой же серый, как туча…

Сел на ступень. Она была мокрая, грязная и по ней бегали муравьи.

Вдруг заметил: – Снизу из серого тумана выступали и поднимались по ступеням какие-то люди. Вместо одежды их тела были покрыты серыми лохмотьями. У каждого из них в правой руке был зонтик – обыкновенный, от солнца, а в левой – восковая свеча. Свечи пылали и освещали зеленые, точно заплесневелые лица…

Когда люди приблизились ко мне, я рассмеялся: у них в глубоких впадинах не было глаз, а блистали разноцветные, кругленькие стеклышки, вроде моноклей…

Было как-то жутко, а я все-таки смеялся, смеялся… смеялся, но не пробудился.

Каппа*

Среди других кварталов Токио, мне особенно полюбился – квартал Трана-мон – Тигровые ворота.

В моем бумажном павильоне Мацуя, прозванном именем Сосны, по вечерам как-то необычайно гулко и вместе с тем мягко слышится отдаленный шум грохочущих улиц. Быть может, канал, что протекает мутно возле переулка у самых стен и приближные каменные строения смягчают шум и придают ему иногда даже и некоторую монотонную мелодичность.

Я раздвигаю стены, выходящие в сад, и полноцветные ветви предапрелевой Сакуры протягиваются в самую комнату и нежно колышутся над циновками, играя причудливо-узорчатыми тенями.

Электрический свет слепит бело-розовые лепестки.

Изредка набегает говорливый ветерок и небрежно раскачивает лепестковые ветки.

Вечно смеющаяся Еси-сан, моя служанка, вбежала неожиданно, опустилась на колени и низким поклоном извещает о приходе Тамадати – моего друга Канада.

И я радостный бегу навстречу.

Каждый день вечером он приходит ко мне и подолгу с неустанным воодушевлением рассказывает о своей древней Ямато, о гордых самурайских временах, об утраченном былом, иногда Канада поет протяжно и угрюмо нагаута – долгие песни и крошечные танка и хайкай, воскрешая ушедших с веками мастеров нетленного слова.

В этот вечер у нас есть особая тема: о странном душелюбце чудовищном Каппа.

Среди моих старинных лубков, собранных у антикваров на Гинзе и в случайных предместных лавчонках, есть небольшой лубок, изображающий Каппа. Мне говорили, что этот лубок сделан с одной из работ бессмертного Хокусая.

На зеленом фоне на громадном огурце хищным победителем с остерегающеюся жадностью вытянулся притаенно Каппа.

Шершавый недозрелый огурец разбухает в воде.

Корявый, треннажисто-бородавчатый, слизистый, отвратительный Каппа уродливый и гадней всех гадов, кошмарней самой отвислой гнилостной фантазии безумца.

Настороженно скорченные трехпалые лапы-весла-плавники, с острющими когтями, – куце неравные, прижатые к жабьеголому слякотному брюху.

Дряхлые чешуйчатые складки-грибки под мордой на шее.

Широкая морда – лик человечий, получертов.

Выпуклые скулы, торчащие под самыми жирными ушами.

Сплюснутый нос с вывороченными ноздрями.

Пасть зверя.

Жадно и зло выпученные желтые глазища в рамках окрестных складок и безбровых век.

Над ушами на лбу и у темя торчит кой-где иглисто-редкая черная и сизая щетина волос.

Гладкая и острая, как у бонз древних, плешь.

И вдруг – чудова неождань вокруг плеши, как ручка, – не то хрящ дуговидный прикрепленный по бокам к черепным костям, не то кость перегнутая.

Жаба.

Осьминог.

Вампир чудовищный.

Гад допотопный.

Кошмарная чудь.

Ни с чем – ни сравнять.

…Так мыслится мне – чужестранному пришельцу – вымысел желтоликих древнецов.

Расскажите же, Канада, что такое Каппа…

Но как обрисовать разную фантазию чужестранцу?

И Канада путается, напрягается сосредоточить, выхватывая слова и определения из словаря памяти.

Иногда я задаю ему нелепые вопросы, от которых мне самому становится смешно, но только благодаря этим нелепостям удается представить себе полней и отчетливей чудовищную фигуру чуждой фантазии.

«Какого, приблизительно, размера Каппа», – спрашиваю я.

Это так же нелепо, как было бы нелепым Канада-сану задать мне вопрос: «Какого роста бывает бука», – но тем не менее, он понимает меня и, быть может, впервые задумываясь над этим вопросом, отвечает:

– Аршин, полтора, думаю.

Из рассказов Канада узнаю, что Каппа не знает смерти – бессмертен. Живет он одиночкой в окава – больших реках на берегах, в затонах. Любит ютиться под ивами, в тенях и тишине.

Исчадье тьмы, Каппа боится солнца и его лучей и потому врывается в пески донные глубин.

Осенью он вдруг хрипит сдавленно, напоминая кваканье раздутой жабы.

Изредка Каппа выползает в сумерках на берег…

Нет животного плавающего искуснее Каппы. В воде он проворней и быстрей всякой рыбы.

До сих пор в народе, говоря о ловких пловцах, сравнивают: «плавает, как Каппа».

Хитрый и злой Каппа – страшный хищник. Прожорливый и ненасытный, он питается человечьими душами.

Горе тому купальщику (Каппа предпочитает мужчин), которого облюбует Каппа – чудище похитит его душу и сожрет ее. Обезуменный человек тотчас же на воде испустит Дух последний и только труп купальщика вернет берегам.

Человеческий Дух – нежен и мягок, как мяч гуттаперчевый – соблазнительным шаром лежит под грудью человека в животе.

Дух человеческий – излюбленное лакомство Каппа.

Но пуще всего любит Каппа огурец, который ему дороже даже и человечьей души.

Огурец – первейшая излюбленная пища Каппа…

Вот как можно уберечь душу при встрече с Каппой.

Надо взять огурец и тушью четко написать на нем свое имя, и бросить огурец с начертанием именным в воду для Каппа.

И смело после этого можно броситься в воду, выкупаться в реке возле самого Каппа – чудовище, отвлеченное огурцом, даже и не прикоснется купальщика.

Такова причудь сложилась у детей страны Восходящего Солнца о Каппе.

И до сих пор живет она и особенно в шутках и прибаутках.

Детей капризных, как «букой», пугают «каппа», убаюкивая.

Еще причудливей и страшней стал для меня небольшой лубок среди моих старинных лубков.

Фантазия чужого народа чаровала меня своей примитивностью, напуганностью и причудливою неожданью…

…«Огурец и душа»…

Предо мной все еще яснел небольшой лубок с изображением Каппа.

Говорливый ветерок набежал на сакуру и небрежно обронил несколько лепестков на циновку.

Один лепесток упал на лубок, шаловливо прикрыл собой уродливый лик чудовища Каппа.

Украденная смерть*

На перекрестках смерти

Васька Штепсель тщательно и деловито просматривал все движения своего соседа по столику, – забредшего случаем в чайную «фраера».

«Фраером» по воровскому жаргону называется тот человек, с которого можно так или иначе поживиться. Буквальный перевод этого слова, – если таковой возможен, означает – «богатый гость».

Фраер быстро выпивал стакан за стаканом чай из круглого пузатого чайника.

Движения его были судорожны, порывисты и весьма даже странны. Точно в то время, как его руки и все тело двигались сами по себе, сам человек со своими помыслами и чувствами будто бы отсутствовал вовсе, или во всяком случае, был далеко и от чая, стакана, чайника, столика и всей обстановки чайной.

Это забавляло Ваську, а вместе с тем и подбадривало:

– Такого чудака сшелушить – две пары пустяков, – думал он, «с ево штаны сними чечас, он и не оглядится», острил про себя Штепсель и мысленно уже пошаривал по растопыренным карманам фраера.

Когда же фраер нервно звякнул ложкой по стакану и совсем неожиданно выхватил из бокового пиджачного кармана бумажник, Васька насторожился.

«И-и-ых! У его там немало бумажек зря копошатся – Васюту поджидают» – и смачно потер потеющие от напряжения ладони.

Фраер вышел из чайной.

Васька кликнул полового и привычно процедил:

– «Закинь-ка, друже, на мой счетик чай на одного и пару московских калачей».

И фасонисто-неторопливо, подлаживая у дверей кепку, вышел из денной чайной.

– «Ишь, как зашпааривает неладной!.. До угла доскочил… Э-э-э врешь, браат, от Васьки Штепселя не уйдешь. Не Серега косой, который только засыпать то и горазд, тебе попутчился… Не Се-ре-га Васька. Васька себя не упустит, брат, – из другой колоды»!

И продолжая в этом задористом духе бойко размышлять, Васька зорко следил за своей жертвой.

– «В трамвай… В очередь становится… Это брат, нам на руку»…

Васька встал в трамвайный хвост, как раз в затылок своей жертвы.

Собственно, Штепсель не совсем одобрял эту новую затею – трамвайные хвосты, – они немало мешали ему. В толпе когда всяк торопится в трамвай, было куда способней удить по карманам. Васька даже вовсе «сошел» с трамвайного дела из-за этих самых неладных хвостов.

Но теперь он вошел в фарт и уже ощущал бережно костяшками пальцев в наружном кармане пальто фраера, небрежно сунутый туда жирный бумажец…

Трамвай быстро втянул в себя весь хвост и с грохотом понесся на Петербургскую сторону.

Недалеко от Введенской фраер подался на переднюю площадку.

Васька уже притулился к намеченному карману.

Левым боком «тормозил» следующего пассажира и в то же время правым – прижимался к фраеру.

Средний и указательный пальцы правой руки уверенно и цепко, как щипцы, придерживали бумажник в кармане фраера.

Каждую минуту Васька мог приподнять руку и бумажник, несомненно, оказался бы в его руках.

Но Васька из любви к ремеслу и для форсу перед самим собою медлил:

«Пущай он сам его оставит мне»!

Все же несмотря на привычность в «деле» руки Васькины на этот раз потели и ослабевали в кисти и в локтях, временами же по его телу судорожно мелькал рой электрических мурашек и особенно когда вагоновожатый ударял вдруг ногой по полу и звонил предостерегающе какому-нибудь зазевавшемуся пешеходу…

Когда фраер опустил ногу на ступеньку, бумажник естественно, без всякого движения Васьки, остался в его цепких пальцах.

Стрелой вылетел Штепсель из вагона и даже не взглянул на прощание на свою жертву.

– «Ну катись колбасой Вась»… – подстегнул сам себя Васька.

Только тогда, когда он завернул за Введенскую, сердце его вдруг заколотилось быстро, веки запрыгали учащенно и по всему телу бешено заплясала самая живая, неотвратимая радость.

– «Вот оно как Васенька. А!.. Ни с какого боку не засыпается Васька Штепсель. Ээх, и как это Серегу Косого угораздило „за конверт и в кружку“ засыпаться, – дурь косая… Тааак Васенька… Этак Васютанька… Таконьки Васюк… Здорово брат… Ээх и Васька же, гвоздь те в спину…»

Васька не шел, а наплясывал что-то бойкое на асфальте.

– «И дурной же этот», – жалеючи подумывал Васька: «как это можно с деньгами да такое обращение иметь, – „нате“, мол, кому не лень, берите их для разводу… – Тут грех упустить-то; не взять – совестно, ведь деньги сами подбиваются… Топор – не голова. У его видать не все дома – порасходовались… Без винтика, пары винтиков не хватает…»

У самой Кронверкской приметил Штепсель синюю вывеску:

– «Денная чайная Петра Иванова Салотопова».

И быстро шмыгнул в нее.

За отдельным столиком в углу, Васька уже вовсе иной на людях, степенно и уверенно вынул бумажник, стараясь щегольнуть им – уж больно фасонистым оказался бумажец.

Тут же стал пересчитывать деньги:

– «Пятидесяточка… сороковочка… это уже триста… порватая пятатка – еще не примут… семьсот девяносто семь… Без трехи восемьсот… Пусть его – трешка ему на трамвайные помины пригодится…»

Кроме семиста девяносто семи рублей, в бумажнике оказалось два трамвайных билета, которых тут же приспособил – приклеил почему-то на стену. Пучок рдяных волос, узорчатый крестик из серебра и какое-то письмо.

Относительно волос Васька постановил показать их Катьке – своей бывшей и подразнить ее – это-де новая подарила.

Крестик Васька приладил к своей цепке на груди, на которой уже болтался один медненький крестик.

Для этого Васька вышел в уборную.

Надевая крест он трижды перекрестился, выдумывая в то же время, как уязвить Катьку:

– «Смотри де какое обожение новая преподносит Ваське Штепселю и крестик от груди передала. Смотри какая, а!»

Письмом занялся только за чайком, к которому потребовал с удачи лимончика и пару слоеных.

Сперва он попросту хотел изорвать письмо, но когда прочитал на конверте странное и несуразное «всем», то залюбопытствовал и вскрыл бережно конверт по клею.

Кровь хлынула к Васькиному лицу и подкатила к самым вискам, когда Васька разобрал первые строки:

«В смерти моей прошу никого не винить».

Дальше он уже с трудом, сбитый неожиданностью и испугом, прочитал: «Разве можно жить среди вас – слепые, жестокие, маленькие людишки.

Жизнь это беспощадная кошмарная мельница, которая все яркое, свежее и сочное мельчит, перемалывает, распиливает в горький едкий порошок будней и пошлости… И этим порошком вы напихиваете ваши пустые, отвислые души, во всем подобные желудкам… Вы – животы сплошные и если есть в вас живые соки, то только лишь желудочные.

Ну вас!

Прощайте с Богом.

Сергей Васильевич ПРОТОКОВ».

Васька чувствовал что-то смутно инстинктом в этих последующих словах посмертной записки фраера, но перечитывать и разбираться в них не стал.

Перед ним ясно восстало бледное лицо фраера, его странные, лихорадочные движения, быстрая, бегущая походка, сутулые плечи и даже мягкая широкополая фетровая шляпа.

Васька почувствовал прилив самых искренних добрых чувств к только что обворованному человеку…

– «Вот те и канитель… Засыпался почище Сереги-Косого. Тот в часть угодил, а я самого себя растревожил здря. Вот неладь какая приключилася! И не придумаешь ничего. И крыть-то нечем. Эээх Васька, Васька – в переплет какой сбился…»

И Штепсель нарасхват впопыхах выхватывал из головы всякую невероять, самые неожиданные предположения, замыслы…

Только когда снова взглянул на письмо заметил и слева на листе напечатанное:

Сергей Васильевич ПРОТОКОВ.

Журналист. Гатчинская, д. 37/39, кв. 7.

Он ясно наконец понял, что ему следует предпринять.

– «Не допущу до смерти убийства: не возьму греха на душу».

Васька Штепсель всегда был против убийства, «брезгал, пренебрегал им», как сам заявлял, когда его зазывали на какое-нибудь «дело с топориком» или другими «аргументами».

Не мог уже сидеть в чайной. Быстро выскочил на улицу и почти бегом пустился на Гатчинскую.

По дороге он чувствовал себя спасителем, ему вдруг припоминалось что-то похожее из того, что видывал как-то в кинематографе «Ампир»…

Сердце билось особым трепетом. Мысли быстро переплетались и казалось готовы были захлестнуть мозг…

– «А вдруг он уже… – „капут“…»

И Васька нагонял шагу.

Особенно представлял Васька весь ужас своей жертвы, так как сам еще совсем недавно выводил точь-в-точь такое же, что было в начале фраерова письма: «в смерти моей прошу никого не винить»… Это было тогда когда его новая Катька передалась жигану – страшному Власу Головастику и вовсе отстранила Штепселя, даже высмеивала его на глазах бесстыжего жигана.

Но дурь эта быстро выветрилась из Васькиной головы, особенно после того, как ему удалось в одном кокаинном деле «взять на хомут» жигана, так, что он вовсе и не знал об этом…

Васька взобрался на третий этаж, нажал кнопку звонка и его вдруг обожгла самая жгучая боязнь:

«А что если этот засыпает»…

И еще больше стушевался, когда к нему вышла мрачная, видимо чем-то раздраженная барынька и спросила неприветливо:

– Что надо?

Васька напряг все силы, чтобы быть аккуратным в обращении:

– «Простите за выраженье…» путался он: «Извините за нескромный вопрос… Я, могу собственно говоря, так сказать Сергея Васильевича повидать… Одним словом»…

Барынька резко перебила:

– «Он должно быть не примет никого… Прошел к себе, не сказав никому ни слова. Может быть заболел даже. Так что Вы лучше оставьте его в покое».

Но Васька вдруг осмелел:

– «Мне надо его непременно, а не то скверно может приключиться… Да.»

Барынька нерешительно покосилась на него; но все же молча повернулась и пошла к одной из дверей.

Васька раньше барыньки очутился комнате Сергея Васильевича и успел профессионально подметить, как фраер сунул что-то блестящее в стол.

– «Вы…!» – изумленно вскрикнул Сергей Васильевич при виде Штепселя и вдруг громко и нервно расхохотался.

– «Уйди Надя», – сказал он, когда прекратился приступ кашля, вызванный смехом.

Барынька вышла.

Васька недоумевал. Только тут он почувствовал, что вовсе не подготовлен к этой встрече.

– «Что скажу я ему»…

– «Ну сядьте, – будьте гостем», – с некоторой улыбкой заговорил фраер, четко вглядываясь в Васькины глаза.

Васька с краюшка примостился как-то на диване, неловко вынул бумажник и подал его Сергею Васильевичу. Казалось вся его воровская проворность рассыпалась куда-то.

– «Вот Вы уронили… Там и письмо… Конверта ей-Богу не читал», – путал Васька. «Нечаянно знаете… Где остановка Вы выронили…»

– «Эээ, бросьте. Я ведь все знаю. Когда Вы в чайной приглядывались через плечо к бумажнику – было видно. – Ведь против зеркало стояло… А насчет письма. – Откуда же Вы могли знать мой адрес? Но Бог с Вами – дело не в этом… Оставьте деньги у себя – все, все… Да берите же, говорю Вам… Ну нате, на-те же, наконец. Только где же крестик?»

Васька корчился, краснел, озирался, пыхтел, а когда дело дошло до крестика, так вовсе растерялся, взвыл вдруг самым детским беспомощным плачем…

Слезы запрыгали со щек.

Все же он расстегнул ворот рубахи и стал возиться с цепкой и забормотал вместе в плачем:

– «Я этой суке Катьке хотел… ббыыы… Выпи… А вовсе не хотел обирать Вас».

Сергей Васильевич обнял Васькины плечи рукой, перебил его, утешая и подбодряя его, и прокричал восторженно в самое Васькино лицо:

– «Да ты голубчик, и смерть-то мою выкрал… Украл смерть, слышишь! Ведь знаешь, теперь-то я пожалуй и стреляться не стану… Рассеял ты все… По-ни-ма-ешь ты э-тто, а..?»

Действительно фраер вовсе раздумал стреляться, об этом Васька точно знал, так как нередко с тех пор захаживал вечерами к Сергею Васильевичу испить чаек в самом его кабинете.

Лапа Мин-дзы*

Посвящаю Китайскому поэту

Сыкун-Ту

автору бессмертных стансов

«Поэма о поэте»

Автор.

Так и состарилась на чужбине Мин-дзы.

Лет тридцать назад – еще бойкой, расторопной, – выбралась она случаем из родной деревушки. Зазвал ее на чужбину заезжий проходимец – Ван-со-хин, – бывалый делец, не однажды посетивший и таежный Амур, и тихие берега спокойной Кореи и дальний приют белого дьявола Хай-шин-вей.

Ван-со-хин развозил по китайским незатейливым селеньям побережья, ближайшего к Чифу, всякую ходкую всячину: и спрессованную морскую капусту, и лакомые трепанги, и чечунчу прочную, и напраздничные раскрашенные картины театрального действа, и с изображениями длиннобрадых старческих ликов-богов, и наряды готовые, и безделушки любимые, и всякую неожиданную чужестранную невидань.

А иной раз Ван-со-хин умело припрятывал и завозил страшный драгоценный таян – опийные слитки.

В то время черный дурман яро свирепствовал, сочился по всей стране.

Чадный дым пьяного невидного дракона густо и смутно выстилался, проползал из синих развалин – затаенных фанз – по всему побережью…

Запекшиеся в комьях почерневшей крови, отрубленные головы уличенных опийщиков все чаще свешивались на придорожных столбах и пригородных заборах в назидание еще не уличенным опийщикам.

Эти, кошмаром чернеющие угрозы, вовсе не смущали отчаянного Ван-со-хина. Он даже пошутил как-то над одной из таких выставленных голов: – хлопнул ладонью по выбритому лбу мертвой головы и нараспев прокричал:

– «Вот ты этак не треснешь Ван-со-хина, когда его забубенная головушка будет отдыхать на твоем почетном возвышении!»

* * *

Покидая родную фанзу китайского побережья, второпях Мин-дзы захватила всего лишь несколько пестрых цветистых обмоток ножных и две пары остроносых прочных туфелек для своих уродливых крохотных ножек. Это Ван-со-хин предупредил ее, – в Хай-шин-вей, мол, мало женщин и трудно достать хорошую пару остроносок.

Захватила еще Мин-дзы кое-какие нарядные пустяки.

Особенно бережно Мин-Дзы увернула в старую материную материю, наследную, почерневшую, уже ссохшуюся тигровую лапу.

С необычным вниманием и осторожностью, пуще всего берегла Мин-дзы эту вещь. Еще дед завещал отцу, а отец ей передал тигровую лапу.

С детства далечайшего запомнила Мин-дзы множество родовых россказней о целительных чудных свойствах тигровьей лапы…

* * *

Так и покинула фанзу родимую Мин-дзы с проходимцем Ван-со-хином.

И только в чужом неприветливом Хай-шин-вей опомнилась она и досыта оплакала свою жестокую неладную участь.

Ван-со-хин, заманивая Мин-дзы, насулил, наболтал ей полное благополучие и обилие в новой жизни; ожег ее доверчивое воображение заманчивым будущим, в ее настороженном сердце вспалил радостную тревогу и жгучее выжидание.

Очутилась же Мин-дзы в темной неприютной конуре какого-то затхлого, грязного дома.

Каждый вечер Ван-со-хин натаскивал в эту конуру чужих, грубых людей, которые делали с ней все, что хотели.

Нередко Ван-со-хин уезжал куда-то по каким-то темным делам и оставлял ее на произвол судьбы, или – еще хуже – на произвол своих подозрительных приятелей.

Однажды исчезнув так же – Бог весть куда, – Ван-со-хин не возвратился вовсе.

Мин-дзы не удалось и разведать-то толком о судьбе своего тирана: – была ли отрублена голова Ван-со-хина и болталась ли она где-нибудь на придорожном столбе, или же его труп был сожжен и схоронен по-человечески. Никто из приятелей Ван-со-хина ничего не мог сказать о его судьбе.

Впрочем, вскоре Мин-дзы перестала интересоваться этим. К тому же она подружилась с богатой китаянкой Кун-ны, с которой впервые на чужбине поговорила словами открытого, уязвленного сердца о своем тусклом, убогом житье.

Встреча с Кун-ны была точно послана незабвенной душой умершей матери Мин-дзы. – Так решила несчастная женщина.

Кун-ны оказалась доброй и ласковой и, по доброте великой, приютила Мин-дзы у себя в богатой теплой фанзе на краю города. С годами Мин-дзы привыкла к Хай-шин-вей, – примирилась с чужбиной.

Иная – спокойная, ровная жизнь вовсе стерла с ее памяти жестокое время, пережитое с беспутным обманщиком Ван-со-хином.

И только однажды, когда в темный вечер набросилась на нее собака и разорвала ее ножные новые обмотки, Мин-дзы вдруг остро и четко вспомнила исподлобного, всегда вздорно придирчивого Ван-со-хина, который почему-то особенно сильно раздражался от какой бы то ни было ее удачи, или обновки.

– «Наверное, душа Ван-со-хина перенеслась в этого злого щенка», – подумала с ужасом Мин-дзы, убегая от назойливого лая.

Благодарная Мин-дзы охотно помогала по кухне, в хозяйстве своей ласковой покровительнице, и со временем выучилась легко и бойко приготовлять изысканные затейливые кушанья из свинины, водорослей всяких, из всевозможных морских животных, чилимсов, крабов, сушеной мелкой рыбы и прочих продуктов. Мин-дзы прославилась даже в кругу обширных знакомых богатой китаянки удивительно удачным и острым приготовлением особого лакомства из сушеных трепангов в соусе с какими-то твердыми морскими растениями, а также и заваркою – ю-цао-мяо – китайского кофе.

И так до старости прожила тихо и спокойно поварихою Мин-дзы у доброй Кун-ны.

* * *

Но вот несказанное горе постигло вдруг Мин-дзы: – ее покровительница умерла.

Не могла больше оставаться в богатой фанзе Мин-дзы без своей дорогой незабвенной Кун-ны.

И снова очутилась в грязи и нищете. Правда, Мин-дзы была уже исполнена чужбинного опыта; к тому же за долгие годы службы у Кун-ны в ее тряпицах появилось несколько денежных сверточков и кой-какие пригодные вещицы.

Но не было у нее прежней бойкости и расторопности и потускнела сила в костях, поослабла и пригнулась Мин-дзы и превратилась в неуклюжую, без толка кропотливую старушонку.

К зиме приютилась Мин-дзы в соломенном уголке нар черного таян-гвана – ежедневного приюта сонливых опиекурильщиков.

* * *

И теперь-то пригодилась старушке наследная тигровая лапа, уже ссохшаяся и почерневшая.

С детства далечайшего запомнила Мин-дзы множество родовых россказней о целительных чудных свойствах тигровой лапы…

И вот что особенно запомнилось ей:

Ничто не может спасти человека, проглотившего рыбью кость, если кость эта застрянет в самом горле.

Так и будет торчать в горле. –

Ни туда, ни сюда.

Не умрет несчастный, но жизнь его превратится в сплошную безысходную муку. Вечная жестокая помеха – застрявшая кость, жутко отравит остатки дней его.

Все знают старые люди – мудрые китайцы – белобородые, почтенные.

Знают, как быть и в такой беде. –

Нужна тигровая лапа, срезанная толком в кисти, ниже локтя.

Только она может спасти несчастного человека, с костью, застрявшею в горле, –

Только лапа тигровья.

Пусть хоть стара, хоть и застолетняя – чудодейство целебное ее не иссякает от времени.

Только цельной надо сохранить ее – с несбитыми ровненькими когтями.

А лечить-то ею – легче легкого.

Лапа ласково берется в горсть руки, держать ее надо когтями растопыренными, выставленными к горлу человека с застрявшею костью.

И, вот, легонько, в чуть-чуточку проводится лапа – цап-царап, цап-цапыньки, сверху вниз и снова – сверху вниз, и еще, и опять, и потом… проводится лапа расправленными когтями по горлу.

А человеку-то с застрявшею костью в горле должно стоять вытянуто, горлом напрягаючись, выжидаючи, головой вскинутой, кадыком на выступ выдвинутым и так терпеть, пока лапою проводится по горлу.

Цап, царап, цап, цаппыньки – сверху вниз, и снова – сверху вниз, и еще, и опять, и потом… минута, другая – глянь! кость-то и выскочила из места насиженного…

Как рукою сняло!

Свободно человеку несчастному, легко и радостно! по-небывалому…

Все это понаслышала и запомнила Мин-дзы из родовых россказней, перечетов и насказов нараспевных на тигровую лапу при дарениях от деда – отцу, от отца – ей.

И теперь настари и пригодилась Мин-дзы наследная ссохшаяся лапа тигровья.

О лапе этой разузнали люди, и ходила весть среди китайцев Хай-шин-вей.

На несчастье-где зазывали иногда старуху, – кость вынимать из горла. И старая Мин-дзы сбиралась без толку кропотливо, сжимала в морщинистых, в трещинах скорюченных пальцах старую черную лапу тигровью, пробиралась на эти зовы – кость вынимать из горла…

Цап, царап, цап, цапыньки – сверху вниз и снова – сверху вниз, и еще, и опять, и потом… водит, проводит старушонка без толку кропотливой ручонкой… минута, другая – глянь! – кость-то и выскочит из места насиженного…

И заплатят на радостях старухе. Тут же и накормят тем, что и без зубов – лакомо.

И прославилась Мин-дзы лапою в Хай-шин-вей.

Грамотный весельчак Сян-шин, прислужник таян-гвана, так тот даже в уголку над лохмотьями постели Мин-дзы набил затейливую иероглифическую надпись:

«Знаменитая и единственная специалистка по вытаскиванию рыбных костей из горл – Мин-дзы».

Смышленый Сян-шин забил это объявление вместо гвоздей целою рамочкой острых рыбных костей, различнейших форм и размеров, чтобы это служило наглядным доказательством старухиного искусства: она, мол, вытащила из горла эти кости. Впрочем, в таян-гване отлично знали, что все эти кости были однажды выбраны предприимчивым Сян-шином из котла соседней рыбной харчевни. Посмеивались над старушкой, но тайну ее обмана хранили ненарушимо.

Поблиз рамочки свешивалась тоже на вбитой в стену кости, ловко завернутая в материную материю тигровая лапа.

Эту затею с рыбьими костями Сян-шин перенял у китайских зубных врачей, которые на подоконниках своих приемных, вместо витрин, обычно слаживают все вырванные зубы своих пациентов и чем больше и выше зубная гора – красноречивый памятник дантиста, тем знатнее считается он и пользуется соответствующим почетом и должным доверием пациентов.

* * *

И доныне – до сегодняшнего дня, где-то в черных сумрачных провалах, среди бесконечных грязных пристроек, надстроек и подстроек одного из затхлых, потускневших домов китайского Владивостока – великого града трепангов – Хай-шин-вей, – в тусклом незатейливом уединении ютится зябко уже слепнущая, еле движущаяся крохотная старушонка Мин-дзы – «знаменитая и единственная специалистка по вытаскиванию рыбных костей из горл».

Долг покойного*

– «Туго придется, – возьмешь у соседа, что ж делать! Пуще всего помни об этом долге, то и знай – соображай: как вернуть бы… чем платить-та?!. так и не забывай, шевели мозгой»… – учил с ворчью седой Ку-юн-сун племянника подростка Син-дзы.

– «Ой, – никогда не отбивайся, не отпирайся от долга, – что бы ни приключилось, – худо будет! Говори лучше: „завтра, отдам, сегодня нет денег“, а если и завтра не станет, опять скажи: – „прости, соседушка, нет денег, а по времени, соседка, посля верну“…»

Подолгу Ку-юн-сун поучал Син-дзы.

И вот что узнал племянник от своего дядюшки.

Умер человек не выплативши долг, – все равно, и после смерти не выкрутится, как раз до копеечки отдаст, не деньгами, так работой отработает…

Три души у человека. После смерти расходятся они.

Одна душа уходит в иной, загробный мир и повторяет земную жизнь усопшего.

Душа другая остается в могиле с мертвецом.

А третья душа покидает прах, вселяется в родную фанзу, ютится в дощечке родовой с именем начертанным покойного.

Как будто бы и умер человек – ан нет! Жива его душа и бродит в мире…

Бродит, ходит, переходит, – бродит душа, пока не приткнется куда – в брюхо какое разбухающее от плода: в коровье ли нутро, в лошадиное ли чрево, в собачий живот – што-ли…

И, вот, с теляткой, жеребеночком ли, щенком что ли и выродится душа снова на землю, – жить поживать, сызнова канителиться да плодиться – на той же земле, под тутошним солнышком. –

Таков наказ бытовый! – Шиворот-навыворот в оборот пущать душу никогда неутратную и вовсе безысходную.

Одно душе снисхождение положено: – не един путь открыт ей, – а – пути…

Брод душий…

Куда свернет, – туда и вынырнет.

Не путь, а пути. –

Есть птичий полет-перелет: на испугу – огляда фазана, на курей домоседок заботниц, на ласточку косолеточку-стремглавку, на серяка воробья перескоку, на воронье – гниль-лакомье, на коршуна быстроглаза, на синицу-хрупицу, на иных, на всю леть-перелеть-крыль небоходную – высью путь душе прокрылен, расстилается.

Есть и зверий след: на фанзовый скот – на коровушку добробрюхую, на коня зоркоуха, на собаку покорницу, на кошку проворницу, на мышь-тишь, на того и другого и на зверя полевого, на обезьянку – глазьехлопку передразницу, на дикого зверя зубастого и на волка выжидалу, на медведя растопырю, хоть на самого тигра-жуть исподтишка лютого, – во все норы, во любую прореху, всякую ноздрю-щель – след-копыть душе значится, дебрится, выложена.

А то есть и сновий путь – плавь ползь скользь взлазь чуткая – в водяных глыбах, в недрах: на рыбу-слепоморду, на краба задомладного, на чилимса-усача расторопу, к трепанге-сочнице, в страшного спрута-многолапа: на капусту непритрогу, на инаку плавающую тварь, в подкаменную водь, в нырливую живь, в поджабрую чудь – волна душе приоткрыта.

А и четвертая – крылья тропа значится: на мелюзгу мельк летучую, на мошку расторопную, на мошкару непокойную-трескщелкучую, на комара свертяка тупоногого, на муху соньлакомку, на жука дремночинного, на бабочку бесполезницу беспечницу, на стрекоз проворниц – душе перепуть-леть-перекрыль попутчится.

Одно душе снисхождение положено: – не один путь ей, а – пути.

А душа выбирай, – куда свернет, туда и выпрыгнет.

Не сама, – так выкружит-выкинет с разгона в брюхо какое разбухающее от плода, иль в яйцо, в плод, в семь, икру – в меть какую, в скидь, снос – в плодь попутную…

Выворачивайся покойничек на жизнь сызнова канителиться да плодиться на той же земле под тутошним солнышкой.

Таков наказ боговий.

И вот теперь, после многих лет, когда Син-дзы окреп необычайно, возмужал и обзавелся своим хозяйством, – теперь ему слово в слово вспомнились рассказы поучительные дяди Ку-юн-суна о долге.

И вот почему: –

Только на днях Син-дзы одел белый наряд и в косу вплел белый шнурок: – умер почтенный любимый дядюшка Ку-юн-сун, который заменяя Син-дзы родного отца.

И вот теперь не дают покоя Син-дзы рассказы дядюшки именно о долге умершего человека, – ведь, недавно, незадолго до смерти, Ку-юн-сун, как нарочно, занял у него деньги и так не вернул вовсе свой долг…

* * *

Приснился сон Син-дзы, – будто кто-то говорит ему:

– «А дядя-то вернулся к тебе с долгом, – ишь!»

Чудно стало Син-дзы – он и проснулся, как раз в ту минуту, как в комнату вбежал работник его – Гун-дзы.

Впопыхах говорит Гун-дзы – себе наперебой:

– «Новость у нас, хозяин… – только что кобылка жеребчиком разрешилась…»

И побег с работником в конюшню.

Бежит, сердце придерживает – рука на груди…

Ну и порешил Син-дзы, что дядя покойник въютился в жеребенка-то, и явился в его двор – отрабатывать долг свой. Порешил, так и жеребеночка «Дядей» прозвал.

* * *

«Дядя» подрастал в заботе неотрывной Син-дзы и его работника.

Приказал Син-дзы кормить его только отборным овсом, не утруждать, лаской встречать, слова нежные перебирать, ладонью по мордочке проводить и пуще всего, всей скотинки беречь, холить.

И выходили «Дядю» в стройного уверенного красавца жеребца – на восхищение всякого, кто взглянет-заглядится, на радость достойную Син-дзы.

Пришла пора приучать к работе «Дядю» – не стоит, а ходуном пляшет без дела, просится, на волю подбивается.

И вывел Син-дзы коня на пашню…

Ходит в полосе Син-дзы за «Дядей», улыбается, радуется: – что за конь!!. – Как человек все понимает, ко всему догадывается, и обойдет, где след; остановится-то вовремя, и свернет толком, как раз у межи, – никак на чужь соседову не переступит, и не помнет, чего мять – не дело, и нет в нем устали! Ну, такой конь ладной!!. степенная тварь!.. не конь, а – нахождение!..

Подойди кто чужой не так – с обидою, – и не отступится, ухом не дотронется – не дрогнет, – куды!.. – нет. А, вот, скажи ласково, с сердцем: «отойди Дядюшка» – и отойдет в сторонку, смотрит натянуто, выпрашивая, – «не надоть, де, еще чего?» «Назад, Дядька» – и отступит, повернется, как надо… Такая тварь суразная!

Что и за конь! И всяк диву дивуется, Син-дзы похлопывают, за коня одобряют.

* * *

Засуетился как то Син-дзы на ярмарку, – через два села объявлялась.

Кобыла как раз занемогла – пасмурнится, неможется; – куда там через два села, на село не доскачет.

– «Ну», – думает Син-дзы: «что задумываться – „Дядю“ впрягу, хоть и даль – пристанет Дядюшка, что ж станешь делать, коль на „надо“ угораздило».

Так по причине и довелось с «Дядею» на ярмарку съехать.

* * *

Вкруг припоселкового колодца на поле пораспахнулась большая бойкая ярмарка, – на году первая.

Народу, – ни пройти, ни проехать…

Распряг Син-дзы передышать «Дядю» и так пустил, без привязи, – уж больно надеялся на него: «никаких хлопот не допустит – умная конь!» – думал Син-дзы.

И, как раз, точно человек, переступая в сутолоке промеж, людей, телег и товаров всяких, запросто по земле накиданных, заходил «Дядя», важно так по ярмарке, словно к чему то прицениться желая.

Люди дивятся, толкуют на него:

– «Ладной конь!» –

– «Добрый конь!» –

– «Крепкой конь!..» –

Так со всех сторон и сыплется.

Тот в зубы заглядит.

Иной по морде к ноздре растопыренной ладонью проведет…

Этот шлепнет любя по заднице – опрокинутой пятерней костяшками.

А вот и овса в горсточке к зубам сунут…

– «Не продажный ли коняга?!»

– «Дурной продавать такого»…

Увлекся Син-дзы закупками да сговорами с купцами, «Дядя» и отстал от него в сторону.

И не думает о коне.

Только вдруг зазвенело, зашумело, затрещало – поодаль. А потом – и крик, и шум неладный с того же места… разобрал: – коня на чем свет костят…

Вздрогнуло сердце… Син-дзы – ну на шум.

Так и есть: «Дядю» за уздечку сдерживает кто-то, а «Дядя» отбивается, по черепкам горшечным перебитым переступает боком, – не дается…

А вокруг народ ходит, без толку переспрашиваясь…

Пропустили Син-дзы к коню, – узнали – его конь.

Не успел протискаться, – с криком налетел к нему горшечник, старый знакомый из соседского села – корявый Ван-вей…

– «Это твоя, сказываешь?!. Эх, ты пень расторопный!.. Разве можно шалопаю такому волю отпускать?! Голова твоя сучковатая! Коня такого спелого, по чужим товарам хозяйствовать допускать, голова твоя молодая!.. Ишь, – он все мое добро распотрошил – три горшка пощадил. Поплатишься ты, голова твоя заштопанная! – Не то, коня отберу!»

– «Не кипятись, Ван-вей. Ведь ты не конь – горшки разбивать! Проглоти на минуту язык, коль выпирает, аль откуси малость… Что ж делать – заплачу тебе сполна, – мой конь! Сосчитай расход, – займи язык, чтоб зря на воздухе не болтался…»

– «Ну и заплатишь!»

Горшечник принялся пересчитывать цену перебитой посуды. Насчитал семь рублей двадцать копеек и вымолвил.

Впервые огорчил «Дядя» Син-дзы. Син-дзы взял коня под уздечину, отвел печально и замотал головой:

– Что же, Дядюшка, ты сделал со мной. В какой расход ввел меня! Отдам, вот, деньги и не останется на покупки, – так с голыми руками и вернусь в фанзу!.. ох, Дядя, Дядя!

Подслышал и залюбопытствовал горшечник:

– А к чему ты его? дядей называешь? Ведь, я с твоим покойником дядей в ладах жил. Не пристало обижать покойника – лошадью обзывать, голова твоя молодая.

Син-дзы порассказал Ван-вею все: и про дядины рассказы о долге, и про сон, и про рождение дядьево через жеребца…

Полез было Син-дзы рукою за пояс – деньги вынуть, но горшечник вдруг обмяк, схватил его за руку, остановил:

– Не трудись, Син-дзы… не надо мне вовсе твоих денег… Я, вишь, твоему дяде покойничку так и остался, не выплатил, а был должен как раз 7 р. 20 к. – копеечка в копеечку… Вот он и пришел за своим долгом… квиты теперь…

Распечатанные тайны*

Миниатюры

Женщина

Я много ласкал их, – и всегда они были непонятны мне. Если я понимал на миг, то не мог ласкать больше – ибо тогда моя ласка унижала их и пригибала…

Я целовал ноги, колени, живот, руки, глаза, рот – все у женщин, но никогда не целовал их пятки и за ушами…

Когда поцелую пятки и за ушами, тогда женщины будут скучны мне и не нужны.

Впрочем, я полюблю горбатую или шестипалую.

* * *

Женщина под одеялом всегда виновата пред тобой, если ты думаешь молча. – Зажги лампу или спроси ее о чем она думает. Это ее отвлечет и утешит.

* * *

Когда женщина зевнет, спроси ее о ее любимом цвете платья – она растеряется и полюбит тебя на миг – до следующего зевка…

Тогда ты зевни вслед за ней и она будет ревновать и бояться тебя…

Ты победил ее. –

Можешь тушить лампу…

* * *

Женщина, если умна, – несчастна или скучна, как пень.

Умную женщину надо ласкать при свете…

Женщины любят любовников, когда те спят. Они тогда присматриваются к ним жадно и знойно.

Спящий возбуждает женщину, но она боится его, пока не оглянется, или не разбудит.

* * *

В темноте женщину ласкаешь иначе, чем при лампе.

Лампа как-то мешает и заставляет думать.

Лампа заставляет лгать, или уверять, даже телом.

Тело устраивается лучше, чем душа. Тело не оправдывается, а душа доказывает что-то.

Женщина отдаст тело любовнику и тянется к его душе. А он возьмет ее тело и переляжет на другой бок – спиной к ее душе и лицу.

Женщина плачет.

Старая дева

Старая дева отражалась в зеркале.

Пышные красноватые волосы падали на лоб и от этого лицо казалось не в меру чувственным. Синие глаза в темных рамках век горели желанием. На щеках ярко рдели лепестки румянца. Губы пылали.

…Вошел юноша и поцеловал руку старой девы.

* * *

Когда они лежали утомленные, юноша неожиданно сказал:

– «Зачем ты говоришь о своих летах!.. Поверь, мне вовсе не интересны молодые женщины – они такие неопытные в страсти… Вот ты»…

– «А ты разве знаешь женщин?!»

– «Конечно»! – и он удивленно усмехнулся, а она разрыдалась. Отошла от него. Быстро одела платье. Села у камина. – Задумалась.

Заговорила тихо, медленно:

– «А я думала – ты девственен. Я хранила себя так долго! Моя чистота стоила слишком дорого: – несколько жизней. Умирали влюбленные, потому что никому не отдавалась… Все мое очарование скрывалось в этом… в чистоте…»

Юноша смущенно слушал. Вдруг рассмеялся.

– «Вот видишь… а ты говоришь о летах!.. Разве молодая девушка придумает что-нибудь подобное… Ну, иди же – я хочу»…

Старая дева прогнала юношу.

* * *

Через час она целовала грудь и бедра юной приятельницы, у которой были серые глаза, пепельного цвета волосы и маленькие, тугие, неразбутонившиеся губки.

Камень безымянный

В тонкий мизинец левой руки вдето кольцо. Хризолиты окаймляют красный безымянный камень.

Она говорит, что это – капля крови в прозрачной капсюле.

Если ее белые руки обнимают возлюбленного, – красный камень загорается ярче, и алый отблеск играет в хризолитах.

Когда она умрет – красный камень примет цвет ее глаз. И тринадцать следующих владетелей кольца рано умрут от безумной, неудовлетворенной страсти к неизвестной безымянной.

После тринадцатой смерти, камень вновь станет красным.

Так сказал странный китаец, который подарил ей это кольцо.

У нее синие глаза.

Уют

Белые шторы и свет лампы спугнули сумерки. В зеркале отражалась голая стена.

– Войдите?

– У вас так неуютно!.. Можно на диван?..

Сняла боа и шубку…

Когда ушла, подумал: …

– «Если б было уютнее она отдалась бы»… надо повесить японские циновки над кроватью, а в углу – между «Христом в терновом венце» – Гвидо Рени и «Богоматерью» Мурильо – привешу розовую лампадку.

Прислуга внесла молоток и гвозди, и безразлично тупо сказала:

– Только гвоздочки маленькие…

Засыпая вспомнил, что в чемодане есть несколько оригинальных офортов.

За окном

Вот кто-то опустил веки и краски стыдливо вспыхнули на серых лохматых странниках неба.

Снег бледный, синеватый лежит на дороге, перерезанный только что умчавшимся куда-то зеленым автомобилем.

С голой ветки березы, у самого ствола, свесилось, как растерзанная черная голова чудовища, забытое воронье гнездо и, точно, одурманенное чарами чутких сумерек, смотрит безглазое, жадное на перерезанный снег.

Вот на дорогу вступает лошадь с санями, в которых дрова, две корзины и человек с заспанным лицом – он дремлет. Лошадь упрямо понурив голову смотрит на снег и кажется: она угрюмая, не хочет поднять голову – боится увидать кровь заката.

Печально и медленно удаляются, словно кортеж: лошадь, сани, дрова, две корзины и человек.

И краски на небе бледнеют.

Новые шрамы на снегу еле заметны: – сумерки, как заговорщики, сбегаются, крадутся и скрывают их.

Снег темнеет.

Три солнца*

Истории моей смерти
I

Вместо Солнца в тот день взошел Каравай Хлеба.

Ароматные лучи заливали землю.

И люди потянули глаза и руки к новому солнцу.

Миллионы тянулись жадно.

Хлеб карабкался по небу, дразня людей и всю тварь земную.

Люди бешено гнались за солнцем и на закате настигли его…

Разнесли по крошкам новое солнце по всей земле.

<…> солнце голод[ные люди]

II

В день второй вместо Солнца на востоке выступило зеркало.

В полдень зеркало опрокинуло в себя всю землю и всех людей.

На закате зеркало стряхнуло прочь землю и людей и задернулось ночью.

III

В день третий вместо солнца взошел каравай хлеба, отраженный в зеркале.

И снова, как и в день первый, люди тянулись глазами, руками, бешено гнались.

В полдень зеркало опрокинуло в себя людей.

И люди тщетно вгрызались в хлеб отраженный.

Бесплодно!.. Бесплотно!..

На закате люди настигли солнце третьего дня.

Но хлеб недостижимо таился в зеркале.

Люди втащили зеркало с отраженным хлебом на землю.

И века горят глаза миллионов у зеркала над хлебом.

Зеркало блекнет тускло.

Плеснь и ржавчина выступают в отраженном хлебе.

А люди над ним снова и снова…

Скомкай сердце и вышвырни в века.

Пусть болтается под ребрами бессмертия…

На черной нитке*

Шутка покойника

– Ну, вот, я расскажу вам о последней шутке деда Евдокима.

Чудной был деда: шутник из шутников. По гробовую доску не мог угомониться, набалагурить досыта… Что я по гробовую доску! Доску уже вытесали, гроб сколотили для него, – умер когда деда… – так он и в гробу покойничком не успокоился… и в гробу!!

Не верите?! Так, вот, поверите.

Слушайте.

Умер это деда Евдоким. Ну, честь честью, как полагается – пообмыли прах, переплакались, все такое. С утра скончался деда, а в вечер – как сейчас помню – точно и не умирал вовсе: совсем как живой лежал наш деда в гробике. А вокруг – Бог весть откуда только – старушья понабралось, точно вся окрестная дряхлость свои морщины приволокла, а вокруг гробика дедова старуший плач да хнучь ходуном стоит, неречет шепотком, гулом нараспевным не умолкает.

И все-то «старушье» перепрелое. Толечко я один в комнатушке – молодой, я только да еще какая-то невмоготу сутулая, желтолицая, рыжьекуцая – ну прямо лампадочное масло – какая-то монахинька Перепетуя, хоть и молодая не по годам, да ни с какого бока не живая – не живь, а окись человечья… Затхлая, костлявая – ну только грибку или плесени на ней не заводится… Так вот, промеж старушья я да монашенка Перепетуя, из молодежи возле дедова гробика преем. Правда, был еще в доме Петенька, деда покойного Евдокима внук, – совсем еще нерослый мальчуга, годков под тринадцать. Так тот с обеду куда-то стерся вовсе, да и так не показывался… К тому о нем и не заметили – уж больно не к лицу было в старушечьем гнезде путаться, канителиться на покойнике…

Темно так… – все сумерки на гроб в окна всочились… полумрак какой-то душный, тяжелый, затхлый. Темно, только лампадка маячит, баюкается, да три свечи зябко вздрагивают, словно не фитильки, а нервы в огоньках корчатся из телесного воска!.. Свечи мерещат, вздрагивают, и от них по углам да по кропотливым старухам тени и пятна желтые – смутные отсветы отпрыгивают, путаются, перескакивают… Смотришь – будто темень в отсветах, как с перепуга, ежится, словно кошка, хохлится, сжимается взъярено перед расходившимся псом… Жутко так, на спине муравьи позавелись, муравейник налаживают…

Темно все. Толеньки деда Евдоким один озарен со свечей… – но этого куды не веселей.

Старухи перешептываются, ворочаются по углам, локотятся на подоконниках возле горшков с гераньками, платками ерзают старухи, хнычат, извиваются, носами истекают, дергаются. Ну, кромешная канитель, право!.. И все точно по уговору какому-то кладбищенскому, угрюмому…

А монашка. и откуда с такого жилья прыть этакая выскочила?! – терещит. Разогналась, губы в припляс пустилися, перенотные листья Псалтыря так и скачут в раскаленных, прытких пальцах. Монашка не читает, а наплясывает, нашептывает своим сухогубьем щелкучим… Язык без костей, говорят. А у ней словно гольная кость заместо языка по зубам терещит… Кажется, покойник и то не выдержит этакую пулеметную расторопь.

Гладкая прическа моя – под полку в ежика норовит соскочить: именно волосы на дыбы лезут… Кожа с губ от пересоху того и гляди шелушиться станет. Жу-у-утко-о что-то, невмоготу. В груди – словно мышь промеж ребер копошится: так, кажется, сердце и выскользнет на поту под пояс…

Ну, думаю, подошло… Не выдержу!..

Круги у меня от глаз расходятся… матовые такие, желтые шершавые: как огонь в угаре, в чаду, круги сквозь старух липко проступаются, от глаз мутятся… словно кто в гладкую гладь озера камнем запустил.

Нет, думаю. Встану, от духоты все это: надышали старые дрожжи… от ладана в голове неладь вязкая… тяжесть…

Думаю, в сени сойду, не то – так рядышком к дедушке-покойничку выкачусь, застыну…

Привстал было.

А-а-а-ах!

Вот тут-то и шутнул покойничек-то – дедок Евдоким…

Ну, и не сказать, что случилось…

Уж такое… Ну, по-ни-ма-е…

Вдруг дедова – покойника – рука приподняла надгробный покров, и заходила мертвая рука за бортом гроба!!!

В первый момент вся старушечья свита в один ком посередь комнаты спуталась, перемешалась и закружилась…

Только вижу – одна монашенка особняком; как стояла – в руках Псалтырь, так и прилипла в угол, под иконы… Зубами высунутый язык цедит, стиснула… а глаза так и норовят на лоб выбиться – соскочить.

А деда-мертвец словно дирижирует всем этим – по воздуху рукой плавно проводит…

Кое-как кто куды порасталкались, распутались старухи…

Тетка Аграфена с перепугу выхватила из сеней полено, и ну покойничка поленищем по руке хлестать, пока не выломила по локоток дедову руку, мертвяги… только тут ее и оттащили, спохватившись…

О-о-ой, и что это было!

Ну никак не распотрошить языком-растопырей… Ну-у… О-ой.

– Не верите?! Так, вот, поверите!

Поутру все выяснили на заднице Евдокимова внука. Уж и высекли же Петеньку, хоть и покойник возле лежал… очень просто…

Оказалось-то вот че.

Гроб с дедой как раз у окна стоял. Петенька смастерил щелочку, протянул черную нитку (при лампадочном освещении и не приметно)… Заранее привязал нитку к дедовой руке одним концом, а другой – вытянул во двор… Вот когда стемнело вовсе, он и начал подергивать ниточку – ну рука и заходила… ожила мертвь.

Хотя Петок и уверял, что это дедова затея, что, де, дед перед смертью ему эту штуку завещал выполнить, да так никто мальчугану и не поверил: уж, больно сурьезным был покойник, лежа в гробу, и точно упрек даже выступил на его губах после поломанной руки…

Почем знать… а может быть, Петька был и прав…

Уж такой шутник был этот деда Евдоким – ну всем шутникам шутник, и тому шутник.

Почтовая марка*

Рассказ из современной японской жизни

Егучи-сан – стройная прекрасница!

Ее диво-пышные волосы, всегда причудливо-грандиозно причесанные, отличали ее от подруг.

Необычаен был для японки ее тонкий нос с еле заметной горбинкой.

Когда Егучи-сан смеялась, или раскрывала свой маленький ротик, чтобы говорить, – на прекрасных, белоснежных зубах ее, казалось, играли, дробились солнечные блики.

Наряжалась Егучи в изящные цветные кимоно, разрисованные ее любимыми цветами: стройными, легчайшими ирисами; пышными, мохнатыми хризантемами, или нежными цветущими ветками Сакуры. В просторных складках широких подрукавников ее всегда лежали: душистый шелковый платок, узорчато-резной складной веер и легкие краски для губ и щек.

Отец Егучи любил и баловал свою единственную дочь. Дарил ей европейские – такие странные для Егучи – наряды; приносил редкие картины, книги, дорогие безделушки.

Однажды он возвращался с дочкой с концерта, который давали в английском клубе проезжающие в Америку гастролеры.

Егучи-сан более всего поразила игра на рояле. И ей показались такими игрушечными и несерьезными ее кото и шамисен – инструменты, на которых она училась играть с детства далечайшего.

О своем разочаровании в родных инструментах девушка рассказала с болью отцу…

Вскоре, в день, когда Егучи-сан исполнилось восемнадцать лет, в их бумажный изящный домик на горе, много людей внесли громоздкий черный рояль и поставили его на хрупкие желтые циновки – в комнату девушки.

В это время Егучи-сан не было дома – она уходила покупать «Сакано-пан» – корм для рыб.

Их было много – золотых и черных рыб, и они всегда резвились под ее окном в широком искусственном пруду.

С покупкой в руках вошла девушка в сад, нежно-приветливо оглядела разнообразные яркие цветы, апельсиновые деревья и карликовые сосенки, которые судорожно и цепко лепились на причудливых каменьях-островках пруда.

Девушка раскрошила длинные куски сакано-пан и стала шаловливо бросать маленькие кусочки рыбам.

Ее смешила и забавляла вечная борьба черных с золотыми – из-за пищи. Золотых рыб было больше, но черные – крупнее, прожорливей и сильнее. Золотым ничего не доставалось.

Егучи-сан, смеясь, обежала пруд и быстро подошла к окну, чтобы взять сетку на длинной бамбуковой палке, – этой сеткой она отгоняла злых черных рыб от пугливых золотых…

Подошла к окну… Вскрикнула и замерла… На щеках выступили пунцовые крапинки румянца…

Раскрытый рояль показался ей в маленькой скромной комнате каким-то громадным чудовищем с оскаленными зубами – рядом клавишей…

Забыла о рыбках, побежала, как-то дико прискакивая, к отцу и благодарная стала гладить его седую голову, морщинистые, сухие щеки.

* * *

Всю ночь не спала Егучи…

Ложилась, но тотчас же бережно отрывала шею от подушки, чтобы не испортить прически, и тихо, как-то загадочно улыбаясь, шла к роялю…

Длинными, хрупкими пальчиками едва касалась клавишей и замирала в несказанном восторге. Вслушивалась в четкие, такие прекрасные, невидимые звуки.

Вдруг заметила забытые кото и шамисен…

Улыбнулась сама себе как-то манерно-серьезно… Подошла к родным вещам – спутникам детства далечайшего.

Закутала инструменты в черную материю. Торжественно, многозначительно отнесла сверток в угол и поставила у одной из ножек рояля.

Раздвинула бумажную стену и долго смотрела на далекие огни города и рейда. Горный, душистый ветерок ласкал ее пылающее лицо и, казалось, напрасно силился спутать волосы, крепко схваченные черепаховым гребнем, косоплетками и булавками с коралловыми головками…

Когда на рассвете заснула Егучи-сан, ей снились самые невероятные, причудливые сны…

Вдруг рояль становился воздушной, черной тенью и медленно уходил сквозь стену в зеленый сад… И все его клавиши звенели мелодично и монотонно, как бы прощаясь с Егучи и ее циновочной комнатой…

И напрасно Егучи тянула руки, умоляла глазами небо сжалиться над ней… Рояль проплывал под деревьями в ночь.

Замирали звуки и таяли по мгле… Черная тень рояля терялась в звездах… И Егучи не знала, где были звезды, где клавиши?..

То ей казалось – белые и черные полоски-клавиши срывались с рояля и быстро бегали, прыгали, носились по комнате, по циновкам, неуловимо скользили по ее обнаженному телу, нежно звуча на все лады…

Егучи пробуждалась, вскакивала и снова подходила к странному чужеземному инструменту и робко перебирала тонкими палевыми пальчиками ласковые, белые клавиши…

Чуть заигралось утро, – Егучи выбежала в сад, сорвала много цветов и трав и разукрасила ими рояль.

Но когда отец сказал ей о том, что после обеда придет англичанин-учитель, который будет учить ее играть на большом инструменте, девушка убежала в свою комнату, собрала с рояля все цветы к травы и сбросила их к пруду.

Когда после обеда Егучи-сан вошла в комнату к отцу, англичанин уже беседовал с ним.

– «Ах, это вот кто – „Почтовая марка!..“»

И Егучи вдруг рассмеялась неудержимо, точно забыла о присутствии чужестранца.

Она знала его уже давно.

Он жил в европейском квартале, вечно курил трубку с неизменным «capstan» и копошился с коллекциями почтовых марок, которых у него было чрезвычайно много.

Говорили, что мистер Тичер одними марками, в былое время, нажил крупное состояние, завел где-то в Китае обширные чайные плантации, но вскоре же все эти плантации выменял на какую-то редкую старинную марку!..

Мистер Тичер был еще молодым человеком. Нередко Егучи, со своими подругами, следила зоркими глазами за его энергичной походкой, стройным, мужественным телом, и ее всегда привлекало несоответствие строгих черт его лица с мягким, ласковым взглядом голубых глаз.

Иногда вечерами, когда она одиноко тосковала, не зная о чем, в своем саду, ей вдруг вспоминались голубые глаза и красивое сильное тело англичанина… Тогда Егучи-сан вздрагивала и быстро уходила к отцу…

* * *

Уходя он оставил ей ноты.

Егучи показалось странным: в ее комнате был чужестранец, и никого не было, кроме его и ее! Никогда девушка не переживала того состояния, которое охватило ее в этот день.

Учитель вовсе не был таким строгим и неприступным, каким всегда казался ей издали. Он даже шутил, называя ее – по выговору – англичанкой, а по носику – гречанкой…

Три раза в неделю приходил к Егучи мистер Тичер.

Иногда он оставался подолгу в комнате девушки и в сумерки играл дивные произведения европейских композиторов…

Странно было слушать музыку в почти игрушечном домике, стены которого не могли удерживать иногда бурные потоки звуков…

Девушка знала, что почти весь окрестный квартал слушает игру ее учителя.

Надоедливые гаммы Егучи разучивала с нетерпением. – Ей хотелось скорей научиться играть так же совершенно и светло, как умел играть ее учитель…

Вместе с радостью, – которую внесли в тихую жизнь расцветающей девушки чарующий рояль и живое общение с интересным чужестранцем, – незаметно прокралась и смутная тревога.

Иногда ей казалось, что она ждет не учителя, а любимого человека. Это пугало и волновало ее.

В беседах с ним она стала осторожнее, редко смеялась и больше не читала ему свои танка и хокку, в которых изливала любовь к красоте, природе и музыке.

В ее новых крошках-стихотворениях появился иной мотив: тоска о ласке и о любви.

Отец Егучи-сан подружился с молодым англичанином, доверял ему дочь, позволял вместе с ней совершать прогулки в окрестностях города.

Девушка иногда вечерами подолгу гуляла с учителем. Он много рассказывал ей о европейской жизни, о великих композиторах и о своей интересной, разнообразной жизни. И всегда, о чем бы ни говорил, неизменно переходил на свою любимую тему: о коллекциях марок. Он мог, не замечая улыбки девушки, возбужденный без конца говорить о какой-нибудь вновь приобретенной аргентинской или старинной финляндской марке. Эта чудная склонность забавляла и смешила девушку…

Однажды, возвращаясь с прогулки, они проходили европейский квартал.

В этот вечер Егучи была особенно грустна и молчалива. Мистер Тичер предложил утомленной девушке зайти к нему.

Они вошли в просторные комнаты европейского деревянного дома. Егучи-сан впервые была у европейца. Ее очень поразила незнакомая ей обстановка. Мистер Тичер предложил девушке кресло и, не замечая ее любопытственное волнение, быстро вышел в соседнюю комнату и тотчас же вернулся с грудой альбомов с марками.

Девушка не ожидала этого. Втайне она мечтала о том часе, когда войдет в дом своего любимого и это будет знаком, поданным ему, и ей казалось – он поймет ее и скажет долгожданное «люблю».

Она с трепетом ожидала каждый момент его «люблю», чтобы смело сказать свое… И вдруг это смешное, нелепое – марки.

Егучи встала и тихо дрожащим голосом сказала:

– «Поздно, мне нужно идти…»

По ее щекам скользились слезинки.

Голубые глаза чужестранца быстро растерянно забегали, – он вдруг все понял, охватил девушку за руку, опустился перед нею на колени, и стал порывисто целовать ее руки.

– «Я знаю теперь, почему вы были так печальны. Я понимаю теперь вашу танку, которую прочел невзначай:

„Если я войду,

К чужестранцу – в его дом

Это будет знак

Пусть он скажет мне „люблю“.

Ах, тогда и я скажу!..“

– Так знайте… всегда, когда я был с вами, я хотел сказать вам это слово…

Вы мое сокровище!.. Солнце мое!.. Все положу к ногам твоим моя маленькая богиня»…

– «Покажите мне ваши марки» – вдруг прервала мистера Тичера девушка и отскочила от него.

– «Все женщины всего мира одинаковы», мелькнуло у Тичера.

Он опустил голову и покорно стал перелистывать альбомы.

– «Дайте мне сюда самую дорогую вашу марку».

Мистер Тичер выбежал в соседнюю комнату и осторожно внес, как хрупкую драгоценность, маленькую изящную шкатулочку, открыл ее и дрожащей рукой вынул почтовую марку и протянул ее девушке.

«Плантация?!» – улыбнулась мысленно девушка.

Егучи-сан неудержимо рассмеялась.

– «Мистер Тичер, дайте мне спички», сказала она.

Когда удивленный англичанин принес ей коробку спичек, она держала на кончиках указательного и большого пальчиков марку и смеялась.

«А теперь подожгите эту марку.»

Мистер Тичер вдруг густо покраснел, у губ его и на лбу запрыгали глубокие морщины. Исподлобья он взглянул на девушку. Егучи-сан по-прежнему заливалась звонким смехом.

– «Не бойтесь, сэр, пальчики вашей богини не сгорят!.. Ах, не хотите, тогда я просто изорву вашу грязную бумажку!..»

Мистер Тичер вдруг схватил ее руку выше кисти и крепко сжал ее. Пальцы слабо разжалась. На ладони лежала смятая почтовая марка. Англичанин схватил марку и грубо оттолкнул японку.

* * *

Рикша привез Егучи-сан домой.

Никто из домашних не заметил, как девушка прошла в свою комнату. Она взглянула на рояль; закрыла его…

Вдруг крикнула свою старую няню, полуслепую старушку.

Вошла няня.

– «Иди наверх и принеси мне черный сверток, который валяется в пыли у рваной ширмы в самом углу.»

Полуслепая старушка не заметила слез девушки, а голос Егучи был так тих и казался спокойным.

Когда старушка принесла сверток и ушла, Егучи сняла пыльную китайскую материю с забытых кото и шамисена. Шамисен она бережно положила к изголовью своей постели, а кото поставила к окну, раздвинула стену и стала играть простые, забытые родимые песни.

Тень ветки апельсинового дерева играла на ее лице и кимоно, освещенном луной…

С.-П.-Б. Сосновка.

Декабрь 1916 г.

Тигровый ус*

Китайский рассказ

Все у тигра драгоценно.

Возьми тигровые кости, зарой в землю, пусть вылежат года, с годами потемнеет кость, но и очистится совершенно – одна сплошная кость будет, остальное все сшелушат, сгрызут земля да время.

Вывари очищенную вылежанную кость в котле, как опий, расплавь кость в темную массу, процеди ее раз за разом через плотную бумагу…

А вываривай кость на особ способ, так, чтобы капля водяная три дня сряду сверлила в котел, кость кипящую разжижала и укрепляла вместе с тем.

И опять цеди через плотную бумагу, как опий, после варения.

Кость тигровая, вываренная на особ способ, высохшая в слитки, идет на лечение: стариков укрепляет, расслабленную дряхлую кость стариков восстанавливает.

Делается настой на пьяном напитке, на ханже, хотя… В вино в вечер спускается кусочек тигровой черной кости вываренной, – с утра же старики пьют этот настой.

И от этого крепнут старики. Снова жить начинают, изменяются, как от корня лечебного «женьшеня»… Лучше еще молодым становится по духу старик… И в костях бодрей, уверенней.

Знают об этом китайцы и в тигровых местах у себя ли, на Амуре, в Сахалине даже, везде, всюду собирают тигра.

Найдет кто тигровую кость – как счастье найдет!

Знают и то, что вся кость идет на вывар, кроме как зуба и головной кости: не то, если и зуб и черепе остальной костью вываришь, – у стариков при лечении голова болеть будет, и последние зубы ныть станут от такой недосмотренной кости.

Так вся кость из-за части непутевой – на пропад. Хоть выбрось!

Знают и то про кость тигровую китайцы: не снадобье вывар этакой молодым. Молодая кость человечья, напротив, от вывара слабеет, хрусту дается, а то и вовсе перелому грозит.

А женщине-молодке – и подавно вред от этого большой, не вред, а пуще смерти опасть: всяку жизнь, зародь убьет настой на тигре, – плод, как есть, выест… Бездетной станет молодка и потускнеет зря… Ну, некоторые, конечно, и с этого пользу строят!.. Нынче ведь много порчи неладной в народе-то водится.

Все у тигра драгоценно.

И кость и лапа тигровая, срезанная толком, в кисть ниже локтя.

Лапа может спасти несчастного человека с застрявшею костью в горле. Почеши тигровой лапою легонько по горлу – ну, кость с места насиженного и выскочит.

Все у тигра драгоценно, но самое-то драгоценное в тигре то, чего трудней всего достать – и не подступись: два уса тигровых.

Есть у тигра два чудных уса – острые, гибкие, долгие и чуткие. Они выпадают от морды тот миг же, как навзничь мертвым падает тигр, подстреленный, к примеру, метким охотником.

В живье крепче крепкого держатся два уса, но с мертви тот же миг выпадают, и как след простыл – нет их возле, ни у морды, ни под мордой.

Два уса с мертвеца-тигра всегда – раз на раз – в самую земь проходят, как иглы, и теряются в недрах земляных. Поминай, как звали, и ищи – вовек не сыщешь!

Точно через ус – вся царственная мощь, точно через ус – вся зверья непомерная сила тигровая, – земля придается, вонзается прочь!..

А чары-то усьи несказанны, чрезвычайны.

Кто постиг, добыл два уса, при ком есть они, – тот как есть насквозь знает про все, видит, догадывается точь-в-точь.

Держи при себе два уса тигрова, глянь на того человека – и узнаешь уже – добр или злой, вредный ли он. Взглянь на этого – раскроется тебе тот же миг, про что этот думает, замышляет что. А третий человек – беден ли, богат ли будет он?.. Схочешь знать – и уже знаешь от взгляда, коль уса два при себе!

Охотники бывалые, знавалые прежде всего на ус-то и метят, мечтают добыть на всяк способ!..

Но нет, недостижимые они. К живому не подступишься, небось, не выхватишь с этакой морды-то, а с мертвого и того трудней – хоть всю землю перерой, не сыскать никак!.. Не берись – берегись!

* * *

Но случилось вот!..

Пособрался молодой охотник Чжан-Хао на тигра – повадился в ту пору тигр в овраг поодаль селения наведываться, и скотинку кое-чью облюбовать и снести не раз у односельчан поуспел тот тигр, только костью скотинной насорил.

А на тигра давно метил, набирался, мечтою раскидывался молодой охотник Чжан-Хао.

– Убью, – думал, – тигра и взаправду охотником стану… А то что птиц распугивать, свинью клыкастую (дикого кабана) пулей выбирать, медведя-расторопу добывать, – это, брат, всякому, кому не в труд; ружье по лесам перетаскивать, способно, подстать!.. А вот тигра, прыгуна лютого, доскакать да еще и ус с него содрать, это Чжан-Хао – хааоо[2], – поигрывал молодой охотник созвучным словом.

* * *

Пособрался Чжан-Хао на тигра, ну, и перед уходом наказал свояченице, старухе Ляо-Нюй, вчерашнего медведя зад выварить да и изжарить, как след, чтобы сало с него растрещалось во все стороны и стены заузорило на все лады.

– Слышишь, старенькая, приду с охоты пустым еще, порастрясусь и сам, – тигр не цыпленок, от него и испуг принять не стыд какой, – говорил Чжан-Хао совсем перетрусившей Ляо-Нюй.

У старухи, которая возилась над плитой, от одного слова «тигр» колени бились о стенку печки, и она никак нижней губой не могла подладить – поймать верхнюю, а не то чтобы выговорить что-нибудь, – куды там! Заговори старуха – так, кажется, вместо слов последние зубы перепутались и запрыгали бы изо рта…

* * *

Ну, и пошел Чжан-Хао на тигра.

К оврагу ближе, – непослушней в мыслях, что-то неладное, точно огляд какой-то!.. А то вдруг где шелохнется, померещится, – так все тепло, точно в муравейник, осядет, запутается, свяжет липко неладь неловкая…

Вдруг – тигр!! Чтооо такое?! Вот…

Как на ладони видно – у самого быстряка-ручья овражьего преспокойно лежит на самом деле тигр!

А что за тварь! Диво-зверь!

Как тигра не было – пугался Чжан-Хао, к шороху настораживался… Увидел – как рукой сняло!

Не испуг, а удивление дрожащее…

И губы и все лицо так и бросает в смех какой-то радостный, небывалый… так и косит и губы и все лицо.

Радость заскакала во всем теле молодого охотника…

Стал Чжан-Хао за дуб просторный и заглядывает, любуется, шепчет что-то несуразное, как малый парень.

Вот тигр, – ну, кошка большая, большущая! Как есть кошка… И свернулась-то как раз под солнышком – греется… глаз щурит…

– Ааах! И два уса болтаются… Разобрал – вздрогнул Чжан-Хао: точно прозрачные, два уса серебрятся насквозь в лучах, трепещут в чуть-чуточку!..

– Ооох!.. – Дух захватило при взгляде.

На солнце… а вокруг овражий сумрак густой-густой; все дремлет в тяжелых тенях, свежих таких тенях, будто сочных… все… только камень с тигром на солнце..

И выбрал же зверь! Умная тварь, суразная!..

– Умнооой, – думает Чжан-Хао и улыбается, улыбается за дубом, у себя…

Вдруг тигр изогнулся, потянулся лениво на изгиб, так все в теле и переливается… Высунул лапу, все желтое, а лапа одна – белая, пушистая… Ну, вот, совсем кошка, и только!

Вот лапу стала лизать; перебирает вытягивает, изгибает, подгибает, по-разному одним языком достает, моется…

Язык-то страшный, а зубы, – как брызнет на солнце всей пастью – один страх. Глядеть – жмуришься: боязно!..

Перевернулась вся… На спине извивается, точно что-то мешает, чешется… кошка…

Порешил Чжан-Хао.

Вскинул ружье…

Тигр, как почуял, – вскочит со спины вмиг на ноги и как заревет, заревет…

Головой водит, серьезно мотает, строго так, словно пересматривает, намечает что-то.

– Нууу!!.

И выстрелил.

Видит: тигр метнулся на месте, подпрыгнул и так посередь камня навзничь грохнулся!

Чжан-Хао аж показалось – с ручья взметнулось что-то, брызнуло. Разобрался: у себя с глаз слезы выбились от напряжения.

Подскочил от ручья к самому камню, а на камень – ноги дрожат: хоть и мертвый зверь – страшно еще.

Вдруг заметил: блеснуло под самой мордой.

Обмер Чжан, сердце сдержало, а потом как рассыпется, забьется, как птица малая, запутанная в рубахе.

– Никак оба уса, – метнулась радостная и, вместе с тем, почему-то испуганная мысль.

Так и есть: под мордой, еще трепеща, тщетно врываясь в упорный камень, блистали два тигровые уса.

– Нет, усики-голубчики, не уйдете, камень не земля!.. Быть вам у Чжан-Хао!

Нагнулся охотник, подобрал два уса и сам не сам в потной от напряжения руке сжимал два тигровых уса.

Вокруг выстилался овражий сумрак, все в тенях тяжелых, свежих, и даже камень с тигром миновало солнце проходящее.

Чжан-Хао показалось назойливым даже звонкое бренчание сбегающего ручья…

* * *

Чжан-Хао, тягучим фальцетом выводя какую-то древнюю нагорную песенку, возвращался иным, озаренным дао-человеком.

Через природу в него вонзилась и утвердилась в нем дао-мощь необычная.

В синем поясе с боков, отдельно друг от друга, он бережно спрятал оба уса…

Тем временем свояченица, старая Ляо-Нюй, выварила вчерашнего медведя зад и уже жарила, как след, по наказу Чжан-Хао, так, что сало растрещалось на все стороны от плиты, даже капля в старухин глаз угораздила.

Старуха взвыла, подошла к окну открыть его – уж больно чадно стало в комнате…

Как раз из-за леса вышел Чжан-Хао.

Старуха хоть и одним глазом, – другой зажмурила от боли, – заметила хозяина и, ну, кинулась к плите, заторопилась и про глаз забыла…

* * *

Немного спустя охотник съедал последний обед, приготовленный ему Ляо-Нюй – сочный окорок, и раздумчиво выпивал вино, вспоминая мысленно с страшной охоте и о счастливой удаче.

Он знал, что он теперь знаменитый охотник. Люди скажут с почтением:

– Чжан-Хао убил тигра! Чжан-Хао добыл тигровые усы!

За голубым трепангом*

Дальневосточная быль

Начался весенний лов трепангов[3]. Трепанголовные суда собрались на базу, близ Русского острова.

Это были крупные парусные кунгасы с азиатскими веслами – «юлами», которыми не гребут, а мерно вращают, как рыба хвостом.

Два сезона в году трепанголовы выезжают на подводную охоту: весной и осенью. С половины апреля начинается весенний лов и длится два месяца. Осенний лов трепанголовы открывают в сентябре и нередко заканчивают в декабре. Лишь суровые холода и штормы разгоняют разохотившихся ловцов.

Вожак кунгаса – главный ловец-водолаз – не боится холода: чем холодней, тем легче ловить. Капризный, чуткий морской червь не терпит тепла, его стихия-прохлада. И когда вода по побережью нагревается до 14 градусов, трепанг медленно передвигается вглубь, подтягивая мягкое тельце на брюшных бугорках – ножках. Водолазу трудно проникнуть за ним в большие глубины.

С наступлением холодов трепанг возвращается ближе к берегам, и ловец легко собирает на глубине 25–30 метров малоподвижных, жирных червей. Даже в декабре водолаз не боится холода. Он часами бродит под ледяной водой в поисках трепангов. Под водолазным непроницаемым нарядом на нем теплая шерстяная одежда. Холодно – над водой, на открытом кунгасе, когда целыми днями с горных берегов дует беспрерывный леденящий норд. Зябнет команда, часами настороженно выжидающая вожака на ловецких постах.

* * *

В конце апреля кунгасы были в полном снаряжении: на палубах змеились гибкие резиновые шланги, по которым подается воздух в шлем водолаза; на баке высились пирамиды кадушек для трепанга; в центре каждого кунгаса четко выделялся затейливый воздушный нагнетательный насос с торчащими боковыми ручками.

Каждый день, лишь занималась заря на востоке, кунгасы, как хищные птицы, разлетались на парусах в разные стороны по трепанговым «гнездам».

С 1923 года в заливе Петра Великого, в целях сохранения драгоценного червя от хищнического истребления, советскими властями введено «трехполье». Ловцы должны собирать «жатву» морского червя на подводном «поле» поочередно, меняя один из трех участков.

В то время, как на одном, среднем «поле» десятки водолазов спускаются за добычей, два других «отдыхают».

Первое «поле» тянется от полуострова Поворотного до мыса Маньчжура. Второе (на котором был разрешен лов в этом году) простирается от мыса Маньчжура до мыса Стенина. На этом поле – ряд островов, вместе со старой морской крепостью Владивостока – «Русским островом». Третье обширное «поле» захватывает все советское побережье от мыса Стенина до реки Тюмен-Ула, подступая к границе иностранных владений.

Трепанг, который лишь с трехлетнего возраста начинает обзаводиться потомством, привольно плодится на неприкосновенных подводных «полях».

Карта ловли трепангов (от м. Поворотного до корейской границы)

На всех ловецких судах команды состояли из желтолицых людей – китайцев и корейцев, пришедших на открытую законную ловлю на маленьких шампунках, с которых они охотились хищнической острогой и запрещенной драгой[4].

Белые куцые кофты корейцев и синие длинные халаты китайцев мелькали и на берегу – на базе, возле дощатых площадок, обсыпанных черными трепангами, и у кипящих котлов с морскими червями.

Только на красивом легком кунгасе № 13 главная роль вожака-водолаза досталась старому русскому трепанголову Федору Выдрину.

Водолаз сам подобрал команду на кунгасе. Сигнальщиком для связи с судном во время подводной работы он пригласил молодого, но бывалого моряка, рыжего парня Семена Ершова, известного во всех дальневосточных портовых тавернах под кличкой «Семги-Ерша».

Остальные шесть человек команды – для работы по вытравливанию шланга, по накачке воздуха на насосе, по «юлу» (гребле) – были отобраны Выдриным из старых трепанголовов-корейцев, вместе с которыми долгие годы хищничал русский трепанголов по побережью.

Кунгас № 13 заметно отличался от остальных кунгасов, похожих друг на друга. На носу Выдринского судна с бортов таращились два рыбьих глаза, искусно вырезанных на дереве. Рыбьи глаза обличали китайское происхождение судна. По поверию китайцев-моряков, судно без глаз легко может наскочить на подводный камень, сесть на мель или даже заблудиться в морских просторах… Чего только не придумают моряки!

Кунгас легко и быстро шел на азиатском высоком четырехугольном парусе. Заплатанный вдоль и поперек парус был испещрен красными буквами и синими треугольниками; он был сшит из старых мучных мешков.

Каждое утро, чуть свет, кунгас № 13 покидал базу, лавировал по заливу, прячась от других кунгасов, и скрывался куда-то с поля зрения.

Силач кореец Цой всем телом наваливался то вперед, то назад, на широкое кормовое весло «юло» и, казалось, от его движения кунгас переваливался с боку на бок, как отъевшаяся гигантская утка.

В нынешний весенний сезон выдринская команда промышляла в небольшой, но глубокой бухте, под надежным прикрытием высокого острова. Скалы острова, покрытые толстым слоем птичьего гуано[5], казались издали покрытыми снегом.

За кунгасом неизменно плыли головастые тюлени-нерпы – добровольные провожатые, морды которых казались серьезными и выразительными, благодаря торчащим из воды усам. При приближении кунгаса, с воды срывались тучи черных нырков и, бороздя волны, перекидывались на новые места. На острове, со скалы на скалу и над водой носились с криками тысячи гагар, бакланов, чаек.

Выдрин боялся этого пронзительного птичьего крика.

– Как бы горластые не засыпали, – ворчал водолаз.

Вспуганные птицы могли выдать трепанголовам других кунгасов секретное добычливое трепанговое «гнездо».

Каждая команда знает свои излюбленные богатые «места», и ловцы всячески скрывают их друг от друга. На базе никогда нельзя знать, где находится в данный момент тот или другой кунгас: это промысловая тайна.

Уже неделя, как охотится в закрытой бухточке кунгас № 13, и каждый день команда возвращалась с богатым уловом.

На море уже несколько дней стоит штиль. Холодно, свежо еще, и Выдрин доволен; ему не нужно забираться в большие глубины: на 15–20 метрах под водой он легко и быстро набивает заплечный мешок упитанными трепангами.

И команда довольна своим вожаком. Не верят корейцы русским водолазам-трепанголовам: русские не могут так проворно носиться по дну морскому, как корейцы. Желтолицый кореец-ловец готов бегать, как угорелый, под водой в поисках добычи и ему не мешают пудовые сапоги, обитые полудюймовым железом. Но Выдрина ценят. На него надеется команда. Вот почему с каждых десяти заработанных рублей всей командой, вожак получает три рубля, а остальные берут по одному рублю.

* * *

Глаза Выдрина походили на глубокие стоячие воды: синие, пристальные, словно застекленевшие, они постоянно были устремлены в одну и ту же точку, когда Выдрин отдыхал на кунгасе. Но стоило водолазу опуститься в море, как неподвижные глаза его мигом загорались и с хищным блеском шарили по дну.

Угрюмый, неповоротливый на суше, водолаз оживал в своем подводном немом одиночестве. На дне морском он чувствовал себя, как у себя дома. Здесь Выдрин продумывал свои поступки, бормотал в шлем сокровенные надежды, делился сам с собою своими незатейливыми мыслями.

Под водой никто не мешал Выдрину быть самим собою.

«Кабы человека держать, как меня, почаще да подольше под водой, сколько бы лишнего зла перевелось на земле! Много человек делает зря, потому что некогда ему мозгом раскинуть, с самим собой обсудить, как след, о жизни человеческой», – заявил как-то водолаз Семге-Ершу после буйной драки двух корейцев на кунгасе из-за какого-то нелепого пустяка.

И любил Выдрин мечтать под водой о голубых и белых выродках – трепангах…

«Вот бы найти мне сразу целое гнездо голубых червей – обеспечил бы разом свою старость и бросил бы этот тяжелый промысел», – думал иногда он.

Водолаз знал, что в море иногда попадаются белые, а еще реже одинокие голубые выродки-черви. За одного такого червя любители-китайцы готовы платить десятки рублей.

Но за всю жизнь ему ни разу не довелось найти ни одного белого или голубого трепанга.

Необычайная профессия – подводная работа – наложила особый отпечаток на характер Выдрина, и даже в его внешнем облике, в неуверенной тяжелой походке было что-то от моря.

«Мне постоянно снится один и тот же сон: я запутываюсь в шланге, он рвется под водой и меня душит море», – часто жаловался он.

Выдрин проклинал свой промысел и, вместе с тем, не мог жить без него. Когда кончался трепанголовный сезон и червь углублялся в прохладные слои воды, Выдрин покидал кунгас и на суше тосковал по дну морскому. Ему чего-то недоставало; на земле он чувствовал себя лишним, никому не нужным человеком. И когда осенний ветер приносил на берег соленый, насыщенный морем туман, Выдрин покидал сушу…

* * *

Старый трепанголов занимался своим промыслом еще в те времена, когда русские вовсе не интересовались трепанговым ловом. На заливе по побережью раздольно промышляли корейцы и китайцы, которым никто не мешал.

Юношей Выдрин встретился с энергичным пионером края – Шмелевым, зачинателем русского трепанголовного дела. Этого человека до сих пор хорошо помнят старожилы «Хай-шин-вея» – «Великого града трепангов», как китайцы зовут город Владивосток.

Шмелев, известный в крае под именем «приемного сына Китая», зажег юношу своим энтузиазмом и увлек его в море «искать счастье» в бородавчатом морском чреве.

И с тех пор Выдрин мечтает о подводном кладе: о голубом «священном» трепанге.

Выдрин любит вспоминать прошлое, когда на заливе не было еще трепанголовов-водолазов. Тогда знали лишь два приема китайского хищнического промысла: один из них назывался «ла-хай-шень», то есть «наводить зверя», второй же – «ца-кай-шень» – «колоть зверя», «Наводили зверя» вслепую в глубоких трепанговых местах – драгой. Драга была проста: к четырехугольной металлической раме прикреплялась прочная нитяная сетка; на нижней стороне рамы были подвешены тяжелые грузила из свинца.

Выдрин промышлял драгой с корейцем Цоем, который теперь работал юлом на одном с ним кунгасе. Только два ловца могли справиться с таким ловом: один работал веслом, второй же должен был тянуть драгу за веревку.

«Колол зверя» Выдрин в одиночку, и этот китайский способ ему нравился больше драги. Ловя вслепую, не видишь червя и, вытаскивая драгу, находишь в ней морских жесткоиглых ежей, красиво узорчатых звезд, медуз, устриц, крабов – все что угодно, но ни одного съедобного червя.

Колоть же «зверя» – мясистого неповоротливого червя – можно было наверняка в неглубоких местах легкой длинной острогой с четырьмя железными зубцами.

Как и у всех хищников, с Выдриным в шампунке всегда было необходимое для лова «зеркало». «Зеркалом» у ловцов назывался небольшой квадратный дощатый ящик, по виду напоминающий деревянные коробки, в которых изготовляется творожная пасха. На дне ящика было вставлено обычное оконное стекло.

Держа за боковые веревочные ручки, Выдрин ставил на воду «зеркало» стеклянным дном и, прильнув лицом к верхней полой стороне, выглядывал добычу на глубине до десяти метров. Наметив трепанга, он нацеливался в него ловецким копьем и вмиг втаскивал в лодку.

Кропотливым ловом добывая по одному полуфунтовому червю со дна морского., опытный ловец умудрялся понатаскать по несколько пудов в день. Из нескольких пудов свежей добычи у него выходил пуд сухого обработанного червя, за который он получал от китайцев-гастрономов по 16–18 рублей.

Только перед самой империалистической войной в заливе Петра Великого появились первые ловцы-водолазы, и Федор Выдрин оказался одним из первых. Легкую острогу и неудобную драгу он сменил тяжелым, громоздким костюмом водолаза, и уже не «колол» и не «наводил зверя», а лазил за ним на морское дно.

* * *

Старый трепанголов настолько хорошо знал трепанга и его жизнь, что по малейшим изменениям в поведении червя предугадывал погоду:

– Готовьте тент, быть шторму, – заявлял Выдрин, поднявшись со дна морского. – Трепанг нонче непокоен: зарывается в песок, лезет под ракушки…

Море было спокойно, но команда послушно разворачивала тент: Выдрин никогда не ошибался.

Ворочая головой в просторном шлеме с тремя окнами – перед лицом и по бокам – он не однажды различал зоркими глазами чудовищных осьминогов, притаившихся на камнях.

И камни, и облепившее их безобразное тело осьминога, были одного и того же грязно-темного цвета. Лишь неподвижные блестящие бутылочного цвета глаза выдавали чудовище.

Встреча со спрутом – весом иногда до 250 килограмм – не пугала бывалого водолаза. Он отлично знал уловки и характер хищника. Знал, что осьминоги живут в скалах небольшими обществами, и никогда не тревожил животного возле камней, опасаясь засады.

Но горе тому спруту, который, выходя в одиночную разведку, попадался Выдрину на открытом месте. На своем веку водолаз добыл не один десяток страшных хищников подводья и выгодно их продавал в китайских харчевнях.

Выдрин близко подпускал к себе громадное чудовище, похожее на фантастического паука с шевелящимися щупальцами.

Осьминог, возмущенный присутствием непрошенного гостя, выпускал облако темной жидкости[6], чтобы легче поймать в мутной воде смельчака, и уже расправлял змеевидные шупальцы. Выдрин, улучив момент, выпускал воздух между водолазным костюмом и одеждой, надувал костюм, отделялся со дна и легко перепрыгивал через осьминога.

Меткий молниеносный удар трепанголовным крючком в глаз – и осьминог в крепких руках водолаза.

Иногда же Выдрин, зная хищный обычай спрута обвивать жертву гибкими щупальцами, попросту подсовывал ему конец палки, и жадный спрут обвивался вокруг нее. Выдрин быстрым движением руки прижимал наружную кнопку клапана, отработанный воздух надувал его рубаху пузырем, и он поднимался наверх. Вместе с водолазом всплывал на поверхность и осьминог, который никак не хотел расстаться с неподатливой «добычей» и сам превращался в богатую лакомую добычу кунгасового повара.

Но осьминоги попадались редко и еще реже можно было вступить с ними без риска в единоборство.

Для кухни, на ушицу, водолаз перед тем, как покинуть дно, обычно поддевал крючком какую-нибудь подвернувшуюся ему пожирней рыбеху.

Пойманный трепанг, то ли от испуга, то ли из чувства самосохранения, выбрасывает наружу часть своих липких клейчатых внутренностей, и их запах привлекал рыбу.

Выдрин привык, чтобы его по дну сопровождали стайки рыб, снующих по следам за мешком, набитым червями. Когда у водолаза было хорошее состояние духа при удачном улове, он любил поиграть с рыбами, пугал их, хватая неожиданно руками за хвост какую-нибудь чересчур осмелевшую рыбу, прошмыгнувшую у него под мышками.

* * *

Вечерами, когда звезды мерцали в небесах и отражались в море, кунгасы, покидая тайные трепанговые гнезда, сплывались к базе.

Быстрым и ловким движением юлы каждое судно круто поворачивалось и причаливало кормой к пристани. Команды сдавали на берег улов, и кунгас № 13 никогда не отставал от других в добыче.

На кунгасах, освещенных кое-как фонариками, слышалась гортанная мягкая речь китайцев, грубые, отрывистые голоса корейцев. Где-нибудь мечтательный ловец червя затягивал тягучие, плаксивые песенки далекой родины…

Большая часть ловцов на ночь не выходила на берег, ночуя тут же, на кунгасе, где днем протекала бестолковая, тусклая жизнь и тяжелый, неуверенный труд.

Й вечером на берегу кипела работа.

Трепанг требует быстрой и своевременной обработки. Еще на кунгасе, сразу же после улова, червя очищают от внутренностей надрезом брюшка. На берегу очищенных червей кладут в громадные котлы и вываривают в морской соленой воде, то и дело помешивая деревянными лопатками. Варщикам, знатокам своего дела, надо знать точно время: двадцать минут варки – и червь, похожий на молодой огурец, раскладывается черпаком по кадкам.

Вываренный червь, густо пересыпанный солью, выдерживается неделю в кадках, и здесь его время от времени помешивают лопатками. Прошел срок – и снова в котлы, на варку. Но теперь червь вываривается не в соленой морской воде, а в собственном маслянистом соку. Трепанг съеживается: свежим он был 18–20 сантиметров, теперь – это кусочек в 4–5 сантиметров, едва напоминающий свою прежнюю форму.

Вываренный, просоленный червь раскидывается на деревянных сушилках и вскоре становится похожим на костяшку, пересыпанную толченым углем. Чем суше, тем дороже червь. Хорошо высушенный, он держится без порчи несколько лет.

Существует не один способ обработки морского червя. Требовательные потребители-китайцы скупают не только соленый, но и прессованный и другие затейливые сорта лакомого продукта.

Каждый вечер перед Выдриным одна и та же давно знакомая, надоевшая картина: груды свежих, вареных, прессованных, сушеных, пересыпанных угольной пылью червей. Черви, черви, черви… Всюду черви, на лов которых ушла вся жизнь водолаза!..

Иногда у Выдрина поднимается ненависть к трепангам, к голубому «священному» червю, в поисках которого он избороздил вдоль и поперек огромный залив.

В бородавчатом, жирном черве были все надежды, мечты и дерзания когда-то крепкого, молодого, веселого ловца. Вода и тяжкий промысел отняли здоровье, силы, и теперь Выдрину чаще и чаще хочется уйти далеко-далеко от моря, от этих проклятых червей…

* * *

Русский трепанголов десятки лет прожил среди желтолицых и, как-то незаметно для себя, втянулся в их пагубную страсть – в курение опиума.

Его уже не веселила, не бодрила русская водка.

После двухчасового лова под водой, когда с Выдрина снимали тяжелые водолазные доспехи, он неизменно тянулся к дурманному опиуму. В кормовой каютке его ожидала горящая крошка-лампочка, длинная бамбуковая трубка, иглы и несколько коричневых шариков опиума. Лишь накурившись досыта, Выдрин мог снова спуститься на свою подводную работу.

Иногда, под водой, отяжелевшие веки опускались на глаза и клонило ко сну. Невероятным усилием воли водолаз сбрасывал липкую дурманную дрему, и – с новой энергией принимался за охоту на червя.

Но веки снова опускались. Выдрину приходилось подбадривать себя мысленной беседой с самим собою, или он принимался ожесточенно счищать надетых на крючок червей. Но, тем не менее, угнетенное состояние духа и путаница в мыслях все чаще и чаще одолевали Выдрина в его подводном одиночестве.

– Надо будет сойти с «таяна» (опиума), – говорил Выдрин сигнальщику, поднявшись на кунгас… и тут же забивался в кормовую каюту к бамбуковой трубке.

Обстановка на кунгасе № 13, как и на всех других трепанголовных судах, создалась самая нездоровая.

Вечерами у кунгасовой базы люди шатались и буянили, пьяные от контрабандного спирта, или корчились и бредили в кошмарных судорогах полусна-полуяви опийного забытья. Все деньги, заработанные упорным тяжелым трудом, расточались на яды.

Выдрин работал лишние часы под водой, чтобы насытить себя черным дымом: он уже не мог работать без опиума.

Когда-то крепкий и, казалось, несокрушимый организм водолаза таял с каждым днем. Из добродушного некогда балагура Выдрин превратился в мрачного, придирчивого человека. С ним невозможно было спокойно работать.

Корейцы, которые сами научили водолаза курить опиум, косо поглядывали на вожака. Только рыжий сигнальщик по-прежнему дружил со старым товарищем и не огрызался на его несправедливые выходки.

От постоянного пребывания под водой и опиума лицо водолаза серело нездоровым цветом; остекленевшие глаза точно застыли, бессмысленно остановившись; губы непокорно дергались в нервной пляске.

– Ловлю морского червя, а самого меня поймал и гложет червь проклятого красного мака – опиума! – говаривал Федор Выдрин Ершову.

* * *

Приближался июнь.

Весенний сезон был на исходе. На море теплело. Все трепанговые гнезда, известные команде, оказались исхоженными.

Капризный трепанг передвигался от теплевшего побережья в прохладные глубины. С каждым днем падал улов. Команда, работающая сдельно, нервничала; корейцы исподлобья встречали вожака на борту, заглядывая в неполный добычей мешок. Да и сам Выдрин нервничал больше всех: заработок падал, и все меньше и меньше коричневых шариков ожидало его в кормовой каюте на трудовых перерывах. Затяжек все чаще не хватало…

По утрам водолаз задыхался от опийного похмелья. Чтобы успокаивать отравленную кровь, Выдрин, по примеру корейцев, глотал коричневые шарики: крепче и быстрее растворяется яд в отравленной крови…

Необработанным осталось лишь одно трепанговое гнездо на среднем поле.

Это было известное всем кунгасам место в Безымянной бухте, близ Русского острова. Место с давних пор славилось изобилием «скалистого» трепанга – блестящего, темно-коричневого цвета червя, высокого качества и дорогого.

Среди трепанголовов ходили слухи, что в Безымянной бухте попадались и «священные» голубые и белые трепанги. Но это заманчивое трепанговое гнездо пользовалось дурной славой. Суеверные желтолицые ловцы в последние годы вовсе не посещали Безымянной бухты. Несколько лет ни один водолаз не охотился здесь…

По кунгасам ходили легенды о подводных человекоподобных существах, обитающих на каменистом дне бухты. Силач Цой уверял, что своими глазами видел в ясный день такое человекоподобное существо. Цой охотился тайком старой хищнической острогой с зеркалом, и у самого берега страшное подводное существо чуть не вырвало из его рук острогу… С тех пор он закаялся хищничать здесь.

Другие корейцы утверждали, что в подводных скалах живет гигантский осьминог-дракон – Дух Океана. Китайцы – ловцы морской капусты будто бы видели со своих широкозадых шаланд морского змея, опустившегося в воду как раз на этом месте.

Много подобных россказней наслушался Выдрин, и его воспаленное опиумом воображение подчас дорисовывало жуткие картины подводья бухты.

Но вот, однажды старый водолаз объявил твердо команде:

– Последние дни сезона пойдем на добычу в Безымянную бухту.

«Старый ловец не разучился смеяться, шутнул по старинке» – решила команда.

Но утром корейцы убедились, что Выдрин вовсе отвык от шуток: кунгас, по его приказу, причалил на «проклятое» место.

Выдрин развел в кружке спирта шарик опиума и залпом выпил двойной яд.

– Для храбрости! – по-корейски сказал он при ловцах.

Сигнальщик Ершов и Цой обрядили его в громоздкий костюм, завинтили болтами и гайками гуттаперчевый воротник, и когда водолаз уже стоял по живот в воде за бортом на короткой лестнице, Ершов крикнул в самое ухо:

– Ну, держись, Выдрин! Чуть чего, какая чертовщина – нажимай клапан – и пузырем к нам! Выручим!..

Уже под шлемом из кованой тонкой меди Выдрин пробурчал досадливо:

– Ну вас к черту с вашей чертовщиной! – и медленно спустился на шланге ко дну. Две плоские свинцовые гири на груди и спине и пудовые сапоги, обшитые железом, помогли ему.

Бывалому трепанголову редко доводилось работать на такой глубине. Непривычный полумрак, камни, обросшие морскими лишаями, ракушками, прошлогодние липкие раскачивающиеся водоросли, мешали сразу разглядеть неровное дно.

Водолаз то и дело нервно ворочал голову в просторном шлеме, озираясь в боковые толстые стекла. Скоро глаза свыклись с полумраком глубокого подводья.

Среди камней и скользких водорослей показалось множество жирных бородавчатых «скалистых» трепангов. На запущенном приволье их расплодилось видимо-невидимо. Небывалая радость охватила Выдрина: во всю жизнь он ни разу не видал такого огромного количества червей на одном месте.

– Вот это клад! – он мысленно погрозился наверх команде: – «Теперь я вам покажу, черти, как Федор Выдрин умеет добывать трепангу, если захочет!»

Его стеклянные глаза водолаза горели хищным блеском. Охваченный трепанголовным азартом, он не уставал нацеплять на крючок и перебрасывать в заплечный мешок червей.

– Побольше такой чертовщины – разбогател бы Выдрин! Хе, хе! – посмеивался самодовольно он, точно перехитрил кого-то.

Не нужно было ковырять камни, переворачивать ракушки в поисках добычи: на каждом шагу вокруг чернели упитанные черви, и Выдрин давил их невольно железными подошвами.

В каких-нибудь десять-пятнадцать минут сумка за плечами была почти наполнена. Забыв все страхи, водолаз заплясал по дну моря. Он уже не озирался по сторонам, а смотрел лишь под ноги на пестревших вокруг неповоротливых червей, пропускал мелочь, отбирая лишь самых жирных и крупных. Продвигаясь вперед, подсчитывал мысленно, сколько трепанга можно набрать здесь до конца сезона.

Вдруг Выдрин заметил, что между ежом и морской звездой, под ногами, лежал редкий, драгоценный голубой трепанг!

Нет, он не проткнет «священного» червя крючком!

Он нагнулся, взял червя в руки, как хрупкую драгоценность, и… в этот момент кто-то сбоку стукнул Выдрина, словно пытаясь задержать… Выдрин поднял голову: над ним, лицом к лицу, качалось в воде страшное человекоподобное существо…

Руки чудовища были широко растопырены, как бы для того, чтобы поймать в свои жуткие объятия обезумевшего водолаза, отрепья одежды и мяса висели на костях…

Выдрин бросился в сторону и заметался по дну…

Отовсюду на него надвигались раздутые, шевелящиеся, человеческие фигуры. Женщина с головой медузы, с разметавшимися волосами, вплотную прильнула к Выдрину, когда он наступил и запнулся о что-то длинное и тонкое, похожее на змею…

Выдрину показалось, что женщина схватила и держит и давит его… С нечеловеческим усилием он рванулся и сапогом отшвырнул от себя женщину…

«…Чуть чего, – нажимай клапан и пузырем»… – вспыхнул обрывок речи товарища в его потухающем сознанье, и водолаз, как сквозь сон, зажмурив глаза, рванул клапан…

Наверху, на кунгасе, тревога: пузырики, по которым узнает команда о местонахождении водолаза под водой, вдруг быстро-быстро запрыгали на поверхности воды, заметались как-то необычно… Но вот пузыриков не стало: водолаз всплыл на поверхность.

Его подобрали под руки, с трудом втащили на палубу, сняли шлем.

Выдрин был мертв. Голубые глаза его вылезли из орбит…

В судорожно сжатом кулаке его был зажат «священный» голубой трепанг…

. . . . . . . . . .

Как-то недавно, просматривая дальневосточную печать, я обратил внимание на небольшую хроникерскую заметку. Привожу ее полностью:

Подводное кладбище

В одной из бухточек залива Петра Великого близ города Владивостока водолазы при морской работе обнаружили подводное кладбище, которых немало осталось после ужасов капиталистической интервенции.

На найденном кладбище люди были брошены в воду живьем с привязанным к телу грузом… Находясь в стадии разложения, трупы от газов стали легче воды, их подняло наверх, насколько позволяли веревки, груз же удерживал на дне. Трупы найдены в самых неожиданных, жутких позах; кто на ногах, кто вниз головой, смотря по тому, к какой части тела был привязан груз. Особенно страшное впечатление производила женщина с длинными развевавшимися под водой волосами…

И все эти распухшие человеческие тела казались живыми, так как покачивались и двигали конечностями от колебания воды!

Сборник рассказов*

Предисловие

В напечатанных в этой книжке рассказах Венедикта Марта описывается жизнь трудящегося населения Китая и Кореи. Постоянная нужда, тяжелый, плохо оплачиваемый труд рабочих и крестьян, всевозможные притеснения как со стороны иностранных богачей, так и со стороны китайских помещиков и чиновников, все это порождает глубокую ненависть трудящихся к своим врагам – помещикам и капиталистам.

Борьба эта развивается с большими трудностями. Сейчас китайский рабочий и китайский крестьянин, несмотря ни на что, несмотря на тяжести и жертвы, завоевывают свои права.

Рассказы В. Марта если и не отражают эту великую борьбу, то они все же дадут читателю некоторое представление о жизни рабочих и крестьян в Китае. И старый Хун и бродячая швейка Вы-и, – оба они живут одной ненавистью, одним стремлением непримиримой вражды к своим классовым брагам.

Чтение этих рассказов помогает читателю легче уяснить себе то, что происходит в Китае, и помогает ближе узнать эту великую страну.

Хун Чиэ-фу*

Рассказ

Хун Чиэ-фу – старик. И если изо дня в день, с утра до поздней ночи он добывает свою чумизу и гаоляновые лепешки парой жилистых упругих ног, то можно подивиться крепости и гибкости его организма.

Рикша, этот человек-лошадь, редко может проработать пятнадцать-двадцать лет. Самая могучая грудь, самое крепкое здоровье не выдержат ежедневной тяжкой пытки лошадиного бытия. Ведь рикша впрягает себя вместо лошади в коляску и беспрерывно бегом развозит пассажиров.

Всего три года бегает со своей коляской по пыльным, загаженным улицам Хун, как раз с того мучительного времени, когда он нацепил белую шишечку на шляпу и надел белые туфли[7] в знак траура по казненному сыну – единственному Ли.

Всего три года, а уже все чаще и чаще кажется ему, что вот-вот разорвется его сердце, не выдержит грудь… Намедни его плевки окрасились кровью, и Хун ждет того неизбежного часа, когда на трудовом посту, где-нибудь в торгашеской сутолоке грохочущих улиц он вдруг грохнется замертво наземь.

Смерть ничего, она – единственная желанная последняя встреча на осиротелом тупике его жизни. Волнует и пугает старика забота о деревянной дощечке с его именем. Умрет Хун, и некуда будет приткнуться его опустошенной душе[8].

О, Хун знает: будь сын Ли жив, он преподнес бы ему драгоценный подарок – сосновый гробик для останков[9].

Проклятые белые дьяволы-чужестранцы! Из-за англичанина топор разлучил голову с туловищем Ли, и отца с сыном…

Хун везет ненавистного белолицего чужестранца. Вот почему так мучительно четко в его памяти проплывают кошмарные видения недавнего прошлого…

Мальчика Ли Хун отдал в бойки[10] к богатому англичанину – мистеру Стеку.

При редких свиданиях с отцом Ли неизменно жалостно выл, как собачонка, прижимаясь к Хуну, и умолял взять его обратно в фанзу.

Для каждой такой встречи у мальчика скапливалась груда обид, и он в жалобах нараспев выплакивал отцу свое горе. Изо дня в день мальчик переносил побои и издевательства в барском доме своего хозяина.

Прошли годы.

Ли вырос в забитого, покорного юношу-раба. Казалось, он смирился: теперь при встречах с отцом сын не жаловался, а только угрюмо молчал, глядя исподлобья.

Хун вспоминает последнюю встречу с сыном.

Грязному рабочему-старику отцу было вовсе запрещено появляться даже во дворе возле дома мистера Стека. Но когда Хуна постигло несчастье, – из Чифу пришла весть о смерти жены, – не выдержал Хун и пошел к сыну поделиться общим горем…

Задним ходом, как вор, прокрался отец к сыну на кухню.

У порога его встретил Ли.

– Мой сын, тебя постигло несчастье, – скорбно-торжественно заговорил Хун: – умерла твоя мать Кун-ня, моя достопочтенная жена, которая…

Но старик не успел закончить.

В воздухе просвистела плеть… Мистер Стек незаметно подошел сзади и набросился на старика.

Напрасно что-то выкрикивал Хун, напрасно силился слабый Ли удержать сильную руку озверелого англичанина, – пока Хун не сбежал с лестницы, на каждой ступени на него опускалась плеть.

Дверь захлопнулась…

Только на другой день узнал Хун, что Ли заступился за отца. Не успела еще захлопнуться дверь, как он схватил топор и ударом в лицо встретил поднимавшегося по лестнице мистера Стека.

Стек упал, обливаясь кровью.

Уже впоследствии Хун узнал, что у англичанина, которого все-таки «починили» искусные европейские врачи, лицо было обезображено сплошной впадиной шрама и отсутствием правой ушной раковины.

Конечно, Ли казнили на площади, как разбойника… И в тысячной толпе сновал обезумевший Хун…

Как в бреду в его памяти встает картина казни.

…Ли, со скрученными назад руками, склонил голову над небольшой ямой. Палач взметнул топор… Ах! Ли дернулся в сторону, и топор врезался ему в плечо… Ли грохнулся наземь. Но он жив. Он судорожно вскидывает голову…

Толпа, как море, волнуется, ревет…

Нечеловеческим голосом кричит Хун:

– Добей! Не мучь мое дитя!

И крик этот точно повис одиноко среди сдержанного человеческого шума.

Палач опускается на одно колено. Новый удар – и от лежачего тела откатывается голова и останавливается почему-то на самом краю ямы. Палач ногой небрежно поддевает под щеку, и мертвая голова – в яме…

Хун отчетливо вспоминает каждый миг этих страшных минут. Он помнит даже, как палач сразу же после казни впихнул себе в зубы сигаретку и о сукно брюк чиркнул спичкой…

Все до последней мелочи помнит Хун…

Пот градом стекает по лицу за ворот, голова точно вымазана липким жиром, редкие волосы слипаются в сальном поту… На лбу, на шее, точно надутые резиновые трубочки, прыгают в такт бега вздувшиеся жилы.

И Хун бежит, бежит, бежит… точно убегает от своей памяти.

Ноги ноют, горят.

Руки будто прикованы к коляске. Пальцы врезаются в дерево.

Вокруг звенят, жужжат, кувыркаются в звуках и красках пестрые вертлявые улицы.

Пассажир Хуна с сигарой в зубах развалился удобно и уютно в коляске, в руках у него газета. Он не видит, он забыл, ему нет никакого дела до старика рикши.

Й Хун бежит… бежит… бежит…

И вдруг в памяти прорываются последние судороги воспоминаний.

…Хун расталкивает толпу, пядь за пядью пробивается к обезглавленному сыну. Ему в человеческой гуще уже не видно, что делается там, на кровавых подмостках публичного зрелища.

Наконец он прорвался к первым рядам. Увы! – и голову и туловище уже уволокли нищие калеки – хоронить…[11] Он видит лишь свору этих человеческих отрепьев… Они сняли одежду с его сына Ли и делят между собой…

И бежит… бежит… бежит Хун, человек-лошадь.

* * *

Сегодня Хун с утра не может найти седока.

Пасмурный день. Люди сидят в домах. К тому же на днях появились эти проклятые автобусы. Они отнимают последний кусок хлеба у бедного рикши.

«Машина скорей бегает, чем старые ноги», – с горечью думает Хун…

Насквозь продрогший, Хун устал бегать в поисках седока и остановился у огромного дома. Здесь много европейцев – здесь их клуб.

Хун не один. Десятки рикш стройно вытянулись от подъезда вдоль стен.

То и дело выходят белые люди, садятся в коляски, и рикши впрягаются и везут их.

Наконец, очередь дошла и до хуновой коляски.

Заболтался Хун с молодыми рикшами и не заметил, как в его коляску сел страшный англичанин, мистер Стек.

Кровь бросилась к шее, затылку и залила все лицо Хуна. Забегали судорожно в узких щелях раскосые глаза китайца. В них промелькнуло что-то зловещее…

«Как хорошо, что мой сын, незабвенный Ли, оставил на твоем лице „пометку“», – думал Хун, вглядываясь в обезображенное, безухое лицо мистера Стека, пока тот указывал ему, куда ехать.

Стек вовсе не узнал Хуна. Да ему было и не до этого, он торопился и уже весь спрятался в коляску, со всех сторон закрытую стенками.

Старик впрягся и повез седока.

Трудно передать, что делалось в возбужденной голове, в уязвленном сердце Хуна.

Никогда он так быстро не вез седока, как в этот раз. Теперь за его спиною, всей своей тяжестью надавливая на его грудь, был тот, кто лишил его сына, кто принес ему так много горя…

Надвигалась гроза. Хун торопился. Вот уже раздался раскат грома. Как-то сразу ударил порыв ветра, и вдруг крупные капли хлынувшего дождя застукали по коляске, застрекотали по улице, по домам.

Насквозь промок Хун..

И старик не мог бежать уже так быстро по взрыхленной дождем грязной дороге. То и дело приходилось обегать лужи.

Надвигался самый настоящий свирепый тайфун. А англичанина надо было еще далеко везти.

Хун остановился, чтобы перевести дух. Но тотчас же приоткрылась передняя стенка коляски, и острый конец зонтика несколько раз подряд вонзился в тело китайца, – это мистер Стек подгонял выбившуюся из сил «скотину»…

…И откуда только взялись вдруг силы у старика. Не успела коляска закрыться, как Хун, точно ужаленный, отпрянул в сторону и снова впрягся, но уже не обычно, а задом наперед – лицом к седоку.

Хун знал теперь, что ему делать…

Он быстро покатил англичанина, но не туда, куда нужно, не вперед, а в боковую улицу, которая упиралась в крутой берег реки.

Англичанин, видимо, почуял это. Но не успел он еще приоткрыть переднюю стенку коляски, как Хун выпустил ее из рук, и она с грохотом покатилась вместе с седоком по крутому каменному откосу вниз, в самую пасть разбушевавшейся от тайфуна реки…

Один Хун с пустынной набережной видел, как дважды над волнами взметнулись колеса его тележки…

В японском мешке

Корейская быль

В безлесной степной низине разбросался Чжин-Чу – выселок корейцев-хуторян.

Только окраинная мазанка Чон Чу-чына висит на пригорке.

С утренней прохладой, на росе, Чон выходит медленной важной походкой за порог домика, усаживается на корточки лицом к восходящему солнцу и кропотливо закуривает длинную, в два локтя, камышовую трубку.

Чон щурит блеклые глазенки, любовно обозревая маленькие поля-гряды и мазанки выселка.

Семьдесят семь лет старику, но он крепок, здоров, сам справляется с огородом, засеянным чумизой, гаоляном, картофелем и кукурузой. Сам возится в рисовом болоте, ковыряется мотыгой в земле…

* * *

С тех пор, как пришли ненавистные японцы и превратили «Страну утреннего покоя» – Корею – в свою провинцию Чосен, – все пошло прахом в семье Чонов.

Японцы убили единственного сына старика Бен-чу Чона. До полусмерти замучили палачи чудовищными пытками и сына Бена, внука старика – Як-су Чона, оставив жуткие следы-шрамы на лбу и щеках…

Это было семь лет тому назад. И с тех пор скрывается где-то обездоленным и мстит за отца и родину Як-су японцам. Как затравленный зверь, Як-су не может прийти даже к любимому очагу, – его схватят и бросят в тюремную яму.

«Только увидеть Як-су!» – последняя мечта Чона.

Долгих семь лет разлуки, каждый день думает старик о единственном последнем детище рода Чонов и с каждой новой луной Чон относит в ближайший храм молитвенные записки, прикрепляет их к статуям богов, просит даровать встречу с внуком.

* * *

Сегодня утром, когда Чон по обычаю сидел на корточках за порогом мазанки, мимо трижды – волной – проныряла юркая сорока.

«Весть!» – и улыбка задержалась на мудро-спокойном лице Чона.

В тот же день к полудню из хутора в хутор, из уст в уста сельские странники передавали новость: умер последний император Кореи – И-ван.

В народе шептались о каких-то событиях, о свержении власти японцев, о похоронах императора И-вана всем народом…

Из хутора в хутор, гуськом ходили какие-то чужие люди и зазывали хуторян в Сеул, на похороны-восстание.

И к Чону пришли чужаки.

Кто-то шепнул:

– Старик, в Сеуле твой внук Як-су. Он будет на похоронах в толпе людей Тхендошо – «Небесного пути».

И вестник исчез.

Небывалой тревогой забилось сердце Чона. Старик тотчас надел белый парадный траурный наряд и на шишку волос напялил высокую шляпу с металлической сеткой.

А вечером Чон на трясучей арбе уже ехал в Сеул.

* * *

Восемнадцать лет Чон не отъезжал от родного поселка дальше ближайшего храма, с тех пор как насильники-японцы захватили родину.

И не узнал встречные хутора, селения, города. Пядь за пядью вся страна в трауре. Всюду незваные японцы.

Там, где прежде зеленели поля хлеборобов, Чон увидел дымящиеся заводские трубы. В заводах, как в аду, в грохоте машин трудились корейцы для пришельцев-поработителей.

Ближе к Сеулу все дороги, все тропы, как в плотном тумане – в подымающейся пыли от тысяч пешеходов и арб, запряженных волами… И селяне, и хуторяне, и горожане спешат на великие похороны своего последнего императора И-вана.

Мудрый Чон знает: скорбь, плач и траур объяли страну вовсе не из-за смерти императора… Нет, это – скорбь, плач и траур порабощенных корейцев, потерявших национальную свободу.

На окраине Сеула Чон оставил в постоялой харчевне арбу и быстро-быстро понесся по городу… Он бестолково расспрашивал людей, где прах И-вана, где демонстрация, где люди «Небесного пути»…

Но вскоре человеческий поток увлек Чона, и не надо было расспрашивать людей – все стремились на похороны.

Только один юркий рябой кореец прислушался к стариковым расспросам.

Он с вежливым, церемонным поклоном обратился к Чону:

– Вам нужны люди «Небесного пути» – революционеры? Кого вы ищете?

– О, здесь столько людей, что вряд ли вы знаете, любезный человек, Як-су Чона из Чжин-Чу.

– А кто вы?

– Чон Чу-чын…

Рябой кореец зачем-то полез в боковой карман, вынул незаметно какие-то списки, просмотрел их за спиной старика… Глаза его загорелись жадно, он заулыбался, и, спрятав списки, стал шептать скороговоркой Чону:

– Я вас сведу с Як-су… Я тоже из революционеров, из союза «Небесного пути»…

Рябой кореец ласково взял, мизинец о мизинец, старика и уже не покидал его…

Весь город казался громадным военным лагерем: всюду сновали отряды полицейских, тянулись цепи японских солдат, пожарные команды, грозные жандармы.

Толпы корейцев в белых нарядах текли по всем узким улицам, заливали площадь, сливались на перекрестках… И Чону казалось чудом встретить в недрах этих сотен тысяч людей родного Як-су. Но он верил юркому спутнику, бывалому городскому человеку.

Ссохшимися губами старик, как в бреду, твердил возлюбленное имя внука.

– Як-су… Як-су… Як…

Вдруг где-то возле Чона, над древними яркокрасочными хоругвями, религиозными и национальными знаменами, взвились, вспыхнули красные флаги, и разом грянул революционный марш…

И все смешалось.

Выстрелы… Крики… Стон… Невероятная давка…

И Чон помнит остро лишь последний момент: что-то тяжелое опустилось на его голову, и вдруг перед глазами искаженное злобой лицо рябого юркого спутника…

И все потухло…

Очнулся старик в страшном полицейском чонно.

В бреду Чон не помнит, сколько дней и ночей он томился в человеческой гуще, среди стонов и криков обезумевших, истерзанных людей, в смраде и духоте человеческого пота и испражнений… Иногда чья-то товарищеская рука совала ему в запекшийся рот чашку чумизы или ломоть гаоляновой лепешки.

Однажды, когда сознание стало возвращаться к Чону, он услышал свое имя в маленькое отверстие кованой двери.

Полицейские пинками вывели старика из общей камеры и втолкнули в полное света помещение.

Освоились глаза после тьмы…

Возле столов у стен стояли связанные, окровавленные люди, лежали без памяти в лужах крови, висели, привешенные за два пальца к потолку…

Каким-то странным, неведомым инструментом (электричеством) пытали юношу-корейца.

В углу висел вниз головой человек со стеклянными, бессмысленными глазами, раздутым лицом, и палачи вливали в его ноздри горячую воду…

Редкие волосы заходили от ужаса на голове старика, – он попал в кабинет пыток.

Чона подвели к столу, за которым в ворохе бумаг рылся человек.

Старик остолбенел – это был юркий рябой кореец, его спутник.

– Чон Чу-чын, родом из Ян-Яна, разыскиваемый японской сыскной полицией, восставший против существующего государственного строя, член преступной тайной организации «Хваехой» – революционного «Союза огня». Последние годы проживал в Китае, в городе Кантоне. К похоронам императора И-вана ожидается с партией агитаторов в Сеуле…

Рябой остановился и злорадно взглянул на старика.

– Говори толком: кто прибыл с тобой из Кантона?

Чон заулыбался жалкой рабской улыбкой, помялся и робко вымолвил:

– Любезный господин, я действительно Чон Чу-чын, но родом не из Ян-Яна, а из Чжин-чу, откуда и прибыл… Это ошибка, любез…

Рябой вскочил и наотмашь ребром ладони ударил старика по лицу.

– Говори, разбойник, кто прибыл с тобой из Кантона, старая крыса?!

– Любезный господин… Я – Чон Чу-чын, родом… это ошибка… любез…

– Накалить железо!.. А пока – камышовых игл под ногти, чтобы вспомнил, откуда родом!.. – приказал рябой палачам.

* * *

Вторую неделю больной Чон в камере тюрьмы.

Он не помнит пыток чонно. Но на теле старика четко начертаны японские знаки… Вывернуты суставы, все тело в побоях, ожогах, ссадинах…

Вокруг Чона такие же изуродованные люди «Северного ветра», «Союза огня», «Небесного пути» и других революционных тайных организаций…

Как-то старик узнал от соседей, что его скоро освободят: его смешали с другим Чон Чу-чыном, ныне пойманным японцами.

И каждый раз, когда открывалась дверь, Чон ждал: вот-вот войдут тюремщики и отпустят его на волю… Тогда он уйдет навсегда в свою далекую мазанку – в Чжин-Чу, чтобы умереть на родной земле.

Последняя мечта Чона – встретить внука Як-су – рушилась.

Прошел уже месяц, и Чону объявили об ошибке палачей.

– Завтра ты будешь освобожден, старик! Твой однофамилец найден и уже распрощался с этой землей для действительного небесного пути, – сказал старший тюремщик, – а пока иди поработай за даровой хлеб…

И старика, как безопасного, случайного арестанта, повели на уборку в тюремный кабинет пыток.

Чон с ужасом вошел в страшное помещение. Ему дали воду и тряпку смывать с полов и стен кровь человечью…

А к вечеру старика повели во внутренний двор тюрьмы подмести его.

Чон бамбуковой метлой мел просторный тюремный двор, залитый сочным электрическим светом.

В углу копошились тюремщики с мешками.

Чон вздрогнул – в кожаном мешке, туго стянутом шнурами, билось живое существо.

Тюремщики подвесили на поперечную балку мешок, принесли воду и принялись обливать мешок водой.

Кожаные стенки мешка, облитые водой, стали быстро съеживаться, стягиваться, морщиниться, и из мешка слышался нечеловеческий сдавленный крик-хрип…

Вдруг в мешке смолкло.

– Привести его в сознание! – крикнул старший.

Тюремщики расшнуровали слегка мешок, и металлические палки с острыми наконечниками зашарили куда попало в теле жертвы.

Но в мешке было так же тихо.

– Вываливай прочь эту падаль! – опять скомандовал старший.

Как туша, выпало тело наземь и вдруг точно ожило на миг, и сквозь хрип вырвались крики:

– Мы-сы!.. Мы-сы!.. Мы-сы!..

Чои вздрогнул. Мы-сы – имя покойной жены его сына, матери Як-су.

И старик бросился в сторону крика.

Раздутое окровавленное тело, висящие клочья мяса, вырванный истекающий глаз, седые клочья волос – не скрыли незабвенных черт и шрамов на лбу и щеках Як-су, – Чон наконец встретил внука…

Старик без памяти грохнулся на бездыханное тело замученного революционера.

* * *

Утром чуть свет старика выгнали из тюрьмы.

Первая фигура, показавшаяся на безлюдной улице, был японский полисмен.

Подойдя к полисмену, Чон упал на колени к его ногам, заулыбался рабской жалкой улыбкой и, вынув из-за пазухи казенную бумагу, которую дали ему в тюрьме при освобождении, раболепно произнес:

– Любезный господин полицейский, разрешите вытереть стены и полы вашего мундира… на них много… очень мно-ого крови…

Чон Чу-чын потерял рассудок.

Красный плат китаянки*

Китайская быль

У Тигровых ворот, на лобном месте площади третий день у позорного столба – китаянка Вы-и.

Третий день – чтобы весь народ видел позор страшной преступницы, атаманши (хуза-ту) шайки хунхузов.

Ноги замкнуты в деревянные колодки, на шее, на плечах, через голову, вдеты тоже тяжелые доски. Скрученные руки привязаны к столбу, на котором начертано:

«„Летучая мышь“,

бывшая швейка Вы-и,

хуза-ту (атаманша) шайки хунхузов,

жена казненного государственного преступника –

хунхуза Тян-ши-нэ.

После трех дней позорных смотрин всем народом

будет казнена на сем месте…»

Ниже – перечень убийств, поджогов, налетов, ограблений страшной женщины. Жертвы ее – почти все европейцы…

Вы-и смотрит пустыми остекленевшими глазами вниз, точно сквозь землю, в которую скоро будет зарыта. Кажется, ей безразлично, что творится вокруг: она никого не видит, ничего не слышит – она погружена в самое себя.

Маленькая, хрупкая китаянка – она вовсе не похожа на убийцу – хуза-ту, и кажется, что и колодки и столб – театральная бутафория, и искусная артистка играет роль преступницы, приговоренной к смерти.

Как в полусне, в потускневшем сознании Вы-и выступает пядь за пядью вся прожитая жестокая жизнь.

…Вы-и – маленькая девочка в отрепьях бродит с матерью по родному побережью, по жилым речным шаландам… Иглы понатыканы на синей кофте, суровые нитки понавешаны через плечо. С раннего детства она кладет заплаты на рваные одежды крестьян.

И Вы-и с семьей, как и все вокруг, живет в пловучем поле, на дряхлой шаланде[12], покрытой зеленью гаоляна.

В бедности, труде, лишениях и голоде протекло детство Вы-и.

Только когда стала невестой, в тринадцать лет, Вы-и в первый раз за всю свою жизнь была вполне сыта. Как не помнить этот день! Было седьмое число седьмой луны – праздник пряльщиц[13].

В солнечный день взошел на шаланду молодой человек-южанин и, минуя старинный обычай[14], объявил, что хочет взять в жены Вы-и.

Отец и мать, как вкопанные, с изумлением смотрели на незнакомца. Перепуганная девочка забилась за спину матери.

Только неудержимый здоровый смех молодого пришельца вывел стариков из столбняка.

И в тот же день за богатым, небывалым обедом родители продали Вы-и за пятьдесят даянов (серебряных рублей) в жены дальнему южанину.

И Тян-ши-нэ увез Вы-и далеко в чужой город.

Вы-и тосковала о родной пловучей пашне. Но скоро слезы высохли на глазах девочки-жены: она всем существом полюбила мужа Тяна и привыкла к нему.

Только долго не могла привыкнуть речная девушка к странным, непонятным делам мужа: у Тяна собирались какие-то люди, шептались о каких-то вещах, а иногда приносили и прятали оружие, бомбы.

Против обычаев страны, Тян вовсе не запер жену от людей, а, напротив, разрешал ей ходить одной по городу и по-прежнему швейничать. И даже советовал Вы-и объединить вокруг себя всех городских бродячих швей.

И вновь иглы понатыканы на синей кофте и суровые нитки понавешаны через плечо.

Вы-и, по примеру городских бродячих швеек, завела особый жестяной инструмент, возвещающий быстрым ножничным лязгом о ее профессии[15], и слилась с трудовой шумливой улицей.

Она уже знала много товарок по ремеслу и на встречах нашептывала им словами мужа о необходимости наладить свой союз иглы для защиты прав и улучшения жизни.

И уличные швеи жадно слушали новые слова…

Но недолго Вы-и довелось жить на родине Тяна. Однажды ночью супругам пришлось бежать вверх по реке из города. Европейцы раскрыли тайную организацию китайцев и требовали от местных властей розыска и немедленной выдачи Тяна и его друзей в их руки.

Под чужим именем беглецы прибыли в Манчжурию. Лишения и скитания еще более сблизили супругов, и им казалось, что они не могли бы жить друг без друга и одного дня.

И снова Вы-и бродила с иглой и нитями по окраинам города и призывала бродячих швей объединиться в союз.

И снова у Тян-ши-нэ собирались какие-то люди, шептались о каких-то делах, а иногда приносили и прятали оружие и бомбы.

* * *

И опять это было в седьмой день седьмой луны, в праздник пряльщиц… На сунгарийском прибрежном пустыре Вы-и только что закончила, под видом гулянки, первое организационное собрание бродячих швеек и вернулась в фанзу.

Вскрикнула. У двери – солдат, в комнате полный разгром…

Все понятно. Тяна взяли, чтобы предать проклятым белым дьяволам-европейцам.

Вы-и не могла и часа оставаться в опустошенном гнезде. Ушла к подругам…

Даже и к тюремным воротам не подпускали китаянку.

И потянулись мучительно дни.

Вы-и ярко помнит красный плат, на котором она, как Су-Жолань[16], вышила в те дни слова клятвы отомстить за Тян-ши-нэ, если проклятые европейцы потребуют его смерти.

И кончила плат лишь в тот день, когда по улицам с барабанным боем на трясучей телеге повезли скрученного Тяна на эту же площадь у Тигровых ворот – на смертную казнь.

* * *

Перед самой казнью, над толпой, как раз против лица приговоренного, на длинном шесте вдруг взвился красный плат.

Тян заулыбался и замотал головой в знак того, что видит последний привет и клятву Вы-и.

Напрасно сновали чжанцзолиновские солдаты в густой толпе. Красный плат вмиг нырнул за пазуху одной из швей – подруги Вы-и.

Вы-и не было на месте казни – она без чувств лежала в фанзе подруг…

* * *

В ту же ночь Вы-и сбросила бабьи тряпки, надела наряды мужа и исчезла из города. Ничего не захватила женщина с собой. Даже дорогой плат остался у товарок-швей.

А дальше… Дальше несколько лет раскатывалась по всему Лун-цзян-сяну громовая слава «Летучей Мыши», хуза-ту, неуловимой Вы-и. Во всех селеньях и городах у нее были тайные сторонники и помощники. Ведь Вы-и почти все награбленное отдавала бедноте и не убивала китайцев.

Несметные легенды ходят о щедрости и подвигах Вы-и, и вплоть до пловучих пашен докатилась слава о «Летучей Мыши» – речной швее.

Несколько дней несколько сот солдат бились в последнем объединенном бою с шайкой хунхузов изумительной атаманши. Шайка скрылась и только одна Вы-и, неизвестно почему, оказалась в плену.

Говорят, что в самый опасный момент, чтобы спасти товарищей, Вы-и бросилась в сторону и увлекла солдат за собой…

* * *

Отекают скрученные назад руки, холодный пот, вперебой с горячей испариной, выступает на изнуренном теле.

В кошмарной полудреме Вы-и грезится последний, лебединый бой…

Вы-и вздрогнула. Вскинула голову… Не сон ли это?!

Со стороны Тигровых ворот, прямо на нее, семеня уродливыми ножками, в синих отрепьях неслась толпа бродячих швеек.

Впереди на длинном шесте развевался красный плат с начертанной ее рукой осуществленной клятвой…

Внизу, на плате, другой рукой было выткано:

И мы клянемся

твоею клятвой…

Союз бродячих швей.

Только успела прочесть – и все смешалось… Отряд чжанцзолиновских солдат растоптал демонстрацию женщин.

И в сутолоке только одна швея – Мин-дзы – в упор добежала до Вы-и…

В ее руках блеснула полоска стали. Вы-и поняла: ее освободят от позора и палача. Слегка кивнула головой, и на лице ее заиграла торжествующая улыбка.

Миг… и удар в сердце рассеял последнюю улыбку Вы-и.

Речные люди*

Повесть для детей из быта современного Китая
На Голубой реке

Лодка Ку Юн-суна остановилась на ночлег как раз у зеленого островка около города Чжень-Цзяна.

С лодки жадно смотрят черные глазенки маленького Ку-Сяо, сына Ку Юн-суна.

На реке так много развлечений и все интересно для Ку-Сяо.

Вот быстрыми стайками проносятся расторопные джонки – большие парусные лодки. На носах у них выступают вырезанные из дерева два рыбьих глаза. Сяо слышал, что эти глаза нужны лодкам, чтобы они видели опасность.

А вот проплыла почтовая лодка. Письма, вложенные в непромокаемые сумки, привязаны к веслам. Весла – как спасательные круги: если и разобьется в бурю лодка – они уцелеют, всплывут, и их подберут.

Шмыгают туда-сюда от берега к берегу неугомонные, вертлявые лодочки-шампунки. На каждой шампунке по одному веслу, которое прикреплено к лодке сзади, как хвост у рыбы. В этих лодочках живут речные люди, бедняки, у которых нет ни земли, ни дома. Они работают, едят, спят в лодках. Как крестьяне питаются тем, что дает им земля, так и эти люди питаются тем, что дает им вода.

Сяо родился в такой же лодке-шампунке. У него, как и у всех речных людей, не было родины. Родина для него везде, где может уместиться маленькая пловучая фанза – изба-лодка.

В лодке Ку Юн-суна живет семь человек: сам Ку Юн-сун, отец его – старик Ку Ляо-ин, жена Ку Юн-суна – Ку Нюй-ля и его дети: восемнадцатилетний сын Ку-дзы, шестнадцатилетняя дочь Ку-Ня, тринадцатилетний сын Ку Син-дзы и самый младший – Ку-Сяо, которому всего-то семь лет.

Ку-Сяо помнит – ему кажется, что это было совсем недавно – как он, крошечный, только-только начинал ходить по неровным доскам лодки. Мать тогда привязывала его одним концом веревки за ногу, другой же конец был прикреплен к борту лодки. Несколько раз Ку-Сяо вываливался в воду, и всегда его быстро втаскивали в лодку за эту веревку.

Теперь Ку-Сяо самостоятельно двигается не только по лодке, но и на воде. Он плавает и ныряет, как рыба.

Иногда случается семье бывать в больших городах, где стоят иностранные пароходы. Белые матросы, европейцы и американцы, забавляясь бросают медные монетки в воду, и Сяо, с ватагой таких же ребят, с лодок ныряет в воду под самый пароход и нередко со дна реки достает одну из брошенных монет.

…Жадно смотрит Ку-Сяо на птиц, у которых в клювах большие куски рыбы. С утра в лодке никто ничего не ел. Проклятый тайфун – сильный ветер – сорвал ночью с лодки рыболовную сеть и унес ее. Нечем теперь ловить рыбу. И все запасы пищи съедены.

Вдруг Сяо радостно вскрикнул: со стороны зеленого островка, огибая неровный берег, показалась знакомая шампунка с золочеными рыбьими глазами на носу. Так и есть: у кормы стоял, ворочая с боку на бок веслом, корявый Ван-Вей, старый друг семьи Ку Юн-сунов.

Ку Юн-сун оторвался от удочки. На его мрачном лице заиграла улыбка: он забыл о нужде и голоде при виде старого друга, с которым не встречался больше года.

Лодки столкнулись бортами. Ван-Вей, не покидая своей шампунки, поздоровался с друзьями, низко поклонившись всем в пояс[17].

С лодки Ку Юн-суна также все одновременно отвесили низкие поклоны, отчего лодка чуть было не перевернулась: ведь семь человек наклонились разом в одну и ту же сторону.

Через час на лодках пировали: у Ван-Вея оказались большие запасы всякой провизии. Тут были и трепанги – бородавчатые морские черви – и водоросли, морские травы и сушеная каракатица, плавники акулы, бобовый сыр, тухлые голубиные яйца, ласточкины гнезда и, конечно, рис, без которого не обходится настоящий китайский обед. Ван-Вей жил одиноким бобылем в лодке, и ему было, конечно, легче, чем большой семье, заготовлять запасы пищи.

Вся семья вместе с гостем жадно съедали одно блюдо за другим из маленьких глиняных чашек. У каждого в руках было по две тоненьких длинных палочки, которыми они ловко и быстро опоражнивали из чашек вкусную снедь.

После обеда, когда посуда была уже вымыта в реке и чашечки поставлены вверх дном на корме сушиться, Ван-Вей рассказывал о своих путешествиях.

Оказалось, за год он успел проехать чуть ли не весь Ян-Цзы-Цзян – самую большую реку в Китае.

Ван-Вей рассказывал, как он был на верху реки, где вода мчится со страшной быстротой среди подводных камней, утесов и скал.

Теперь он возвращался снизу, из Шанхая, громадного города, в котором живет много «белых дьяволов» (так называют китайцы иностранцев).

В Шанхае ходили тревожные слухи: говорили, что весь юг Китая восстал против иностранцев и китайских генералов. С юга, с Ян-Цзы-Цзяна, на Шанхай шла большая революционная армия.

Напряженно слушала речная семья новости. На реке никто не знал толком, что делается у себя же на родине. Ведь сюда почти никогда не попадали газеты, а если бы и попадали, все равно некому было бы их читать. Каждое китайское слово пишется особым знаком, и сколько слов – столько и знаков. Чтобы научиться как следует читать, нужно заниматься десятки лет. Конечно, бездомным беднякам негде и некогда было учиться.

Особенно жадно слушал рассказы Ван-Вея маленький Ку-Сяо. Он только издали на пароходах видывал «белых дьяволов», когда они бросали монетки в воду, но он много наслышался о них.

Когда на лодках вокруг уже горели маленькие коптилки-лампочки с бобовым маслом, а наверху, в небесах, сияли звезды, Ван-Вей объявил Ку Юн-суну, что он пробудет вместе с семьей до окончания речного праздника Драконов. Был конец апреля, а праздник Драконов начинается 1 мая и тянется до 5 мая.

Праздник драконов

Чтобы веселее провести праздник, обе лодки, по предложению Ван-Вея, направились к самому городу Чжень-Цзяну. Сюда съехались тысячи разнообразных лодок.

Над всеми лодками, а на берегу, в городе, над дверями всех фанз (домов) были развешаны пучки древесных листьев, камыша и чеснока. По поверью, эти листья, камыш и чеснок могут отогнать страшных злых духов и чертей, в которых еще верят китайцы.

Возле самого берега стояли в ряд несколько десятков узких, длинных лодок. Какие-то люди спешно украшали их флагами, разноцветными материями и лентами. Издали лодки были похожи на громадные букеты ярких цветов.

Сяо, как и все речные люди, знал, что эти лодки украшают по случаю праздника Драконов. В пятый день пятой луны, то есть 5 мая, в последний день праздника будут устроены интересные гонки: чья лодка приплывет первой к назначенному месту.

1 мая Ку-Сяо проснулся чуть свет в своих лохмотьях под соломенным навесом. Рано утром весь город и река принарядились по-праздничному, и всюду было весело и оживленно.

Семья Ку Юн-суна расположилась на двух лодках, которые стояли рядом: взрослые – у Ван-Вея, младшие – у себя. На маленькой жестяной печурке уже кипел чай.

Когда разлили всем горьковатый чай без сахара, Ван-Вей на миг нырнул в свою крошечную лодочную спаленку и выполз из нее с большой корзиной, в которой оказались подарки для семьи. Тут были сладкие рисовые лепешки, завернутые в бамбуковые листья, рыба, соленые яйца и «пи-ба» – особые китайские плоды, которые очень любят ребята. Все это обыкновенно ставится на стол как раз в праздник Драконов.

За чаем и вкусной праздничной снедью Ван-Вей рассказывал о том, как произошел праздник Драконов… Сяо в соседней лодке было слышно каждое слово рассказчика.

– Очень, очень давно, больше двух тысяч лет назад, в Китае было царство Чжоу. Владел этим царством жестокий, злой царь, который всячески издевался над народом. У царя был добрый министр, знаменитый поэт Цюй-Юань.

Однажды Цюй-Юань сказал всю правду в лицо царю о его жестокостях и несправедливости. Разгневанный царь сослал поэта-министра в далекую ссылку.

Поэт не хотел больше жить в рабской стране, бросился в реку и утонул в ней. Долго жители реки, которые любили справедливого человека, искали труп Цюй-Юаня, но так и не нашли его. У поэта осталась четырнадцатилетняя дочь. Когда все поиски оказались напрасными, она по примеру отца бросилась в реку и утонула в ней. Через несколько дней жители нашли на берегу два трупа вместе: мертвая дочь держала в руках мертвого отца.

Оба трупа были с почетом похоронены как раз здесь, в Чжень-Цзяне. И теперь каждый год в пятый день пятой луны, то есть 5 мая, в тот же день, когда поэт Цюй-Юань бросился в реку, народ празднует праздник Драконов.

Сяо жадно слушает каждое слово Ван-Вея и, конечно, верит всему этому, хотя в этой народной китайской легенде больше выдумки, чем правды.

Едва кончил Ван-Вей свой рассказ, как со стороны города послышался сильный шум, и вскоре на набережную с маленьких переулочков выступила громадная толпа людей. Над толпой развевались красные флаги, знамена.

– Это кули, китайские рабочие, студенты и городская беднота празднуют по-своему праздник Драконов. У них сегодня свой рабочий праздник – 1 мая, – объяснил бывалый Ван-Вей речным людям.

С лодок хорошо видно, что делается на берегу. Вот толпа разом грянула песню. Песня новая, какую еще не слышали речные люди: в этой песне рабочий люд проклинает врагов китайского народа – «белых дьяволов» – иностранцев и генералов.

Маленький Сяо дрожит. Взрослым жутко. Насторожились на лодках: что будет?!

«Как люди могут петь такие песни? – не понимает Сяо. – Ведь вот стоят иностранные суда со страшными пушками, обращенными на город. А в городе, должно быть, много солдат, которые служат у генералов!»

И только Сяо подумал о солдатах, как с другой стороны набережной, с таких же маленьких переулочков, быстро-быстро, один за другим, цепями выбежали полицейские, а за ними солдаты. В руках у них – ружья.

На реке тревога – как перед грозой. На джонках наспех разворачиваются паруса. На шампунках люди бросаются к веслам.

Трах… рах! – на берегу раздались первые выстрелы. Как испуганные стаи птиц, вверх и вниз по реке понеслись тысячи лодок. Мирные речные люди уплывали подальше от выстрелов, от пуль, оберегая свои семьи.

И среди этих лодок рядом плыли шампунки Ван-Вея и Ку Юн-суна. Ку-Сяо было так обидно, так досадно: ему ведь хотелось увидеть настоящую войну. Войну людей с красными флагами и солдат, вооруженных настоящими ружьями.

Первый раз на земле

Ку-Сяо так и не удалось увидеть настоящую войну.

Не удалось ему посмотреть и на гонки разукрашенных лодок. Отец отплыл далеко-далеко вверх по течению, и обе лодки остановились у обычной речной стоянки лодок, близ небольшой деревушки Хон-Да.

Одно было развлечение Ку-Сяо: смотреть на пловучие пашни.

Такие пашни, кроме Китая, во всем мире не увидишь.

Люди, у которых нет земли, устраивают на реке большие плетеные плоты. Эти плоты покрыты толстым слоем ила и земли, и на них сажают хлебные зерна.

Плоты выстроились в длинный ряд. С них брошены в воду тяжелые якоря, чтобы «поле» не унес ветер.

Сяо смотрит, как полуголые люди в лохмотьях возятся на своих водяных пловучих пашнях.

«Вот бы хорошо нам такое поле!» – думает китайчонок.

Ведь только что уплыл Ван-Вей, и в лодке опять наступил голод. С каждым днем все хуже и хуже. Отец и старшие дети с раннего утра до позднего вечера удили рыбу. Мать с малыми ребятами вылавливали из воды большими шестами арбузные корки, бананную шелуху. Иногда удается нацепить на шест и трупы маленьких животных или выброшенные с берега гнилые овощи. Этими подаяниями реки и кормились речные люди.

Как-то однажды, проснувшись ночью в своих лохмотьях, Сяо услышал странный разговор.

– Надо раздать детей: продать Ку-Ню; за нее дадут хорошие деньги: таэлей (рублей) двадцать. А Сяо можно подбросить к какой-нибудь богатой деревне. Он не умрет с голоду: его подберут, – говорил хриплым голосом отец.

– Я не отдам своих детей, – рыдала мать.

– Ну, тогда мы все сдохнем с голоду вместе с твоими детьми. Куда мне столько ртов! Сяо будет лучше. Его научат какому-нибудь делу, и он не будет влачить проклятую жизнь речных людей.

– Не отдам… не отдам… не отдам! – захлебывалась мать в слезах.

Всю ночь ворочался неспокойно в куче тряпья маленький китайчонок и никак не мог сомкнуть глаза…

Через полмесяца голодная семья распрощалась с Ку-Ней: девушку продали на шанхайскую шелкопрядильную фабрику за 25 серебряных таэлей.

Каждый день совещалась семья: куда употребить такую уйму денег.

Наконец Ку Юн-сун объявил семье: завтра он вместе с Сяо сойдет на берег, чтобы в ближайшей большой деревне купить рыболовную сеть.

Небывалой радостью забилось сердце мальчика: Сяо, рожденный на воде, ни разу еще не ступал на землю.

На другой день лодка причалила к берегу близ «пловучих пашен». Маленький Сяо спрыгнул вслед за отцом на зеленый берег, как раз у большого камня, похожего на черепаху.

Земля! Китайчонку было так чудно, так забавно стоять на неподвижной земле. Ведь он и вынянчен-то на волнах, в лодке, как в люльке. С непривычки даже закружилась голова.

Высокие роскошные травы подходили к самой реке, а выше росли кустарники, узорные папоротники и над ними вековые деревья, обвитые диким виноградом.

Отец с сыном прошли узенькой тропинкой между скалами.

Вот потянулись поля хлопка, за ними ряды тутовых деревьев, целые леса абрикосовых, персиковых и ореховых деревьев.

Дальше пошли рисовые поля, залитые водой, и наконец показалась большая деревня. Жители далеко вокруг славились искусной выделкой рыболовных сетей.

Сяо не уставал идти за отцом: ему было так весело, так интересно ступать по земле.

Отец купил сеть, зашел с сыном в харчевню, где они вкусно пообедали, и Ку Юн-сун прикупил целый мешочек гаоляновых лепешек и всякой снеди.

– На, неси мешок, Сяо: он не очень тяжел. Это будет гостинец для братьев и деда.

И они покинули деревню, но не с той стороны, с которой пришли, а с противоположной.

– Куда мы еще идем? – спросил Сяо, которому показалось странным, что отец идет с ним не обратно к лодке, а куда-то дальше.

– Мы обогнем деревню, спустимся и пойдем по берегу, тут ближе, – ответил Ку Юн-сун.

Когда деревня оказалась далеко позади и они вышли в открытое поле, отец вдруг спохватился:

– Ай, ай, ай, сынок! – вскрикнул он. – Я совсем забыл: ведь я обещал купить матери новое платье, которого она ждет вот уже несколько лет! Ты посиди здесь и обожди меня. Без тебя я скорее справлюсь, а я сбегаю обратно в деревню.

– Папка, ты оставь сеть-то, а то тебе тяжело таскать ее туда и обратно, – сказал Сяо.

– Нет, нет! Сеть нельзя оставить с тобой. Ты маленький – у тебя могут ее отобрать.

Ку Юн-сун повернулся обратно в деревню, остановился вдруг и крикнул:

– Но только ты не отходи ни на шаг от этого места, пока я не приду.

Сяо показалось, что на глазах у отца выступили слезы и голос его почему-то не был похож на обычный, отцовский. И ему стало жутко оставаться одному на незнакомой земле.

Но китайцы терпеливы – и взрослые и дети.

Сяо поставил мешок с гостинцами на землю и уселся ждать отца.

Как-то сразу стемнело.

А Сяо все еще сидел на тропинке между рисовыми полями.

Уже прошел не один час с тех пор, как отец ушел «за обновкой для матери»…

Вместе с темнотой росли тревога и страх.

Вдруг где-то близко на деревьях, между полями, вскрикнула ночная птица. Крик ее был похож на жалобный плач ребенка… Сяо не знал, что это кричит ночная птица – ему стало страшно.

Не выдержал Сяо и заплакал… Все громче и громче плакал мальчик и плачем отпугнул птицу: теперь она кричала где-то далеко, далеко.

Глазенки Сяо слипались. Он тер личико кулачком и плакал все тише и тише.

Утомленный первым необычайным днем на суше, китайчонок незаметно для себя скатился головкой на мешок с гостинцами и заснул.

Снилась ему родная лодка. Тесно в ней. но зато здесь мать, дед, отец, братья… и даже проданная сестра Ку-Ня попрежнему живет в лодке.

Добрый Ван-Вей раздает гостинцы из большого-большого мешка. Что-то говорит, улыбаясь, корявый Ван-Вей, но слов его не слышно: где-то кричит птица – страшно кричит и мешает слушать Ван-Вея.

Мечется и бредит мальчик на голой земле.

– Где я, где?.. Мама!

И почему-то только теперь, спросонья, перед мальчиком ясно-ясно в памяти выплыла картина.

Ночь в лодке. Он пробуждается в лохмотьях постели и слышит шепот:

«А Сяо можно подбросить в какую-нибудь богатую деревню», – шепчет отец.

«Я не отдам своих детей!» – рыдает мать.

И Сяо так захотелось теперь прижаться к матери, согреться теплом ее тела. Холодно-холодно в утренние сумерки в поле!

Сяо вскочил и бросился бегом в деревню – туда, куда ушел вчера отец.

«Добегу до берега и прямо – в лодку, к маме! Мама не даст отцу бросить меня!»

Мальчик бежал и сквозь слезы твердил одно и то же слово:

– Мама… мама… мама…

Вот и деревня. Заспанные крестьяне с мотыгами через плечо уже стоят возле своих фанз (изб) и молча покуривают длинные тонкие, бамбуковые трубки. Они собираются на поля.

Китаянки еле-еле плетутся, переваливаясь с боку на бок на своих крошечных уродливых ножках, как на ходулях… Они спешат к общественному колодцу за водой.

Никто не обращает внимания на мальчика. Часто через деревню пробегают ребята в сельскую школу: школьник торопится не опоздать, чтобы не рассердить учителя. Китайские учителя жестоко наказывают детей бамбуковыми палками.

Быстро-быстро бежит мальчик. Вот и деревня позади.

Впереди блеснула серебристая река. Солнце только-только выглянуло краешком из-за гор. Сяо спустился к реке.

Направо – лодки рыбаков, пловучие пашни на плотах.

Налево должна быть отцовская лодка.

Но вот и камень, похожий на черепаху. Здесь отец с сыном сошли на берег.

Лодки возле этого камня не было!

Все пропало! Сяо остался один на страшной незнакомой земле.

И мальчик упал на камень. Слезы смывали грязь с желтого лица.

Как бы сильно ни было несчастье – все равно; когда наступает время, человек хочет есть.

Так и Сяо… Проголодался, расшнуровал мешок, вытащил первую попавшуюся гаоляновую лепешку и жадно принялся за нее.

«Значит, отец для меня купил эти гостинцы, чтоб я не умер с голода». И чувство благодарности проснулось у Сяо к отцу, бросившему его на чужом берегу.

Солнце высушило слезы на лице мальчика, и он с лепешкой в зубах вовсе не казался брошенным на произвол судьбы.

Встреча с красной бородой

Сяо не заметил, как к нему подошел какой-то человек.

– Дай и мне лепешку, – раздался голос за спиной. Сяо испуганно оглянулся.

За ним стоял высокий китаец в отрепьях. Человек похож был на скелет: кожа да кости.

Сяо раскрыл мешок и протянул незнакомцу лепешку.

Не успел Сяо зашнуровать мешок, как незнакомец уже проглотил лепешку и потянулся опять к мешку.

Сяо дал вторую лепешку.

– Кого ты ждешь, мальчик? – спросил голодный человек, доедая третью лепешку.

Сяо всхлипнул: горе с новой силой охватило его. И мальчику захотелось вдруг рассказать о том, что он оставлен отцом и не знает, что ему теперь делать, куда идти.

Бродяге стало жаль мальчика, когда он услышал его печальный рассказ.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Сяо, сын Ку Юн-суна.

– Ну, Сяо, сын Ку Юн-суна, зови меня просто «хун-ху-зом». Так меня зовут и друзья за то, что я в молодости, когда был здоровым и сильным, разбойничал.

Сяо стало страшно. Он много слышал рассказов о хунхузах. Хун – это значит красный, хуз – борода. В старину они нацепляли красные бороды, чтобы быть страшнее. И раскрашенные, с нацепленными красными бородами, они нападали на богатых купцов.

Сяо так испугался, что даже отодвинулся подальше от незнакомца, который тоже присел на камень. И мальчик спрятал мешок с гостинцами за спину.

Красная борода рассмеялся, когда заметил, как Сяо прячет мешок.

– Не прячь, не бойся… Сяо, сын Ку Юн-суна! Хоть и страшно я называюсь, но тебя не обижу! Э-эх, если б знал я раньше твое горюшко, то и голодный не съел бы лепешки – тебе нужнее. А теперь к делу: ты хорошо посмотрел мешок, знаешь ли ты толком, что тебе оставил отец? Нет?! Ну, покажи-ка мне, маленький бродяжка, свое богатство!

И Красная борода так хорошо улыбнулся, что мигом у Сяо рассеялись все страхи.

– Разворачивай! Разворачивай!

В мешке оказалось десятка два лепешек и несколько сладких рисовых пирожков, замотанных в бамбуковые листья. На дне мешка лежали связки денег и два письма.

– О, да ты, дружок, богатей! – вскричал Красная борода, потрясая в воздухе связками монет.

Среди бедняков-китайцев до сих пор в ходу круглые медные монетки с дырочками посредине. За серебряный рубль можно получить до 1 000 таких монеток. Обычно китайцы нанизывают их, как бусы, на веревку и связывают штук по 100–200, чтобы удобнее носить.

– А теперь возьмемся за письма. Я-то ведь немного грамотный!

Эти письма, видимо, были написаны уже давно, тайно от семьи, каким-нибудь лодочным грамотеем: сам Ку Юн-сун был неграмотен.

– В этом конверте твой документ. Береги его! – и Красная борода протянул первый конверт.

– А это – письмо тебе от отца.

«Мой дорогой сын. Я тебя оставляю одного на берегу. Но ты не вини старого, бедного отца. Если бы я не продал твою сестру Ку-Ню и не оставил тебя на земле, то все мы вместе с матерью и старым дедом умерли бы с голода.

Когда ты останешься одиноким на берегу, не пугайся. Иди в деревню, где мы купили сеть. В этой деревне много богатых людей, и, может быть, кто-нибудь бездетный возьмет тебя в приемные сыновья или же в ученики. Ты научишься плести невода и сети, это хороший и прибыльный труд.

Когда ты подрастешь и скопишь деньжат, отправляйся в Шанхай. Там много людей работает в больших-больших фанзах (домах) на иностранных фабриках. Там же работает твоя сестра на японской шелкопрядильной фабрике Кину-но-Учи. Отыщи ее, и помогайте друг дружке.

Будь всегда во всем бережлив, не вини, а почитай своих бедных родителей, бросивших тебя из-за нужды великой.

Твой отец Ку Юн-сун».

Слезы катились по лицу мальчика, пока Красная борода читал отцовское письмо.

– Знаешь что, Сяо… Теперь, когда я прочел это письмо, мне еще больше жалко тебя. Поверь мне: не ходи в эту проклятую деревню! Там ты не найдешь работы. Послушай меня: иди прямо в Шанхай. В этом громадном городе много-много людей, и для тебя там найдется горсточка пищи и кров. А может быть, ты отыщешь сестренку. Ей легче будет с тобой.

Старый бывалый бродяга и бездомный мальчик, только вчера впервые вступивший на землю, решили вместе пойти на большую побережную дорогу, ведущую в Шанхай.

Весь день шли Красная борода и Сяо по пыльной дороге в сторону Шанхая.

Под вечер странники остановились перекусить возле моста, под которым журчал быстрый ручеек с чистой ключевой водой.

Сяо улегся ничком на землю и жадно прильнул губами к холодной воде. Красная борода набирал воду в горсть и подносил ее ко рту.

Нищий на собаках и мальчик с обезьянкой

Только что пройденная дорога далеко была видна отсюда: она извиваясь поднималась все выше и выше; мост же с ручейком лежал на самом низу, в овражке.

Поэтому, когда сверху по дороге показалась странная, причудливая группа, Сяо легко мог ее различить.

В деревянной тележке, запряженной восьмеркой собак, среди отрепьев и всякого хлама раскачивалась фигура человеческого обрубка – старика без ног. Вокруг калеки в неуклюжем просторном коробе телеги барахтались лохматые слепые щенки, по бокам и сзади повозки плелось еще несколько псов, которые были навьючены котомками и мешками.

Несколько поодаль собачьего каравана едва поспевал тощий китайчонок. Он был нагружен длинными шестами, веревочной лестницей, ящиком через плечо и цветными побрякушками.

Шествие замыкала нарядная обезьянка, которая бежала, подпрыгивая за китайчонком.

Сяо первый заметил странную группу. Она показалась мальчику настолько необычайной, что он растерялся.

Красная борода в это время подремывал, сидя на корточках.

– Красная борода, что это такое? – мальчик дернул за лохмотья бродягу и указал пальцем на дорогу. Глаза Сяо были расширены не то от испуга, не то от изумления.

Красная борода протер глаза, отшатнулся от неожиданности и радостно заулыбался.

– Сун! Здравствуй, «песий мандарин»! Откуда и куда? – крикнул он.

Обрубок тоже что-то кричал беззубым ртом, улыбался и радостно кивал головой.

Оказалось, пеший бродяга, Красная борода, и безногий старик, бродяга на собаках, были давнишними приятелями. Ради такой неожиданной встречи Сун, как звали безногого старика, и мальчик Ли-Тай, акробат с обезьянкой, остановились у моста.

Так и решили бездомники: отдохнуть и переночевать всем вместе возле ручейка.

– Вот и горячий чаек будет! – проговорил Красная борода, завидя большой чайник, привязанный к спине одной из собак.

Но Сяо не слышал слов спутника. Он смотрел на смешного зверька – обезьянку в выцветшей лиловой рубашонке, с бубенцами на шее.

Обезьянка, по-видимому, привыкла к собакам из своры Суна и ничего не имела против их соседства. Но, впрочем, когда какая-нибудь осмелевшая собака подходила уж больно близко к ней, чтобы понюхать ее сзади по собачьему обычаю, обезьянка неожиданно оборачивалась и метко била по морде или по уху четвероногого нахала.

Расправа обезьянки с собаками забавляла Сяо больше всего.

Тем временем у старика закипела своя работа. Он, оставаясь в тележке, распряг упряжных собак. Собаки-носильщики подступили к самой тележке, ложились под ее бортами, и Сун развязывал веревки, освобождая их от ноши.

По какой-то смешной команде старика, похожей на кашель, собаки вдруг рассыпались по окрестностям. Через некоторое время они со всех концов несли в зубах добычу – щепки, валежник, сучья.

– Смотри-ка, Сяо, как собаки помогают Суну! Это они несут топливо на костер, – пояснял Красная борода.

Все делали собаки за безногого Суна, и ему оставалось только командовать своей песьей артелью и распределять отдельные поручения между смышлеными четвероногими работниками.

Вскоре под мостом, у самого ручья, где собрались бродяги, весело потрескивал костер, над которым покачивался большой прокопченный чайник.

Сяо уже узнал, что старик Сун и мальчик-акробат Ли-Тай случайно встретились несколько дней назад на этой дороге и направлялись в Шанхай.

А когда чай вскипел, Сун согласился взять себе в попутчики и Сяо. У бедных людей, которые легко понимают друг друга, такие дела решаются сразу: если нужно помочь, значит, помогай, чем можешь!

– Вот тебе и спутники, мальчонка! – радостно промолвил Красная борода.

Вскоре у костра шел пир горой… Правда, это был пир нищих бродяг. У старика Суна нашлась припрятанная в телеге под лохмотьями бутылка гаоляновой водки «ханшин» которую и распили взрослые, закусывая сушеной морской капустой и ласточкиными гнездами.

Ли-Тай извлек из походного ящика засахаренный жареный ячмень и бобы в патоке, а Сяо решился по таком случаю распотрошить из зеленых бамбуковых листьев сдобные пироги из липкого риса…

За чаем, по предложению Красной бороды, каждый из спутников по очереди рассказывал о своей жизни.

– Я покину вас, – сказал Красная борода, – а вам троим долго придется вместе брести до Шанхая. Вот почему вы должны знать друг друга.

Первым рассказывал о себе калека Сун. И многое узнал Сяо от словоохотливого старика.

Сун рассказывал, как двадцать лет блуждает он по миру нищим – с тех пор, как проклятый паровоз «белых дьяволов» – иностранцев – перерезал ему обе ноги…

Живучий и смышленый человек-обрубок окружил себя такими же, как сам, никому не нужными бродячими собаками и выдрессировал их для своих нужд.

Вот уж, поистине, «всякая собака знает» Суна! По всему Ян-Цзы-Цзяну и даже в далекой Манчжурии, родине старика, у него друзья: сотни и сотни собак! Китайцы так и называют шутя Суна: «Кочевой песий мандарин» (мандарин – это важный китайский чиновник).

Тысячи километров вдоль и поперек по полям и через сопки избороздил калека на своих псах.

У старика для каждой встречной собаки в запасе дружеское слово, добрый взгляд, ласковый привет, вкусная кость или ломоть хлеба. Для всякого пса своя кличка, особая затея, отличная шутка… Упряжные собаки и собаки-носильщики были подобраны им щенками и верно служили ему. На привалах Сун вступал с ними в беседу. Кроме призывного горлового крика и команды, похожей на кашель, – «за сучьями», у старика было много «слов» для собак: восклицания, высвисты, постуки, чмоканье, цыцкание и др. И собаки охотно слушали и, казалось, понимали его.

Уже стемнело, когда к рассказу своей жизни приступил Ли-Тай, мальчик-акробат, которому шел уже тринадцатый год.

Родился Ли-Тай близ Желтой реки – Хуань-Хо. Это – вторая по величине (после Голубой реки – Ян-Цзы-Цзяна) река в Китае. Она также впадает в Тихий океан, как и Голубая река, но севернее ее. Страшная это река, в народе ее за непостоянство зовут «Печалью Китая»: иногда она меняет свое направление, и тогда вода сносит все на своем пути – крестьянские хозяйства, поля, сотни деревень, тысячи людей и скот.

Там, где течет река, на много-много километров кругом лежит «желтая земля», которая называется «лессом»…

Есть черная земля – чернозем, лесс же – это желтозем, жирная плодороднейшая земля…

Но такая земля требует много влаги… Вот почему вся родина Ли-Тая вдоль и поперек изрезана канавами, водоемами, каналами и водными бассейнами.

И там есть особые деревни, каких нет во всем мире: деревни под землей.

Желтозем достаточно крепок, чтобы не похоронить под собою людские жилища вместе с их обитателями. Вот почему бедные люди решаются рыть свои фанзы (избы) в самой утробе земли.

В таких деревнях под землей вырыто много улиц, которые в дождливую пору похожи на ручьи, устроены земляные лестницы – выходы на поверхность земли.

Деревня «Тигровая ловушка», в которой родился Ли-Тай, была одним из таких подземных селений.

Все было в подземельи «Тигровая ловушка»: подземные трактиры, подземные парикмахерские, школа и даже подземный маленький храм.

В маленькой земляной норке-фанзе, без окон и дверей, с входным отверстием на крутую уличку, появление на свет младенца Ли-Тая никого не обрадовало: в семье уже копошилось четверо детей мал-мала меньше.

В своем детстве Ли-Тай знал лишь постоянный голод, колотушки со всех сторон, кротовую тьму да слезы матери…

Далекая теперь родина кажется Ли-Таю смутным желтым сном: все там желто – и люди, и глиняные фанзы, и земля, и редкие придорожные деревья, покрытые желтой пылью, и ручьи, размывающие желтозем.

Особенно ярко помнит Ли-Тай «желтые ветры», когда со степей бешено неслись тучи плотной желтой пыли, которая заслоняла иногда само солнце. Как снежная пурга забивает все снегом, так и эта пыль покрывала все на своем пути.

Совсем крошечным ребенком голодная семья продала Ли-Тая на учебу бродячему старому акробату, фокуснику Утеги…

Утеги взял мальчика и повел его в чужие села и города, обучая по пути ремеслу акробата. Вместе с ними бродила обезьянка.

О, эта учеба! Кости трещали от нее. Как беспощадно бил Утеги маленького Ли-Тая, чтобы сделать из него искусного акробата. И каким только цирковым номерам и трюкам ни обучал старый акробат мальчика.

Особенно страшным и ненавистным для Ли-Тая был номер с кинжалами. И теперь, когда он рассказывает об этом номере, раскосые глазенки, освещенные отсветами костра, сверкают ненавистью к «учителю» Утеги, который обращался с ними куда хуже, чем старый Сун со своими собаками.

Утеги ставил оголенного по пояс Ли-Тая с вытянутыми по сторонам руками к широкой доске и на расстоянии нескольких шагов метал, казалось, прямо в мальчика, острые страшные кинжалы… Кинжалы вонзались глубоко в доску, как раз вокруг головы, груди, подмышек мальчика, на расстоянии медной монетки от самого тела… Промахнись хотя бы раз Утеги, и кинжал пригвоздил бы китайчонка к доске.

Все заработанные гроши Утеги неизменно уносил в тайные притоны, где люди курят опиум – яд, который страшней и разрушительней водки. А мальчик с обезьянкой питались впроголодь случайными подаяниями.

Вот почему, когда год тому назад умер Утеги, Ли-Тай впервые вздохнул свободно и тотчас же продал мяснику ненавистные кинжалы.

С тех пор Ли-Тай сам себе хозяин, бродил только с неразлучной обезьянкой по селам и городам необъятного Китая, устраивая свои уличные представления.

Последним рассказывал свою жизнь маленький Сяо-Дзы, «речной человек».

Красная борода отказался почему-то и слово вымолвить о своей жизни.

– Вот теперь я совсем спокоен за тебя, мой маленький Сяо-дзы, сын Ку Юн-суна, – весело заявил Красная борода. – Ты нашел себе хорошего товарища – Ли-Тая… Для вас обоих не хватило места родиться на земле: один родился под землей, в норе; другой – на воде, в пловучей фанзе… Хорошая пара. Такие товарищи должны понять друг друга и крепко сдружиться.

Не успел Красная борода закончить своих слов, как далеко по дороге послышался топот множества лошадиных копыт: так скакать мог лишь солдатский конный отряд…

Заслышав топот, Красная борода насторожился тревожно, наспех простился с друзьями и вдруг шмыгнул в заросли гаоляна.

Солдаты проскакали мост, вовсе не обратив внимания на бродяг у костра: они, видимо, куда-то спешили.

– А ну-ка, кликните Красную бороду, – предложил Сун ребятам, когда лошадиный топот стал утихать далеко впереди.

Напрасно ребята кричали во тьму: Красной бороды и след простыл.

Логово «Рыжих дьяволов»

С памятного вечера под мостом, когда наши путешественники потеряли Красную бороду, прошло много дней.

Странная группа – безногий старик на собаках, мальчик с обезьянкой и Ку-Сяо – приближалась к логову «рыжих дьяволов», к Шанхаю.

Чаще попадались незарытые человеческие трупы на полях, падаль животных, рвы свалок, мусорные бугры.

– Вот скоро город, – сказал Сун, когда среди мусора и свалок показались люди.

Эти люди собирали в отбросах кости, истлевшее тряпье, заржавелые гвозди, консервные банки, битое стекло, никому не нужную рухлядь… И сами эти люди, кой-как завернутые в лохмотья, прикрытые джутовыми мешками, казались отбросами, выволоченными сюда вместе с мусором.

При приближении суновых собак с придорожных чахлых трав лениво поднимались отъевшиеся вороны и с недовольным карканьем отлетали вперед.

Возле самого города в дорожной пыли лежали страшные люди – без носов, с отвалившимися пальцами, с гниющими телами. Это были нищие-прокаженные.

Только когда Сун бросил им несколько медных дырявых монеток, прокаженные пропустили старика и мальчиков в город.

Въехали они в Шанхай со стороны утреннего солнца.

С самой окраины безногий старик приступил к работе он: стал нараспев попрошайничать. И тотчас толпы зевак облепили его необычайную повозку.

Ку-Сяо и Ли-Тай простились с Суном и быстро-быстро побежали по узким шумным улицам громадного города.

Перед мальчиками мелькали прилавки, заваленные фруктами, сахарным тростником, кореньями, снедью, сластями, затейливыми безделушками.

Вот они пробежали улицу, где люди в синих нарядах торговали только колясками для рикш, которые впрягаются в коляски и развозят пассажиров.

Свернули на улицу гробов… За этой улицей – улица чемоданов, улица шляп. В Китае в больших городах существует множество улиц, на которых торгуют исключительно только одним каким-нибудь товаром.

Люди что-то делали на глазах у прохожих, что-то продавали, предлагали, о чем-то кричали, кого-то останавливали… И Ку-Сяо казалось, что весь город торгует.

По узким улицам бесконечной вереницей проносились люди-лошади – «рикши», сновали бродячие торговцы, кочевые ремесленники: цирюльники, швеи, сапожники, массажисты, музыканты, фокусники, лудильщики, акробаты. И все эти люди, каждый по-своему, выкрикивали, свистели, тренькали, барабанили, пищали, пиликали, гудели в свои смешные ремесленные инструменты, стараясь обратить на себя внимание.

Ку-Сяо, впервые очутившемуся в громадном городе, пестрые шумливые улицы казались сказочным сном. Он еле-еле поспевал за своим товарищем.

На улице харчевен с мальчиками встретился белый человек – англичанин. Белый держал за руку девочку в богатом голубом наряде. Голубая девочка забила в ладоши, увидев обезьянку.

Белый знаками приказал мальчикам следовать за ним.

Миновав вонючие, тесные и грязные китайские кварталы, они вошли в роскошный сетлмент – европейскую часть города.

Китайчата, хотя и побаивались «рыжего дьявола», все же покорно следовали за ним.

Белый человек открыл золоченую калитку. В пышном тенистом саду стоял его мраморный дом. Возле самого дома оказалась прекрасная площадка, посыпанная цветным песком. В лучах солнца искрились и переливались синие, красные, оранжевые квадраты, треугольники – узоры цветного песка.

Англичанин с девочкой поднялись в тень на террасу, а китайчатам палкой было указано место для представлений – на площадке возле белокаменной лестницы.

К двум зрителям на террасе присоединились вышедшие из дома три нарядные белые женщины и до десятка слуг богатого англичанина.

Голубая девочка не могла найти себе места от нетерпения: хлопала в ладоши, взвизгивала, смеялась до слез. Ли-Таю приказали приступить к представлению, и на площадке мигом закипела привычная работа.

Обезьянка открыла ящик; деловито, не торопясь отыскала смешную широкополую соломенную шляпу, надела ее на голову. Затем она вынула из ящика платье балерины и нарядилась в него. Наконец, из этого же ящика были извлечены веер и зонтик.

И обезьянка-«танцовщица» с веером и зонтиком в лапках взобралась мигом на канат, который натянул Ли-Тай на двух высоких шестах, воткнутых в песок.

Обезьянка проделала на канате ряд забавных номеров и головокружительных трюков.

Вслед за «канатной плясуньей» начался номер с быстрыми переодеваниями. Обезьянка скинула наряд танцовщицы, и из ящика одна за другой появлялись маски и необходимые предметы той или иной профессии.

Обезьянка натягивала маску на мордочку, и перед зрителями выступали самые разнообразные лица.

То белобородый поп, перебирая четки, усердно на все четыре стороны отмахивал молитвенные поклоны.

То парикмахер со страшной бритвой в лапах свирепо брил кого-то невидимого.

То водонос с ведрами на коромысле вытанцовывал забавные «калачи» под тяжестью своей ноши.

То кокетливая девица приводила в порядок свой сложный туалет перед воображаемым зеркалом.

То кули, грузчик, сгибался под рогулькой, нагруженной непосильной тяжестью.

Смерть обезьянки

Голубая девочка прыгала от удовольствия по террасе. Кто-то дал ей орехи, и она принялась швырять их в обезьянку.

Как раз в это время обезьянка кончила свой номер и отдыхала. Ее заменял Ли-Тай, который показывал свое акробатическое искусство.

Ли-Тай кувыркался в воздухе так быстро, что трудно было разобрать отдельные части его гибкого, проворного тела… То он кружился по земле, как волчок, сделав из своего тела «колесо»… То расхаживал вверх ногами на руках…

Сяо больше всех волновало мастерство товарища, и он гордился им.

У обезьянки образовался целый ореховый склад: в горстях лап, на зубах, даже в карманчиках кофты у нее были орехи.

Орехи наконец привлекли внимание Ли-Тая. Он набрал до десятка орехов и принялся ловко жонглировать ими…

Голубая девочка выбежала на площадку.

Напрасно Ли-Тай, который не умел говорить по-английски, силился предупредить девочку, чтобы та не подходила к обезьянке и не дразнила ее.

Голубая девочка подскочила к зверьку и для забавы потянулась отобрать орехи из цепких лапок.

Обезьянка прыгнула прямо на обидчицу.

Раздался пронзительный крик, перешедший в неудержимое рыдание.

Вмиг англичанин подскочил к обезьянке и наотмашь ударил ее палкой как раз по темени.

Ли-Тай страдальчески скорчился, точь-в-точь как обезьянка, одновременно с ней, словно удар с той же силой пришелся и по его темени…

Англичанин удалился на террасу. Девочку на руках унесли в комнаты.

На обезьянку точно столбняк напал: она так и осталась неподвижной и скорченной на оранжевом треугольнике песка среди рассыпанных орехов.

Ли-Тай смотрел на зверька, и слезы прыгали из раскосых глаз; на лице выступили желтые полоски смытой грязи… Испуганный Сяо тоже плакал: ему было жаль и обезьянку и акробата.

Мальчики принялись собирать свое достояние. Напрасно обезьянка попыталась помочь своему хозяину-товарищу: ей не удалось даже донести до ящика зонтик… Зонтик, который так легко и ловко кружился в ее лапках, когда она плясала на канате, выпал из ослабевших лапок.

Когда Ли-Тай вскинул ящик на плечи и все привел в походный порядок, с террасы к его ногам мелькнула большая серебряная монета: целый даян (китайский доллар, немного больше рубля).

Никогда в руках Ли-Тая не было таких денег. Но щедрость «рыжего дьявола» вовсе не обрадовала мальчика. Он с тупым безразличием нагнулся и поднял монету.

Китайчата быстро-быстро зашагали прочь.

Обезьянка не могла идти сама: она на каждом шагу как-то странно валилась набок. Ли-Тай поднял ее и бережно усадил к себе за плечи на ящик. За золоченой калиткой обезьянка вдруг закашлялась; ее тело трепетало в лихорадочной дрожи.

Ли-Тай не на шутку встревожился.

Обезьянка была единственным живым существом, близким Ли-Таю. Она – его кормилица: не будь ее – что бы делал подземный мальчик-сельчанин, заброшенный в чужие края?..

Подымался ветер. Ударили первые крупные капли дождя… Мальчики прибавили шагу, хотя толком не знали куда идти.

И вдруг сразу косой стеной хлынули воды тайфуна…

Китайчата шмыгнули в первую попавшуюся харчевню…

В харчевне приветливо пахло вареным, пареным, жареным кушаньем. Из кухни тяжело стлался густой ползучий пар: готовились пельмени на пару.

– Давай проедим сразу все эти проклятые деньги «рыжего дьявола», – предложил Ли-Тай, когда мальчики уселись за один из столиков, покрытых красным лаком.

– Разве два мальчика смогут проесть сразу целый даян?

Даян казался Сяо громадной суммой.

– Проедим! – и Ли-Тай заказал дорогой соус с мясистыми бородавчатыми морскими червями – трепангами, отбивной медузы в приправе с сочными водорослями, бобового сыра, огромного краба и две больших чашки пельменей. Для обезьянки особо: порцию моченых бобовых орехов и сладких лакомств.

Мяо жалобно всхлипывала и лапкой беспомощно показывала на темя… учащенно моргала, корчила плаксивые гримасы и то и дело тянулась к Ли-Таю, капризно требуя от него неотступного участливого внимания.

Обезьянка дрожала. Ли-Тай снял с себя верхние отрепья и бережно укутал больного зверька. Пересели ближе к теплу кухни.

Толстый маленький татарин с круглым бабьим лицом подал на двух подносах богатый обед.

Ли-Тай ласково погладил обезьянку, провел ладонью по ее дрогнувшей мордочке, придвинул к ней лакомства, приглашая к трапезе.

Но Мяо не дотронулась до лакомых блюд. Казалось, ее раздражал даже вид пищи.

И когда Ли-Тай поднес к ее мордочке горсть моченых орехов, обезьянка вдруг снова закашлялась, и из горла и ноздрей обильно хлынула густая горячая кровь.

Желтый мальчик задрожал от страха… На омытом недавними слезами лице выступила меловая бледность.

Обезьянка забилась в мучительных судорогах.

Несколько раз, через короткие ровные промежутки, вздрогнула Мяо, всхлипнула глубоко и протяжно и издохла…

…Все кончено… Все! Все! Все… Кончено… Кончено… Кончено…

Ли-Тай не верил глазам.

На руках у желтого мальчика покоилось желтое тельце обезьянки… И сам мальчик, вместе со своей ношей, упал на руки взрослых китайцев… Возле потерянной Мяо Ли-Тай потерял сознание.

Как собачонка, выл Сяо: ему казалось, он никогда не видел такого горя…

№ 3737

Когда Ли-Тай пришел в сознание, мертвая обезьянка лежала рядом с огромным многолапым красным крабом. Кто-то в суматохе выхватил ее у мальчика и положил на лакированный стол.

Надо сказать, что наши китайчата очутились в Шанхае в очень тревожное время. В городе каждый день происходили облавы, аресты и массовые казни.

– Облава… Гоминдановцев ловят! – крикнул кто-то в харчевне.

И тут произошла невообразимая суматоха. Мирные люди, среди которых, может быть, не было ни одного гоминдановца, бросились кто куда, оставляя на столах вкусную ароматную пищу, опрокидывая табуретки. Прыгали в окна, теснились к дверям, кто-то шмыгнул в кухню и скрылся среди пельменьевого пара.

Сяо не помнит, как его оттеснили от Ли-Тая, как он оказался на улице, где люди носились во всех направлениях. Весь квартал кишел встревоженным муравейником.

Из-за угла выскочили солдаты. Теперь и Сяо знал, куда ему бежать: пустился в противоположную сторону от людей в серых военных куртках.

Тысячи лет китайский народ знал лишь несправедливость и произвол мандаринов и прочих властей. Еще недавно в Китае, когда убегал преступник, в тюрьму сажали его родственника, а если не было родственника, сажали соседа сбежавшего преступника.

Вот почему китайцы, как от чумы, разбегаются от какой бы то ни было облавы.

«Что сталось с Ли-Таем?» была первая мысль Ку-Сяо, когда он остановился где-то за несколько кварталов от злополучной харчевни перевести дух.

Вокруг спокойно. Люди медленно проходили возле домой под черными, золочеными и красными вывесками. Облава не докатилась до этих мест.

Сяо отдышался и повернул назад к харчевне искать Ли-Тая. Улицы, по которым проходил он, были похожи одна на другую… Еще и еще улицы, а знакомой харчевни не видать. Затревожился Сяо.

– Скажите, сударь, как пройти на улицу харчевен? – остановил прохожего китайчонок.

Прохожий улыбнулся.

– В Шанхае, малыш, сотни улиц с харчевнями. Вот тут направо три таких улицы. Да и налево с полдесятка.

Так Сяо и не нашел харчевни, где оставил Ли-Тая с мертвой обезьянкой.

Толпа на улицах редела. Тушили огни. Время подходило к полуночи. Но где-то впереди, словно пожар, темно-фиолетовое небо было насквозь пронизано светом. На этот свет бежал одинокий мальчик.

И Сяо оказался на берегу реки Вампу, на которой стоит Шанхай.

С двух сторон по набережным тянулись громадные грохочущие фабрики, из окон которых лился яркий электрический свет. На реке светились тысячами разноцветных огней громадные суда с рядами пушек. Здесь были океанские великаны – пароходы американцев, канонерки французов, крейсера англичан… На мачтах ветер разворачивал японские, немецкие, итальянские, голландские флаги. С некоторых судов по городу шарили быстрые полосы света прожекторов.

Рядом с громадными судами иностранцев к берегам жались тысячи крошечных лодчонок речных людей.

На Вампу светло, как днем. И даже вода казалась насквозь пропитанной сочным электрическим светом.

Сяо захотелось вздремнуть. На набережной лечь было рискованно; китайчонок видел, как полицейские бамбуковыми палками поднимали спящих кули.

Сяо то и дело шнырял под мосты, в закоулочки, по канавам, в неожиданные подземные щели, которых немало на побережьи большого города. Но увы! Всюду, где мог уместиться хотя бы один человек, ночлеги были заняты: свернувшись калачиком или прижавшись тесно друг к другу, спали бездомники.

Наконец и Сяо нашел свое гнездо. Он шмыгнул под мост, влез в отверстие широкой сточной трубы, нащупал нишу и улегся на каком-то возвышении…

Сяо не знает, сколько времени он проспал в своей затхлой норе. Проснулся он от громкого свистящего храпенья, которое заглушало несмелый щебет катящихся по трубам вод. Сверху глухо доносился ворчливый грохот пробуждающегося города.

Выбраться Сяо из углубления ниши оказалось невозможно. Поперек ниши, как раз у выхода, крепко спал взрослый человек, храпение которого разбудило китайчонка. Сяо пытался пролезть и между ног, и поверх живота спящего великана, но не тут-то было.

Сяо неосторожно задел соседа по носу. Сосед привскочил испуганно, стукнулся о какой-то выступ головой и крикнул яростно:

– Кто посмел забраться в мою квартиру?

Китайчонок не на шутку струсил.

– Это я, маленький Сяо, сын Ку Юн-суна, – пропищал сквозь слезы Сяо.

– Вот и хорошо, я тебя тут же съем в этой конуре вместо завтрака. – И сосед расхохотался хриплым громким хохотом.

Видимо, только спросонья он был свиреп, а когда очухался от сна, зашутил.

– Ну, рассказывай головастик, как ты тут завелся в водосточной трубе? Да не бойся. Если ты воришка, говори всю правду: у меня в хоромах паспортов не проверяют.

– Нет, я не воришка, я речной мальчик…

И Сяо подряд рассказал о своей жизни.

– А теперь полезем наверх, – заявил сосед, выслушав рассказ мальчика.

Озираясь по сторонам, бездомники нырнули под мост, поднялись на набережную и смешались с многолюдной толпой. Утренние косые лучи солнца уже бороздили холодные камни набережной.

Сяо рассматривал спутника.

Это был рябой, подвижной, на редкость рослый китаец. В узкой косой щели век сверкал черный юркий смеющийся глаз. Казалось, этот человек должен был и родиться одноглазым, чтобы его лицо приобрело то хитрое, насмешливое выражение, с которым он смотрел на мир.

Ку Те-ги то и дело балагурил, шутил, сыпал прибауточки. Но в его весельи не было доброй беспечности; это было ехидное хищное веселье человека, в себе что-то замышлявшего, кого-то перехитрившего.

– Ку-ку-ку, – закуковал Ку Те-ги, и в его единственном глазу заерзала хитро-хищная мысль. – Из ку-ку-ку мы сделаем дело. Ты говорил, что у тебя сестра на фабрике Кину но-Учи работает. Пойдем, я тебя сведу к ней.

– Пойдем, – вне себя от радости крикнул Сяо.

– Но это дело нелегкое. Ты должен будешь молчать и не удивляться, что бы я ни говорил на фабрике, и называть меня «дядей». Если ты скажешь хоть одно слово не вовремя, нас могут палками выгнать с фабрики.

Вскоре они сидели уже в конторе громадной фабрики.

Сяо от счастья не понимал, что делалось вокруг него. Он даже не слушал толком, о чем шептался «дядя» с белыми людьми и нарядными китайцами-конторщиками. Сердце мальчугана билось радостью ожиданья. Скоро-скоро он увидит родную сестренку. Мальчик мечтал о том, как он будет жить вместе с ней, помогать ей в работе.

– Как тебя зовут? – перебил его мечты один из конторщиков.

– Ку-Сяо.

– А как зовут твоего дядю?

– Ку Те-ги.

– Ну, иди сюда, Ку-Сяо, и распишись на этой бумаге рядом с подписью дяди… Не умеешь писать – поставь тушью черточку.

Рябой «дядя» хитро мигал китайчонку единственным глазом и мотал одобрительно головой.

– Ляй-Ляй! – один из конторщиков громко хлопнул в ладоши, и, как из-под земли, возле Сяо выросли две китаянки. Одна быстро-быстро остригла Сяо волосы, другая скинула с мальчика отрепья и обрядила его в новые синие бумажные штаны и кофту. Мигом к кофте была вшита сзади большая красная заплата, на которой четко значилось: № 3737.

Пока стригли и обряжали Сяо, «дядя» огреб с прилавка в карман горсть серебряных рублей, поклонился раболепно конторщикам и незаметно для Сяо улизнул из конторы.

– Ну, а теперь марш на работу. Ведите его в шестой корпус на фосфор, – крикнул китаец-конторщик.

Сяо почуял что-то недоброе.

– Где дядя?

– Его ты не увидишь пять лет, пока не кончится срок твоей работы.

– А кто поведет меня к сестренке Ку-Не?

– Какая там сестренка? Вот твоя сестренка, – и китаец показал мальчику плеть. Конторщики захохотали.

– Вот договор: твой дядя продал тебя на нашу фабрику ровно на пять лет.

Сяо вскрикнул, пытался рассказать правду, но его вовсе уже никто не слушал, вытолкали пинками из конторы во внутренний двор фабрики и поволокли в шестой корпус.

Побег с фабрики

В Шанхае сотни фабрик. В Шанхае больше полумиллиона рабочих; среди них множество женщин и детей.

В Шанхае бывают случаи, когда дети рождаются за фабричным станком и их детство проходит в угарных фабричных помещениях, среди грохота и визга машин.

Одиннадцатилетний Тин, новый приятель Ку-Сяо по шестому корпусу английской спичечной фабрики, принадлежал именно к таким фабричным детям.

Его родиной была иностранная текстильная фабрика; его первой колыбелью оказалась куча сырого хлопка; его первый крик врезался в гул прядильных веретен.

Грудного ребенка, Тина, мать привязывала к себе за спину и так работала с живой ношей по двенадцати часов в сутки.

Детство Тин проползал на каменном полу среди груд неразобранного хлопка. Хлопковая пыль забивалась в нос, рот, в глотку. Вместе с Типом с места на место ползали по хлопковой массе такие же маленькие грязные детишки, мешая матерям перебирать хлопок.

Подрастая, Тин помогал матери в ее кропотливом труде. Но недолго пришлось ему быть возле матери. К семи годам мальчик осиротел: мать умерла от непосильного труда.

Сиротку перевели в шелкопрядильню той же английской компании.

По двенадцати часов в сутки изо дня в день работал Тин на новой фабрике. Особенно трудным было чесание коконов в метательном отделении. Работать приходилось над чаном с кипящей водой. Пальцы, размачивая коконы, поневоле касались кипятка, покрывались болезненными волдырями-ожогами, с них слезала кожа.

Нестерпимо трудно было работать в атмосфере, наполненной горячим паром, запахом мертвых коконов.

«И моя бедная сестренка Ку-Ня работает так же» – с горечью думал Сяо, когда Тин рассказывал ему о шелкопрядильне.

– Три года я работал на коконах. Не выдержал и сбежал… Проходил с месяц голодным по городу и снова продался к белым дьяволам на эту проклятую спичечную фабрику. Ничего, Сяо, и отсюда сбежим, – закончил рассказ Тин.

Мальчики подружились, так как им пришлось работать рядом. Спали они тоже рядышком на общем собачьем мате на грязных соломенных нарах.

И на этой фабрике работали по двенадцати часов кряду в смрадной атмосфере ядовитого белого фосфора.

Надо сказать, что белый фосфор – страшнейший яд. Употреблять его запрещено на европейских фабриках. Но для Китая закон не писан. Иностранцы заставляют работать с белым фосфором даже и малых ребят.

Длинными рядами возле рабочих столов стояли сотни маленьких ребят. Они перебирали спички, коробки, наклеивали этикетки. От непрерывного стояния ноги отекали; ребятки поочередно поджимали в коленках то одну, то другую ногу, подтягивая их к тощим животам.

К концу трудового дня на зеленых лицах липла холодная испарина. Вялые движения казались искусственные движениями мертвых театральных кукол, которых дергают со стороны за ниточку.

Сяо уже третью неделю работает на фабрике, и не будь возле Тина, кажется, не выдержал бы он и умер от изнурения, тоски и обиды.

Как жестоко обманул его одноглазый «дядя»!

Прижавшись измученными телами друг к другу, мальчики по ночам мечтали о побеге с фабрики.

Убежать невозможно. Вокруг – высоченные заборы. У ворот – круглые сутки страшные бронзолицые бородатые люди в оранжевых тюрбанах. Это – свирепые сикхи, туземцы, вывезенные из Индии для охраны английских фабрик. С фабрики детей не выпускали вовсе во весь срок их работы.

– А все-таки убежим, – утешал Тин маленького друга, – а если и не убежим, нас все равно скоро освободят южные революционеры, – таинственно добавлял он.

Тину, как более взрослому мальчику, часто приходилось работать в фабричном дворе, где бывало немало кули – рабочих-поденщиков с воли. Мальчику удавалось подслушать разговоры рабочих о каких-то надвигающихся революционных событиях.

Как-то вечером Тин вбежал в фабричное общежитие в сильном возбуждении. Расстилая собачий мат, он отчаянно корчил таинственные гримасы Сяо – говорить было трудно: возле стоял надсмотрщик.

Вечером ребята забились под драные одеяла из джутовых мешков, и Тин тотчас, прильнув к уху приятеля, быстро-быстро зашептал:

– Сяо, ты заметил, надсмотрщики сегодня вышли не только с плетьми, но и с ружьями через плечо… Говорят, к Шанхаю уже подходит революционная армия… Завтра, говорят, сюда пригонят много кули: хозяева будут вывозить товары на пароходы.

Вокруг так же таинственно шептались на собачьих матах маленькие пролетарии. Встревоженные ребята заснули только под утро.

Чуть свет Сяо и Тина с группой других ребят прогнали во внутренний двор, где уже стояла толпа оборванцев-кули возле грузовых автомобилей.

Сяо и Тин оказались рядом в крытом складе. Ребята укладывали в большие ящики пачки спичек, приклеивали наклейки к ящикам.

В самый разгар работы – в открытую дверь склада было видно – во двор вбежали стройными рядами несколько сот вооруженных солдат, английских стрелков и индийцев. Сердце Тина упало.

– Ну, Сяо, теперь мы пропали, – шепнул он товарищу, – эти заморские разбойники будут защищать фабрику!

В ворота вкатывали пушки и пулеметы.

На склад то и дело вбегали оборванцы-грузчики, забирали наполненные ящики и относили их на грузовики.

– Красная борода? – вскрикнул вдруг Сяо, не веря своим глазам.

Один из кули взглянул на него. И старые друзья кинулись друг к другу.

На фабрике происходила небывалая суматоха. Надсмотрщики бегали, как угорелые, размещая прибывающих солдат… Поэтому нашим друзьям легко и просто удалось примоститься на ящике и мирно потолковать.

– Ну, Ку-Сяо, сын Ку Юн-суна, велика наша Поднебесная страна, но и в ней могут встретиться добрые друзья… Рассказывай, рассказывай, речной человек, как ты попал в это дьяволово пекло?

– А ты, Красная борода, как оказался здесь? – перебил Сяо, цепляясь за большую руку бродяги.

– Как я оказался в Шанхае – долго рассказывать… А как на фабрику попал – очень просто: подвело живот, а тут работа сама в руки лезет… Ну и нанялся к белым дьяволам на поденную работу…

Торопясь, захлебываясь, то и дело озираясь по сторонам – не увидели бы надсмотрщики – Сяо рассказывал старому другу о своих последних злоключениях.

Когда мальчонка говорил об обмане Ку Те-ги, его пальцы сжались в кулачки, на глазах загорелись слезы:

– О, попадись он мне теперь, я бы выбил ему последний глаз!

Закончил Сяо рассказ встречей с Тином и поделился мечтами о побеге.

– А где твой Тин?

Сяо показал на мальчика, расклеивающего рядом этикетки на ящиках.

В это время в склад вошел надсмотрщик. Сяо вмиг возился уже со спичками, а Красная борода взвалил ящик за плечи на рогульку и бросился к выходу…

Когда Красная борода снова показался на складе, надсмотрщика там уже не было. Хун стукнул обоих ребят ладонями рук по плечам и тихо скомандовал:

– Бегом к стене за ящики, там никто не увидит нас.

И все втроем оказались за ящиками.

– Мы закончили беседу на вашем желании бежать из фабрики. Дело хорошее… Будем продолжать наш добрый разговор: лезьте оба в этот пустой ящик!..

Ребята растерялись, ничего не понимая.

– Что я вам говорю? Лезьте живо, а не то я вас сам запихаю туда! – свирепо прошипел Красная борода и вдруг так хорошо улыбнулся, что и у ребят на изнуренных лицах, отвыкших от смеха, показались улыбки.

Тут-то ребята поняли, в чем дело. Миг – и они уже сидели на дне ящика.

– Вас повезут с товарами далеко. Будут везти около часа, – скороговоркой нашептывал Красная борода сверху. – После отъезда через минут десять-двадцать приоткройте крышку и – кубарем на дорогу… Немного побьете носы, но зато будете свободными… Я поставлю ящик с вами в самом верхнем ряду, сзади, на самый последний открытый автомобиль… Ну, до следующей встречи, Ку-Сяо, сын Ку Юн-суна.

Красная борода хлопнул крышкой, взвалил ящик с ребятами на рогульку за плечи и бегом-бегом пустился по мосткам.

Лэй-ла, хуа-ла, ханд-ла…

Лэй-ла-хуа-ла, ханд-ла…[18]

Весело напевал тоненьким фальцетом Красная борода песенку китайских грузчиков, пронося через огромный двор, мимо англичан и надсмотрщиков, свою живую ношу.

На баррикады

Неуклюжий грузовой автомобиль быстро мчался по гладкой пыльной дороге.

Китайчата, как спрессованные, тесно-тесно прижавшись друг к другу, лежали на дне ящика. Оба отсчитывали минуты:

«Раз… два… три…» – до шестидесяти и снова… Отсчитали пять минут с момента отхода автомобиля с фабрики… И вдруг издали послышались крики:

– Сто-о-ой!.. Держи их!..

– Подпаливай!

– Стреляй!

…Трра-та-та-трах!

Ребята замерли в ужасе…

– Оой-ой-ой!.. Погоня за нами!.. Сейчас изловят и растерзают нас!.. Прощай, Сяо!..

…Тррах… тзззы!..

Что-то лопнуло и зашипело под ними… Обдуманный выстрел: пуля пробила шину, и автомобиль, заковыляв колесом, остановился.

Ребята взвыли… Лица горели в липких жгучих слезах… На лбу от испуга холодная испарина…

Ближе крики. Выстрелы. Топот сотен ног бегущих людей…

Вокруг автомобиля уже бесновались люди… Как мертвые, неподвижно распростерлись китайчата на дне спичечного ящика.

– Подпалим!.. Сожжем это дьяволово добро! – надрывался кто-то в толпе.

Обезумевшим китайчатам казалось, что вот-вот разом вспыхнут ящики со спичками.

К горлу подступала давящая спазма, как от едкого удушливого дыма…

– Стой! – взревел могучий голос. – Пусть эти ящики будут нашей трибуной и нашими баррикадами!

И мальчики расслышали, как кто-то вскочил на автомобиль, взобрался на ящики и остановился как раз над тем крайним ящиком, в котором находились они.

– Товарищи! – раздался тот же могучий голос. – Слушайте меня. Я – представитель вашего штаба – Сун-Фу… В этот великий час мы должны быть рассудительны и организованы. Не надо погромов, которые могут привести к замешательству… Вместо того, чтобы сжигать зря эти товары белых собак, мы их раздадим нашей бедноте, а ящики, автомобили пойдут на баррикады!..

Ребята не понимали, что происходило вокруг автомобиля.

– Сяо, ты слышишь?! – шептал в самое ухо соседу изумленный Тин. – Кто это там такие?! Почему они до сих пор не трогают нас?

И вдруг пронеслось где-то близко:

– Да здравствует революция!

– Долой иностранных собак!

Крышка самого крайнего ящика, как раз под ногами оратора Сун-Фу, приоткрылась и, как из игрушечного ящика, вынырнули две стриженые головы.

Толпа шарахнулась от неожиданности, загудела в недоумении.

Сун-Фу наклонился к ребятам:

– Вы, пострелы, как сюда попали?! – добродушно воскликнул он.

– Мы – рабочие спичечной фабрики… Убежали от проклятых белых дьяволов, – разом ответили Сяо и Тин.

Сун-Фу сообразил, в чем тут дело… Его раскосые глаза превратились от смеха в маленькие прыгающие щелочки… Но он тотчас же оборвал неуместный смех.

Оратор жестикулируя загремел над толпой:

– Товарищи! Вот, вот видите: на их спинах номера, как на мешках с бобами!.. – Сун-Фу ловко повернул ребят спиной к толпе. – Это – наши китайские дети, занумерованные белыми собаками! Они только что сбежали с фабрики…

– Хао! Хао!! Хао!!! – неистово приветствовала толпа юных беглецов.

– Это – наши дети, которых тысячами скупают белые дьяволы, чтобы, выжав из них все соки, выкинуть больных, как мусор, на улицы или мертвых на свалку. Эти два маленьких пролетария – наше будущее, и если мы зальем своею кровью улицы Шанхая, поверьте, что они продолжат наше правое дело!

– Хао! Хао!! Хао!!!

– Если мы не увидим, они, наши дети, увидят свободный советский Китай!..

Ребята уже забыли недавние страхи и ликовали вместе с народом.

– К оружию! Русские белогвардейцы и генеральские солдаты!

Сун-Фу метнул ребят в толпу в протянутые руки кули и сам ловким упругим прыжком спрыгнул наземь и смешался с толпой.

Это были боевые дни знаменитого шанхайского переворота… Сяо и Тина толпа оттеснила назад. Ребята очутились на окраине китайских кварталов.

Опять на реке

В европейском сетлменте, опутанном со всех сторон изгородью проволочных заграждений, притаились самые страшные враги китайской революции – иностранцы-империалисты. На европейских улицах стоят пулеметы, сверкает оружие.

Сяо опять один. Тин только что убежал добровольцем в революционную армию.

Сяо разузнал о фабрике Кину но-Учи: она в европейском квартале. Но напрасно он рыщет вокруг сетлмента – всюду на пути металлический терновник, колючие шипы непроходимой проволоки… Не пробраться к сестре!

Когда «речной мальчик» попадал на берег реки Вампу, ему становилось тяжко: с новой силой выступала тоска по родимой семье…

Среди речных людей, маячащих по грязным волнам в скорлупах-шампунках, мальчонка различал знакомые фигурки… То ему казалось: у весла, юлы, раскачивается большое тело угрюмого отца; то в оборванной китаянке, свесившейся через борт черпнуть воды, мерещилась мать; седые лохмы рыбака напоминали ворчливого деда; в полуголых ребятах он различал знакомые черты братишек.

Часто бывает так: идешь по улице и думаешь о ком-нибудь. И вот, то там, то тут, среди прохожих, видишь человека, как будто очень похожего как раз на того, о ком думаешь…

Так случилось и с Сяо. Однажды ему показалось, что в шампунке, отходящей от берега, он действительно видит родную семью.

– Мама! Мама! Подождите! – не своим голосом закричал мальчик…

Лодка скрылась за гигантским пароходом…

Раздался плеск воды, и среди шампунок, шаланд, джонок и судов над водой запрыгала головка китайчонка: Сяо вплавь бросился за «родной» лодкой…

Речной мальчик, рожденный на Ян-Цзы-Цзяне, казалось, в воде чувствовал себя уверенней, чем на земле… Он быстро-быстро плыл, подгребая руками под себя…

Вот уже и гигант-пароход… Сяо юркнул возле самого носа судна… Перед глазами – лодка, за которой погнался Сяо… Она почему-то остановилась… Китайчонок ясно различил: в лодке были чужие люди!..

Силы от отчаяния оставили мальчика. Слезы застилали глаза. Обессиленные руки не повиновались, но он – на середине реки… Надо возвращаться на берег…

Сяо, еле-еле перебирая руками, проплыл мимо гиганта-парохода… Вдруг, как назло, навстречу быстрый катер пронесся в нескольких саженях от Сяо. Высокая волна захлестнула мальчика. Он попытался что-то крикнуть.

…Буль-буль… В рот, в ноздри хлынула вода…

С невероятными усилиями Сяо вырвался на поверхность… Его заметили. На английском крейсере матросы, развлекаясь, хлопали в ладоши, хохотали… Спорили: доплывет ли китайчонок.

Судорога свела ноги Сяо… Точно какую-то тяжелую вещь привязали к пяткам, и эта тяжесть потянула обезумевшего мальчика на дно реки…

…Приторный едкий запах жареного бобового масла, острый аромат чеснока щекотали ноздри… Это были первые проблески сознания… Казалось, через нос в Сяо входила жизнь.

…Приподнял отяжелевшие веки. Заморгал. Перед глазами запрыгали, замаячили мачты, небеса, паруса, облака, какие-то люди, тюки товаров… Сяо лежал на палубе, возле судовой кухни.

– Ну что, мальчонок, наглотался водички, а? – над Сяо склонилась забавная фигура толстого кока – судового повара.

– Где я?.. – еле слышно пролепетал Сяо.

– О, маленький друг, ты уже далеко от Шанхая… но мог бы быть еще дальше, на том свете, если бы я тебя вовремя не вытащил за уши со дна реки на этот свет.

Добродушный повар с веселыми прибаутками рассказал мальчику, как перед самым отходом парохода он заметил утопающего китайчонка. Повар быстро сбросил с себя халат, нырнул прямо с борта судна в воду и через несколько минут Сяо уже был на палубе.

– Совещались мы: куда тебя деть? «Уж коли я его подобрал на дне реки, пусть он будет моим помощником», заявил я капитану… Ну вот, и будешь ты судовым мальчиком, в помощь мне. По рукам? – Повар приподнял Сяо с палубы и усадил его на бочонок с соей. – А пока что очухайся как следует. Мне недосуг: пойду поварить!

Так Сяо вновь оказался на родной реке Ян-Цзы-Цзяне.

Вниз-вверх проплывали несметные, самые разнообразные суда. Вниз – с плодородной богатейшей долины Ян-Цзы-Цзяна сплавляли в чудовищную пасть прожорливого Шанхая сырье: лес, руды, кожу, щетину, шелк, чай, бобы, рис… и все это – иностранцам!

Вверх по реке направлялись суда, нагруженные готовыми изделиями: мануфактурой, папиросами, опиумом…

Богатое китайское судно, на котором так неожиданно очутился наш китайчонок, было одним из таких торгово-пассажирских судов, переправляющих готовые изделия иностранцев вверх и сырье вниз по реке.

Сяо впервые попал на такое большое судно. И едва он пришел в себя, как уже принялся, по ребячьему обычаю, исследовать вдоль и поперек судно…

Наступало время ужина. Озабоченный кок с трудом отыскал его где-то в пекле машинного отделения: Сяо пучил глазенки на громадные машины…

– Ну, паренек, пора и за дело приняться!.. Живо на кухню!

Вскоре Сяо разносил пассажирам ароматную парную снедь в цветочных чашечках на лаковых красных подносах.

Забегался Сяо и в суматохе не заметил, как стемнело. На реке запрыгали отраженные звезды…

Было тревожное время, и капитан не решался ночью идти вверх по реке. Всюду, особенно в узких местах реки, можно было ожидать засады… По берегам разбойничали одичавшие солдаты; тайные боевые отряды крестьян нападали на богатые суда.

Капитан приказал причалить к берегу. Стали на якорь.

К бортам парохода подплывали шампунки, джонки… На китайских реках так принято: суда и лодки по вечерам собираются тесней к берегу, чтобы вместе переждать ночь…

Капитана радовало множество лодчонок: он боялся за богатый груз…

Но опасность притаилась как раз там, где ее меньше всего мог ожидать капитан.

Ровно в полночь, когда на судне четырежды пробили склянки, в маленьких лодчонках вдруг, как по команде, вспыхнули факелы, и сотни людей, вооруженных пиками, ринулись с гиком на палубу парохода.

Под видом мирных «речных людей» на ночлег к самому судну пробрались «Красные пики»…

…Вскоре капитан, команда и пассажиры, в большинстве – купцы и торговые агенты – сидели связанные друг с другом в кучке на берегу реки… Даже мальчонку Сяо привязали веревкой к развесистому баньяну…

Несколько «Красных пик», с ружьями на изготовке, охраняли зябнущих молчаливых пленников.

С судна в джонки наспех перегружали тюки с мануфактурой, ящики сигарет и опиума, консервы. Нагруженные доверху джонки одна за другой быстро уплывали куда-то вверх по реке и исчезали во тьме.

Сяо прозяб… Он со страхом разглядывал загорелых, полуголых людей, вооруженных пиками и ружьями…

– Ван-Вей! – неожиданно вскрикнул Сяо и рванулся от дерева. Веревка больно врезалась в обнаженное тело.

Из группы «Красных пик», освещенных факелами, выделилась давно знакомая нам фигура Ван-Вея…

И старый друг семьи Ку Юн-суна, радостно оскалив большие лошадиные зубы, бросился к маленькому Сяо.

«Красные пики»

Много врагов у китайского крестьянина.

И вот в среде многомиллионного народа возникают тайные боевые общества: «Красные, Черные, Желтые, Белые пики», «Большие ножи», «Тройная польза», «Твердые сердца», «Старшие братья» и пр.

Конечная цель всех этих тайных обществ, объединяющих преимущественно крестьянскую бедноту – полнейшее освобождение Китая от помещиков, генералов и наконец от иностранцев.

Среди крестьянских тайных обществ ярче всего выделяются «Красные пики», которые так называются, потому, что на оружии членов этого общества, на пиках, привязаны ленты красного цвета – символа революционной борьбы.

«Красные пики» – детище старинных тайных обществ. У «Красных пик» сохранились обычаи средневековья, таинства и обряды старины. В некоторых местах кандидат в общество проходит длинный искус под руководством наставника: в течение ста дней искуса он выполняет сложные обряды, непонятные ему испытания.

Однако в последнее время «Красные пики» приобретают все более и более характер современной революционной боевой организации, кой-где эти общества отбросили даже вековой таинственный покров, и в селах, на которые распространяется их влияние, открыто развеваются красные флаги.

Отряд «Красных пик», который напал на судно, был одной из таких боевых организаций крестьянства провинции Ань-хой.

* * *

На английском крейсере и миноносцах, которые поднимались из Шанхая к Ханькоу, заинтересовались необычайным ночным оживлением, горящими факелами на пустынном берегу.

Электрические огни на черной массе реки показались ближе: военные суда взяли направление на берег.

В это время пароход был весь разгружен. Последняя джонка с тюками скрылась во тьме.

– Туши факела! По шампункам! – скомандовал старшина.

И мигом «Красные пики» вскочили в лодки.

Только один Сяо из всех пленников был отвязан Ван-Веем от дерева и взят на шампунку. Остальные так и остались, привязанные друг к другу, на берегу…

Расторопная флотилия «Красных пик» легко вспорхнула вверх по реке и неслышно скрылась во тьме.

Не пройдя и километра, лодки одна за другой вильнули веслами и юркнули в маленькую, узенькую Ган-пу. Это была одна из несчетных речонок, впадающих в гигантский Ян-Цзы-Цзян…

– Ну, Сяо, тут уж до нас ни один белый черт не доберется, – переводя дух наконец вымолвил Ван-Вей.

Это были его первые слова за все время пути. Ван-Вей стоял на «юле»: работал веслом, и ему было не до разговора.

Сяо притулился на дне лодки, в ногах у Ван-Вея.

Нужно было хорошо знать путь и быть ловким гребцом, чтобы ночью плыть вверх по извилистой, взбаламученной, каменистой речонке. То и дело лодка скользила по песку и плоским каменьям.

Уже светало, когда живописная пестрая флотилия «Красных пик» остановилась среди каменистых скал и ущелий.

«Красные пики» ловко и быстро втащили лодки на берег, перевернули их и замаскировали ветвями тальника среди камней и песка.

Гуськом – один за другим – вооруженные люди поднялись в глубь леса по еле приметной звериной тропе…

Шли молча.

Трудно было представить, что здесь, в этой глуши, можно было бы встретить человека. И вдруг Сяо увидел в дикой, может быть, несколько столетий тому назад заброшенной каменоломне множество людей… Полуголые с бронзовыми загорелыми телами, с красными галстуками или красными шарфами на голых шеях и грудях эти люди возились с оружием, которое состояло из ножей, серпов, вил, кос, пик и старинных неуклюжих ружей.

Здесь был тайный привал, главная база «Красных пик».

В глубине каменоломни, в искусственной пещере, в синих сосудах, наполненных золой, торчали курящиеся ароматные свечи. На каменных стенах в нишах – революционные красные флажки крест-накрест свисали над лысыми черепами веселых добродушных толстяков-божков.

Возле божков прямо на стене был приклеен большой лубочный портрет белого человека. Белый человек, прищуря умные глаза, казалось, подсмеивался над Сяо, который не понимал: «Зачем „белого дьявола“ повесили в кумирню?»

Если бы Сяо был грамотен, то он разобрался бы в иероглифах. Эти иероглифы под портретом лысого белого человека, с хитрецою в улыбке, означали: «Ленин – друг китайского народа».

У входа в пещеру над жертвенником виднелись скрещенные пики и огромные заржавелые кривые мечи, разукрашенные ярко-алыми бантами.

Ван-Вей подтолкнул Сяо:

– Смотри: вон в глубине пещеры старик. Это наш Великий учитель «Красных пик».

Несмотря на то, что Сяо стоял близ самой пещеры, он только теперь различил неподвижную, точно приросшую к каменной нише фигуру старца с серебряной по пояс бородой…

Чтобы никто им не помешал, Сяо и Ван-Вей пробрались на бугорок над каменоломней и укрылись в гуще дикого винограда.

– Ну, Сяо, сын Ку Юн-суна, теперь я могу рассказать все подряд о себе и кое-что о твоей семье… Вскоре после того, как отец оставил тебя на земле, я встретился с твоей семьей. Мы соединились и вместе занялись рыбным промыслом. Наши дела неожиданно пошли настолько хорошо, что мы решили спуститься в Шанхай, выкупить твою сестренку Кину из фабрики и отыскать тебя… На этом особенно настаивала твоя мать… Она поседела с тех пор, как потеряла вас.

И вот мы уже были в пути к Шанхаю. Как раз в это время в Шанхае произошел революционный переворот… Мы добрались до древнего вольного города – Нанкина и – стоп… Дальше нас не пустили… Трудно тебе рассказать, что происходило в Нанкине в эти дни. В городе еще стояли северные войска, а в это время южане уже заняли нанкинскую гавань Сягуань…

Мы, мирные речные люди, были сбиты в кучу и жались к берегам, не смея сдвинуться с места… Над городом нависала гроза…

На Шечешанском холме, приблизительно в двух километрах от гавани Сягуань, собралась кучка англичан, американцев и других иностранцев. Им нельзя было переправиться через реку: они оказались в двойном кольце. Первое кольцо образовали северяне, а второе – окружившие северян южно-революционные войска… И вдруг в панике северяне подняли беспорядочную стрельбу… Шальными пулями, попавшими на холм, был убит англичанин и ранен другой – английский консул.

Этого было достаточно для белых собак. Стоящие на реке чудовища, английские и американские военные суда открыли по городу бешеный огонь… В двадцать минут белые собаки разгромили город!.. Семь тысяч беззащитных женщин, детей трудящихся Нанкина залили своею кровью улицы города!

Как я очутился без лодки на левом берегу Ян-Цзы-Цзяна – не знаю…

Славный Нанкин был разрушен… Вокруг громадными кострами пылали целые кварталы…

О, Сяо, целую неделю бродил я диким зверем, голый, голодный, по опустошенному краю!.. И тогда я поклялся всю свою кровь, все свои силы отдать революционной борьбе с проклятыми белыми собаками… Истерзанного, издыхающего от голода меня подобрали на границе провинций Ань-Хой и Цзянь-су люди из этого отряда «Красных пик», среди которых ты меня нашел…

– А мой отец? Моя мама?.. Дед?.. – перебил Сяо, предчувствуя новый удар.

– Не падай духом, Сяо! Смерть пришла и к нам, речным людям, когда несколько снарядов ударили к самому берегу, где теснились наши нищенские лодки… Люди камнями попадали в покрасневшие волны… Как я, оглушенный, очутился в воде – не помню… Что сталось с твоей семьей, поверь мне, мой маленький друг, не знаю!..

Ван-Вей глубоко-глубоко вздохнул и стал рассказывать еще что-то, но Сяо едва слушал Ван-Вея. По лицу растекались обильные горькие слезы. Перед мальчиком неизменно стоял образ матери. Его мысли были полны семьей.

– Мужайся, Сяо, – успокаивал его Ван-Вей. – Может быть, они и живы. Вот тебе, Сяо, деньги. Их хватит надолго, и с ними ты, может быть, найдешь семью.

Ван-Вей долго рассказывал мальчику, как безопасней выбраться отсюда, где скорей всего можно найти семью.

Снова в семье

Чтобы не обратить на себя внимание, Сяо решил отойти пешком подальше от каменоломни и на обыкновенной попутной шампунке подняться вверх по реке.

В эти дни на всех пристанях происходили беспрерывные обыски, облавы, следили за всяким прибывающим и уходящим судном.

Так Сяо и сделал. Вышел пешком. И, конечно, никто не обратил внимание на шагающего по берегу малыша.

Весь день Сяо шел по вязкому, илистому берегу вверх по реке.

Как нарочно, все встречные близ берега лодки направлялись не в ту сторону. Несколько шампунок прошло вверх, но все они шли на противоположный берег или куда-нибудь к ближайшей пристани. Некоторые шампунки хотя и плыли далеко вверх, все же их хозяева отказались взять странного маленького пассажира, направляющегося в далекий У-хан.

Так весь день Сяо без толку искал попутную лодку и все дальше и дальше удалялся от каменоломни.

Уже темнело.

Усталый Сяо остановился в безлюдном месте отдохнуть и перекусить. Скинул с плеч маленький мешочек, набитый всякой снедью и связками чохов – медных дырчатых монеток, наменянных на дорогу.

Сяо отыскал удобный камень и уселся на него. Вынул вкусную засахаренную мучную лепешку и жадно принялся грызть ее.

Ему вспомнилось почему-то, как он так же на берегу великого Ян-Цзы-Цзяна сидел на камне и грыз лепешку. Это был первый день на земле оставленного семьей речного мальчика… И камень показался Сяо похожим на черепаху. Но теперь знакомая земля не страшила его. За короткую жизнь маленький мальчик перевидел и пережил больше, чем другой взрослый человек.

Выступили звезды над Ян-Цзы-Цзяном, и их серебристые отражения рассыпались по воде. А маленький Сяо все сидел на камне и вспоминал свою большую, необычайную жизнь.

Вдруг он заметил огонек на реке. Это безусловно плыла лодка вверх по реке.

Огонек поравнялся с Сяо.

Мальчик вскочил и что есть сил крикнул:

– Подождите! Подвезите меня! Я хорошо заплачу!

По огоньку видно – лодка задержалась.

– Хао! (хорошо!) – донесся голос с лодки.

Сяо задрожал от этого голоса: в нем было что-то до боли знакомое.

Лодка повернулась и пошла к берегу.

– Ты опять, не заштопанная твоя голова, наступил мне на ногу!

Сяо замер, ясно расслышав ворчливый голос деда.

«Померещилось!»… – не верил Сяо ушам.

Недалеко от берега гребец ловко вильнул широким веслом, лодка повернулась тупой кормой и влипла в самый ил берега.

Сяо не мог вымолвить и слово от радостной неожиданности: перед ним в освещенной тусклым мерцанием фонаря лодке была вся его родная семья.

Даже заспанная сестренка Ку-Ня выглядывала из-за соломенного навеса… Сяо плакал и смеялся, переходя с рук на руки.

Маленькая прядильщица*

Китайская быль

От Желтой до Голубой реки на огромном пространстве распласталась «Желтая земля» – жирный плодородный лесс.

Тысячи разбросанных поселков, сотни кропотливых муравейников-городов, опутанных морщинами узких улиц, живут пестрой трудовой жизнью на несметных просторах «Желтой земли».

Кое-где у проселочных дорог, веками на сажени вглубь протоптанные ногами пешеходов и гружеными арбами, ютятся сельские поселки в самой утробе земли.

Глинистая масса желтозема достаточно крепка, чтобы не похоронить под собой людские кровы вместе с их обитателями. Упорная почва вдоль и поперек изрыта множеством галерей, уличек, со ступенчатыми входами на поверхность земли…

Северная деревня «Тигровая ловушка», где родился Тин-Мин-Ху, была одним из таких подземных селений. Все имела в своем подземелье «Тигровая ловушка»: подземные трактиры, подземную школу и даже подземный храмик, посвященный местному богу – духу «Желтой земли».

В маленькой норке без окон и дверей, с входным отверстием на крутую галерею, похожую в дождевую пору на ручей, появление на свет Тина никого не обрадовало: в бедняцкой семье уже копошилось четверо детей мал-мала меньше.

И в своем детстве Тин знал лишь постоянный голод, колотушки со всех сторон, кротовую тьму да материнский плач…

Далекая теперь родина кажется Тину смутно-желтым сном… Все там желто: и люди, и глиняные фанзы, и земля, и редкие придорожные деревья, покрытые желтой пылью, и ручьи, размывающие желтозем, и все, все – желто-желто…

Особенно ярко помнит Тин «желтые ветры», когда со степей на край неслись неугомонно тучи плотной желтой пыли, закрывающей подчас самое солнце…

…Когда Тину исполнилось десять лет – полный рабочий возраст в бедняцкой китайской семье, – родители, чтобы не умереть с голоду, продали мальчика на много лет проходимцу-вербовщику Лю-Хан-Бину.

Из подземной убогой, но родной деревушки «Тигровая ловушка» Тин сразу же попал в страшный гигантский город машинных чудовищ, донебесных фабричных труб, летающих металлических драконов-аэропланов, в чужой город «рыжих дьяволов» (иностранцев), в Шанхай.

Далеко по ту сторону Голубой реки, на самом юге Поднебесной страны, там где Жемчужная река впадает в море, родилась Лю-Чьен в пловучей фанзе – на лодке, в жалкой семье «речных людей».

«Дочь – это только полсына», – говорит китайская пословица. И горе в той фанзе, где мать разрешилась от бремени девочкой: некуда девать лишний рот.

Вот почему воды Жемчужной реки уносят на своих волнах немало трупиков девочек-младенцев.

Но Лю-Чьен осталась жить. Как волчица, оберегала ее мать на груди своей от нападков сурового отца и не отдала дитя свое ненасытной реке…

Когда Лю исполнилось семь лет, мать умерла. Отец похоронил мать, вложив в гроб мужские туфли, чтобы в будущем воплощении, подруга его жестокой жизни родилась более достойным и счастливым существом, то есть мужчиной.

И, только после похорон матери, Лю впервые вступила своей крошечной ножкой на землю. Отец отплыл далеко вверх по реке и в пустынном месте высадил дочь на берег.

– Поиграй здесь, я приду за тобой, – сказал отец, не глядя в доверчивые глаза дочери, сунул в маленькие ручонки несколько рисовых лепешек и скрылся в зарослях гаоляна…

Истомилась ожидать отца Лю и, шатаясь от непривычки к земле, засеменила по берегу к тому месту, куда причалила лодка.

Но ни отца, ни лодки нигде вокруг не было…

Плачущую крошку Лю подобрали чужие люди, и, после множества мытарств, переходя с рук в руки, безродная девочка оказалась в том чудовищном логове «рыжих дьяволов» – в Шанхае, где с каждым годом вырастают трубы фабрик, куда со всей страны скупаются дети в рабство иностранцев.

* * *

Судьба бросила и южанку Лю и северянина Тина в тот же Шанхай… И здесь эти два заброшенные существа встретили друг друга.

Маленькая Лю работала прядильщицей на японской текстильной фабрике «Гай-Най-Кайша», а Тин – на английской спичечной фабрике.

Как-то в первый день Нового года – единственный нерабочий день в году для детей иностранных предприятий, – Тин забрел в роскошный иностранный сеттльмент.

Недалеко, у калитки, ведущей в сад, стояла желтенькая девочка, и на нее загляделся от нечего делать Тин.

Раскосые глазки китаянки жадно прыгали за узорчатую изгородь сада, где на песке играли красивые, разодетые белые девочки с такими же красивыми и нарядными, но не живыми, крошечными девочками-куклами.

Кукол китаянка увидала в первый раз и, чтобы лучше разглядеть их, она направилась к калитке – пройти в сад.

– Не иди туда! – испуганно-предостерегающе крикнул Тин, но желтая девочка не послушалась и переступила порог.

Ведь она неграмотна и не могла прочесть объявление над калиткой:

Ездить в саду на велосипедах по аллеям,

водить собак,

а также входить в сад китайцам

ВОСПРЕЩАЕТСЯ.

И тотчас бронзовая рука привратника-индуса грубо вышвырнула девочку за запретный порог, на улицу.

Девочка упала и разбила нос; на грязном желтом лице растеклись красные капли крови, смешанные со слезами…

Тин подбежал к девочке, помог ей встать, повел под тень деревьев, на тротуар.

– Ведь я кричал тебе; «не иди туда», – строго говорил мальчик плачущей китаянке, утирая полою синей кофты слезы и кровь.

В синей кофте брякнули медные чохи…

Тин, заслышав вдали заунывный визг звучащей раковины торговца сластями, кинулся на призывный манящий звук.

– Посиди тут и подожди меня, – крикнул он на ходу.

Вскоре у мальчика в руках краснели засахаренные мелкие яблочки, нанизанные на бамбуковые прутики, и к кофте липли желтые липучки, усыпанные зерном…

– Как тебя зовут?

– Лю-Чьен, – ответила девочка.

– На, Лю; это тебе, это мне… это тебе, это мне…

Мальчик поровну разделил вкусную покупку.

Сладости сблизили детей.

– Я сразу угадал, что ты – работница, как только увидел тебя, – заявил Тин, когда девочка, отвечая на его расспросы, рассказала о своей короткой, но жестокой жизни.

– Я тоже рабочий, – прибавил мальчик и тут же рассказал о Желтой земле, о подземной родине, о продаже в рабство и, наконец, о жестокой английской фабрике-тюрьме.

– У нас работают и не такие большие мальчики, как я… У нас сотни пятишестилетних детей. У вас, наверное, лучше работать, не пахнет противным белым фосфором, от которого пухнут все внутренности. Мой учитель – взрослый рабочий У-Бай говорит, что этот белый фосфор белые собаки, запретили употреблять на фабриках у себя на родине, а нас травят, проклятые дьяволы!

– Зачем ты их ругаешь? Если бы их не было, мы умерли бы с голоду… Они дают нам кров, пищу и даже немного денег…

– Молчи! – перебил мальчик Лю. – Я больше тебя знаю, что говорю… А, кроме того ты – девочка, значит, не должна спорить со мной, – всерьез рассердился Тин.

Спускающиеся сумерки примирили детей: обоим надо было спешить на фабрики, чтобы целый год изо дня в день прозябать в каторжном труде, не выходя вовсе за фабричные стены.

Текстильная фабрика «Гай-Най-Кайша» и спичечная, на которой работал Тин, оказались почти рядом, и дети, прощаясь, условились снова встретиться, поиграть на том же месте, на тротуаре, в тени запретного сада, на будущий Новый год.

Раз в году встречались Тин и Лю и весь свободный день проводили вместе.

Учитель мальчика У Бай не только грамоте обучал своего ученика, но и открывал ему глаза на социальную неправду, царящую вокруг. И все, что узнавал Тин, что скапливалось за год в его маленькой головке, – все он передавал своей подружке.

С каждым годом разговоры детей-рабочих приобретали все более и более глубокий и осмысленный характер.

Тин говорил подруге о тайных юношеских организациях, революционных студенческих союзах в Шанхае, о комсомольцах Кантона и о красной далекой стране единственных из белых людей, не поработителей, а друзей китайского народа; об их Великом Добром Духе, который более знатен и мудр, чем сам Конфуций, – о Ленине, защитнике всех угнетенных и порабощенных людей…

Прошло еще несколько «Новых годов».

Тину исполнилось уже восемнадцать лет и ему, как взрослому рабочему, разрешили переселиться на волю в частный дом.

Лю, которой минул пятнадцатый год, научилась от старших подруг чаще видеться с Тином. Для внеочередных отпусков она «сдружилась» с привратником-японцем Фукуда-Саном и на его дежурствах, по четвергам, тайно покидала фабричный двор, обнесенный высокой стеной и колючей проволокой. За «отпуски» девочка расплачивалась молодым телом.

* * *

Каждый четверг Тин ожидал работницу с фабрики «Гай-Най-Кайша». Но теперь он был не один: в его каморке на Чапей собиралась боевая группа рабочей молодежи. Лю была единственной девушкой среди них для связи с прядильщицами.

Как-то в один из четвергов Лю вбежала, запыхавшись, к Тину и сразу же заговорила взволнованным голосом:

– У нас на фабрике несчастье, большое горе: моя лучшая подруга Сю-Джи вздремнула за работой, утомившись на исходе двенадцатичасовой ночной смены. К Сю подскочил надсмотрщик-японец и жестоко избил ее… Вступились взрослые рабочие, и японцы на наших глазах убили любимца нашего – рабочего Кон-Пу-Сяна.

– Товарищи! – перебил Тин, – все за дело. Ты, Сун, беги в профсовет; ты, Тун, – в союз текстилей; ты, Бай, – к студентам, в партию. Бегите объявить о зверствах на фабрике «Гай-Най-Кайша».

Оставшись наедине с Лю, он извлек из-под нар кипу бумаг и сказал:

– Вот прокламации! Это – ответственное, опасное поручение. Их надо расклеить тайком в общежитиях, на заборах, на фабрике. Сейчас, при возмущении работниц, эти бумаги принесут больше пользы, чем когда бы то ни было. Но будь осторожна: если поймают тебя «макаки» (японцы), тебе не сдобровать. Говори же, согласна ли расклеить эти прокламации у себя на фабрике, Лю?

Лю, конечно, согласна… Она на все готова для друга! Временами ей так хочется прижаться к Тину, поласкать его, но она не смеет, она не может рассказать ему о своем желании. Она до сих пор не рассказала даже, какой ценой получает «четверговые отпуски» от хищника Фукуда, чтобы повидаться с Тином.

– Согласна! – ответила девушка.

– Разденься догола! – скомандовал юноша.

Лю покорно скинула свои одежды.

Тин обмотал ее голое тело прокламациями и укрепил их веревками.

– Ах, почему он не прижался ко мне, как этот ненавистный, потливый «макака», – думала Лю-Чьен, надевая платье на бумажные обмотки.

Прокламации жгли ее тело.

Лю, то и дело озираясь по сторонам, приклеивала уже тринадцатую бумажку, когда к ней из-за угла общежития подскочил Фукуда и быстрым приемом джиу-джицу скрутил руки за спину.

– Ну, теперь я знаю, куда ты бегала по четвергам, нечистая тварь!.. Теперь ты расскажешь о своих проклятых друзьях в «темной конторке».

И японец повел девушку в управление фабрики.

…Три дня всячески пытали палачи Лю. Но ни единым словом она не выдала Тина и его друзей.

Девушка была без памяти, когда к японской фабрике «Гай-Най-Кайша» подступила многотысячная толпа рабочих.

Впереди со знаменем – молодежь и в первом ряду ее – Тин.

Ветер развевал знамена над возбужденной толпой.

Крики. Революционные песни.

И вдруг под напором толпы слетели ворота японской фабрики.

Работницы-прядильщицы не могли встретить неожиданных гостей: они все были согнаны в фабричные бараки и закрыты на замки.

Японцы скрылись через тайный ход на иностранный сеттльмент, где уже разворачивались чудовищные шипы-катушки колючей проволоки.

Разбивая замки, Тин со своей боевой группой ворвался и в «темную конторку».

Там в лужах крови лежала мертвая маленькая Лю.

«Хитокои»*

Кику-сан одна в бумажном домике. Узорит безделушками: причудливые ракушки, цветные морские камешки для продажи в город.

Грустно, обидно Кику-сан… Второй год неурожай; и все чаще и чаще отец говорит о ее годах… 16 лет Кику, а она еще дома – тяжкой обузой на трудовых плечах старика отца.

– Куда идти? В «Чайный домик» – некрасива Кику: не будут тянуться мужчины к ее продажным ласкам.

16 лет девушке, но ни один юноша не прислал ей «оби» – шелковый пояс – в знак обручения.

Куда идти от отцовских укоров?! Никому не нужна Кику.

Только угрюмый Симано не дает проходу Кику… Ах, зачем стройный красавец Симано – презренный парий «ета»?[19]. Отец никогда не отдаст ее в жены нечистому «ета»!

Нравится Кику Симано: он грамотен, бывал в городах, он выделывает такие красивые вещи из кожи с драконами, птицами и хризантемами…

Последний луч скользнул по горной лысине. Скоро по горным тропам поднимутся согбенные сельчане. И отец Кику – старый Сабуро, вернется к пустому очагу.

Мотыга звякнула за порогом. Вздрогнула Кику: отец.

Скинул солому с плеч и в бумажном кимоно (халате) вошел в дом. Неприветлив взгляд; пучки, веера морщин дергаются по лицу.

– Слышала, Кику, за соседкой, подружкой твоей Охана-сан, ныне присылали из Берегового рыбацкого села: сватают, – и смотрит с досадливым упреком. – Ах, дочь, за что боги карают нас!..

Молчит Кику. Замолк и старик.

И вдруг в угрюмое молчание сумеречно-тусклой комнаты врезались острые торопливые звуки поселкового медного гонга: сзывали на сход.

Девушка раздвинула стену: на улицах было необычайное оживление: люди выскакивали из домов, перегибались из-за порогов.

– Кику, Кику! – кричит соседка Охана-сан. – Чудо из города! Сегодня будут показывать живых людей на материи… Весь народ будет смотреть, у храма… слышишь, сзывают?!

Вскоре вся деревня толпилась у храма богини милосердия Бенном.

Кучками теснились молодые крестьяне в соломенных шляпах, загорелые девушки в цветных грошовых кимоно с бабочками-бантами поясов за спиной…

Возле страшной машины приезжих людей кружились и жужжали бритоголовые лишайчатые голыши ребята.

Направили полотно. Брызнул ослепительный белый свет.

На досчатых упругих подмостках появилась юркая фигурка человечка в длинном европейском сюртуке… На освещенном полотне зашныряла смешная тень.

– Достопочтительнейшие граждане! Я представитель фабрики господина Камейдо. Для вашей уважаемой памяти мое скромное имя – Ямагучи-сан… Я послан помочь вашему горю, – нам известно, что два года подряд небо карает ваш край жестоким неурожаем…

Маленький безобразный Ямагучи, бегающий по подмосткам с развевающимися фалдами сюртука, казался сельчанам добрым духом, спустившимся в забытую горную деревушку.

– Ваш староста сообщил мне, что в вашей деревушке еще ни разу не показывали кино… и вот я первый покажу вам это чудо… Сейчас перед вами откроется то счастье, которое ожидает ваших девушек, если они пожелают работать в Токио у господина Камейдо.

Гигантской цикадой застрекотал кино-аппарат.

И вдруг на мертвом полотне – живые люди, вертлявые улицы, дома…

– Вот одна из фабрик благодетельного господина Камейдо.

Перед изумленными зрителями – роскошный дворец… Распадаются стены… В просторных чистых залах, залитых светом кино-прожектора, у сияющих игрушечных станков – стройные ряды девушек-«работниц» … в шелковых платьях, в лакированных черным дорогим лаком «гетта» сандалиях… Лица «работниц» озарены улыбками, счастьем… Словно пышные девушки не работают, а собрались на праздник весенних цветов… Как мотыльки порхают за спина-ми банты роскошных поясов…

– Смотрите, смотрите, деревенские девушки… Перед вами фабрика господина Камейдо и его работницы… Отцы и матери, ваши дочери могут разделить это счастье городских сестриц!

Распадаются стены… Девушки-работницы уже в иных нарядах – школьниц – в громадной классной комнате.

– Это – фабричная школа. Работниц господина Камейдо в свободное время обучают полному церемониалу чайной сервировки, правилам хорошего тона, кройке и шитью, кулинарному делу, чтению… Девушки, завтра я открою запись всех желающих работать на фабрике Камейдо. Приходите сюда, и я помогу вашему великому горю…

Кику не верит счастью. Сама судьба сжалилась над никудышной Кику…

– Завтра же запишусь, – шепчет Кику.

Шею обожгло быстрое дыхание: обернулась. Так и есть назойливый «ета» Симано. Лицо его искажено злобой.

– Запишешься в рабство. Этот негодяй Ямагучи – новый «хитокои»[20] – поставщик «живого товара» на фабрику паразита Камейдо… – сквозь зубы прошипел Симано.

Откинулась Кику и крепко прижалась к подруге.

Пожалела «ета»: он злой, он боится потерять Кику, расстаться с ней.

Потухло кино-счастье, но Кику не могла тронуться с места, – как зачарованная стояла у храма…

Ночью Кику снился сказочный дворец – фабрика, залитая режущим глаза светом… Как бабочка порхала Кику и неслась на этот свет… она убегала от злого «ета»…

Перед Кику мелькали, плясали изумрудные банты роскошных «работниц». И – снилось – она среди них, такая же прекрасная и нарядная, у игрушечного станка…

Рано утром Кику с отцом едва-едва просунулись к походной конторке Ямагучи.

Кику записали и протянули ей 5 золотых монет… Кику не верит: не сон ли это?! Все ей казалось сказочным, волшебным: и могучее утреннее солнце, и родимый поселок, и толпа полуголодных возбужденных девушек, и маленький желтый человек с большим беззубым ртом – добрый дух Ямагучи…

Отец в этот необычайный день не был суровым: он ласково обходился с Кику, помогал ей укладывать в плетеные корзинки скудные девичьи пожитки.

А вечером Кику с партией девушек-односельчанок отправилась в Токио за сказочным счастьем…

Лишь на самом краю села терпкая досада опалила безмятежную душу девушки: из рощицы выскочил «ета» Симано и прошипел возле самого лица Кику:

– Прощай, Кику! Когда будешь на фабрике – вспомнишь меня.

В окрестностях Токио стоят угрюмые каменные корпуса. Они обнесены валом, изгородью из колючей проволоки.

Это не тюрьма. Это одна из текстильных фабрик японского богатея Камейдо.

Тысячи обманутых девушек – «маленьких птичек-прядильниц» – томятся в застенках фабрики.

По 12 часов в сутки работают девушки в грязных душных корпусах. За малейшую провинность, ослушание – наказывают работниц: их ставят «на часы» с тяжелым ящиком на вытянутых руках… Надсмотрщики-палачи следят, не шелохнется ли жертва…

Работницы на долгие годы контракта отгорожены от всего мира. Никто – даже родной брат, отец – не смеет посещать их… Никуда за пределы фабрики не смеют выйти обреченные на каторжный труд и тюремный быт девушки…

…Ярки в памяти Кику последние слова «ета» Симано. Вот уже третий год, оторванная от родины, от всего мира, огороженная колючей проволокой – томится обманутая кино-счастьем девушка…

Намедни покраснели плевки изнуренной Кику, – подруги говорят: смертельная болезнь – чахотка – свила гнездо в молодой обессиленной груди Кику.

Скоро, скоро Кику попадет в ежегодный скорбный список тысяч жертв[21] обманутых «Великим Немым» и его сподручным – великим болтуном – сводником капитала вербовщиком Ямагучи.

Манчжурская быль*

Узкие глубокие улички все чаще ломались, пересекались и становились тесней и тесней, вытягиваясь в узкие тропинки между домами.

По улицам непрерывно текут человеческие потоки.

Грохот гонгов, трескотня костей, треньканье веревочных струн, свист звучащих камней, короткие и отрывистые мелодии свистулек, все это смешивалось в неумолкаемый причудливый шум торгового бурного города. Так на все лады бродячие ремесленники и уличные торговцы возвещали о своих товарах и ремеслах.

– Дзиннг! Дзиннг! – раскрывают пасть металлические щипцы в шустрых руках площадного брадобрея.

– Чуюий! Чуюий! – шепчет торговец горячей свинины.

Из щелей прокопченных домов пробивается пар пельменей и дурманящий дым черного опиума; от походных печей – жестяных банок – выползают удушливые запахи жареной снеди, трещащего на сковородах касторового и бобового масла, чеснока и водорослей.

В глазах рябит от пестрых красок, вертлявых витрин…

Таков Фудзядян, – сосед «города Великих Могил» Харбина – на могучей кормилице Манчжурии – реке Сунгари.

На облике города – печать тысячелетий. Иногда на высоком шесте, выше голов живых прохожих, вынырнет волосатая мертвая человеческая голова с кусками запекшейся черной крови на шее. Это голова хунхуза-разбойника, казненного в назидание народу.

Но в самом сердце города на улице Сан-де-ге, среди останков тысячелетнего быта, притаилась небывалая новь.

На висячих, от изогнутой крыши до самой земли, красных узких лакированных досках-вывесках пестрят затейливые узорчатые иероглифы.

Братство Потребителя – Бедняка.

Первый Фудзядянский Народный Кооператив:

«Красная Лавка»

Многое мог бы порассказать своим завсегдатаям-покупателям главарь кооператива одноглазый рябой Ван-Сы. Он молод еще – ему и сорока нет, но каждый год его отмечен необычайными событиями большой жизни. Молодым крепким парнем Ван-Сы был вывезен с тысячами кули на север, в чужую страну – строить Мурманскую железную дорогу. Это было в страшные годы, когда весь мир кипел в кровавом котле империалистической войны… С тех пор Ван-Сы многое повидал, рыл окопы на западном фронте, плечом к плечу с русскими рабочими бился на Востоке с русскими колчаковскими мандаринами… Побывал Ван-Сы и на Юге своей гигантской родины, – был в рядах южной революционной армии до тех пор, пока проклятая собака Чан-Кай-Ши не предал китайской революции.

В шанхайских уличных боях проткнули штыком глаз Ван-Сы. Но у Ван-Сы остался другой глаз и очень много опыта, и очень много ненависти к врагам китайского народа.

Многое рассказал бы завсегдатаям-покупателям главарь лавки одноглазый Ван-Сы. Но разве расскажешь о правде его жизни: узнай эту правду палачи народа – власти – и голова Ван-Сы оказалась бы на высоком шесте на перекрестке изогнутых вертлявых улиц.

Скитаясь, целый год прослужил Ван-Сы приказчиком в русском потребительском обществе рабочих и служащих Китайской восточной железной дороги.

И познакомившись с новым для китайца делом, крепко задумался Ван-Сы над горем китайца бедняка: со всех сторон бедняк опутан липкой паутиной обязательств и долгов. Купцы-пауки держат в жадных цепких лапах своих всю бедноту города…

– Вот тут-то и пригодится одноглазый никчемный Ван-Сы, – решил Ван-Сы и ринулся с горячей энергией прививать новое дело на почве родной.

И на первых же порах новой деятельности объявились враги у Ван-Сы.

«Братство потребителя бедняка» расположилось в центре улицы Сан-деге. А на углах, как хищники, обирали народ два купца: справа приютилась русская лавчонка с кабаком бывшего белого офицера Намаконова, а на левом торговал жирный китаец-купец Лю-хан-бин.

Враждовали прежде правый с левым углом, русский с китайцем, но вот с появлением первого фудзядянского народного кооператива – водой не разлить Намаконова да Лю-хан-бина. Чаще они захаживали вечерами друг к другу выкурить трубку опия, или выпить горячей гаоляновой водки. Проходя «Красную лавку» опьяненные друзья корчили недовольные гримасы и демонстративно поднимали вверх сжатые кулаки с вытянутыми мизинцами в знак презренья к Ван-Сы.

А Ван-Сы хоть бы что! Ломятся полки кооператива от товаров и вся беднота – к нему: здесь и дешевле, и без обмана, и своя лавка, и человек за прилавком ласковый и общительный.

– Нужен момент подходящий, – шепчет над жирным блестящим от пота лицом Лю-хан-бина белый офицер, между затяжками опиума.

В таян-гване – курильне опиума люди утопают в тяжелых волнах темного дыма. Много курильщиков в синих нарядах лежат на желтых циновках, но всяк занят своей плошкой-лампочкой, иглами да трубкой, всяк возится над огнем, поджаривая липкие коричневые тянучки опиума.

Никто не слушает придушенный шепот двух завсегдатаев курильни – русского «капитана» с китайцем-купцом.

– Подходящий момент, и мы сживем со свету этого одноглазого большевика. Иначе он в конец отобьет покупателя у нас… Ты продолжай, Лю-хан-бин, нашептывать своим покупателям, что Ван-Сы дружит со злыми духами, которые помогают ему завлекать бедняков, чтобы погубить их… А я сделаю свое дело, когда пора подойдет, – и белый офицер таинственно сжимал кулак, оставляя открытым лишь большой оттопыренный палец:

– Воо, как мы его скрутим, одноглазого черта красного!

– Моя тебе, капитана Намаконофа, усе подали буду чего тебе хочу, есили тебе Ван-Сы контрами буду! (я тебе господин Намаконов все подарю, чего ты хочешь, если ты Ван-Сы убьешь), – шипел злорадно потный толстяк Лю-хан-бин.

* * *

И пора подошла. В соседнем Харбине разразилась жуткая гроза.

Китайские полицейские, вместе с русскими белогвардейцами врывались в квартиры советских служащих и железнодорожных рабочих, скручивали их веревками и волокли в полицейские участки…

Точно нападая на вооруженный штаб, отряды солдат быстро, быстро пронеслись из пристани в Новый город, окружили управление Китайской восточной железной дороги и в час-другой представители СССР были арестованы – кто у себя в кабинете, кто на улице, кто дома.

Китайские бандиты захватили в свои руки Советско-китайскую железную дорогу, громили профсоюзы, советские организации, кооперативы.

Молва мигом облетела многотысячный город и перекатилась в китайский Фудзядян…

Никогда прежде Намаконов не захаживал в «Красную лавку» к Ван-Сы. Но в этот вечер он неожиданно явился в гости к своему врагу.

Белый офицер был навеселе. На его плечах блистали золотые погоны, которые он не надевал до этого дня, бог весть, сколько лет. На груди болтался георгиевский крест, почерневший и позеленевший от времени.

– Вот-те Ван-Сы и новости. Здорово расправились с большевиками! Молодцы китайцы, наконец образумились! – и Намаконов стукнул широкой ладонью по прилавку.

– Моя ничего нидзынай, – отвечает безразлично Ван-Сы, пытливо вглядываясь одним глазом в раскрасневшееся самодовольное лицо русского.

– Молодцы китайцы! Правильно! И кооператив ихний прихлопнули, говорят, в Харбине! Правильно – народ недоволен…

Ван-Сы молчал.

– Слушай, Ван-Сы, не разменяешь ли ты мне полсотню иен?..

– Канешыно можына меняйла…

Намаконов протянул бумажку. Ван-Сы удалился за занавеску.

Только этого момента и ждал офицер. Он быстро запустил руку в карман брюк и выхватил оттуда горсть белого порошка. Точно сея, Намаконов хладнокровно и равномерно рассыпал белый порошок поверх риса, стоявшего тут же в джутовом мешке.

– Хороший у тебя рис, – промолвил Намаконов навстречу выходящему Ван-Сы, набрав горсть риса и просеивая его между пальцами.

– Така себе…

В полдень следующего дня на улице Сан-де-ге творилось необычайное…

Нескольких жителей на носилках снесли в больничные бараки. За носилками толпились родственники больных, любопытные.

– Что он ел? – задавали из толпы один и тот же вопрос.

– Ничего кроме риса из «Красной лавки» корявого Ван-Сы…

У толстого Лю-ха-бина на конце улицы собралась толпа. Другая толпа теснилась к лавке русского Намаконова.

Купцы делали свое дело. И точно по условленному знаку с обоих углов улицы бросились к «Братству потребителя бедняка».

Крики, угрозы, ругань.

– Смерть отравителю народа!

– Его рис заговорен злыми духами!

Толпа приблизилась к опустевшей «Красной лавке». Среди желтых людей маячила фигура русского капитана в золотых погонах. А рядом с ним какой-то русский оборванец-беженец с кривой казацкой шашкой в руке…

Последней мыслью Ван-Сы были вчерашние слова зловещего гостя:

– Хороший у тебя рис…

Вак-Сы отчетливо вспомнил, как русский «капитан», набрав горсть риса, просеивал его между пальцами… Понял что-то… но в этот момент блеснула кривая казацкая сабля и голова Ван-Сы, создателя первого Фудзядянского кооператива, легла на окровавленный прилавок, а тело неловко и неслышно упало на мешок с рисом…

Дэрэ – водяная свадьба*

Мохнатые, взъерошенные ветрами-тайфунами ели, пихты и кедры, точно лапами уперлись друг в друга; обнялись, перепутались в тесноте иглистыми коленчатыми ветвями.

Кроны могучих деревьев – сплошные зеленые кровли, крепко сплоченные иглами. И лучу солнца не просверлить эти могучие заросли, чтобы разбрызгаться золотыми зайчиками среди тяжелых теней, на мясистые влажные травы, на причудливых коврах кружевных папоротников, на оранжевые саранчи и бледные ландыши.

Змеи ползучих лиан, гибкие лозы дикого винограда овивают северную сосну с тропическим пробковым деревом.

Тайга подступила к самым тальниковым берегам путаной бестолковой реки. Китайцы-охотники и искатели целебного корня жень-шеня издавна величают этот извилистый приток Амура «Бешеной Змеей». Река – единственная дорога в непроходимом темно-зеленом царстве уремы[22].

Кой-где, сваленные бурей хвойные великаны нырнули кронами в самую пасть реки, и их мохнатые зеленые лапы хлопают и хлюпают по серебряной глади. Целые плоты разбухших кедровых шишек прибиты и собраны волной к берегам.

Тайга только что встрепенулась: с моря хлынули первые стайки «матери края» – жирной кеты.

По реке быстро скользит юркий легкий долбленый челнок – улемагда. Улемагду на днях купил гольд Амба у орочена-рыболова[23] за несколько соболиных шкурок, банку спирта и плитку кирпичного чая.

На дне улемагды – богатство Амбы: меха, редкостные вещи в мешках из оленьей кожи, блестящие безделушки, спирт, два чугунных котла, китайский шелк – «чечутча» и невиданные у туземцев две костяные щеточки и продолговатые жестяные тюбики с белой ароматной массой, которая извиваясь жирным червем выползает в узкую щель, если надавить легонько тюбик. Это – таинственный, могучий «Хлородонт», от которого даже у стариков могут вырасти новые зубы, – так думает счастливый Амба: так сказал ему кореец, продавший за беличьи шкурки два тюбика зубной пасты.

Там, «где птицы не поют, где цветы без запаха, а женщины без сердца» – там в таежной глубине – мечта Амбы: раскосая, скуластая, синеволосая гильдячка – Джябжя-Змея[24].

Ради нее Амба несколько лет плутал по Амуру, Сахалину и Камчатке. Ради Джябжи бедняк Амба расставлял в снежных лесах соболиные ловушки; добывал редкостного голубого песца; бил на льдинах неповоротливых усастых «морских лошадей» – моржей; промышлял черных белок и лису-огневку; ловил горбушу, кижуча, кету и огромную лососевую рыбу – чавыча.

Тысячи и тысячи километров – в лодках, на собаках, на оленях, по мшистым тундрам и снежным холмам избороздил неутомимый охотник-рыболов Амба, чтобы добыть счастье свое – собрать тори[25] для жадного отца Джябжи…

Плывет Амба в быстрой улемагде, смотрит на зеленый пир природы, а мысли его вокруг красавицы невесты…

– Скоро добуду жену!..

Тайга вздрогнула, ожила. Ее обитатели потянулись из темных нор, горных гнезд к речным берегам.

Кой-где Амба изредка видел с лодки группки гиляков-кетоловов, которые расставляли рыбные сетяные ловушки с одношестными кулями, возле «глаголя»[26] – рыболовного заездка.

По соседству – в сотню шагов выше человека, – мирно рыбачил медведь. У него свои охотничьи замашки. Он выхватывает лапой из воды близко подошедшую кету и выбрасывает ее на берег… И тут же отгрызает и съедает голову, а тушки обезглавленных рыб стаскивает в кучу и забрасывает их хворостом валежника и песком. Так деловитый хозяин тайги заготовляет запасы свои про черный день.

По берегам подкарауливали ходовую кету хорьки, лисицы, росомахи. Сверху, стремглав – камнем скатывались на водяную взволнованную поверхность меткие орлы, большущие крикливые прожорливые чайки.

А в одном прибрежном скалистом уступе Амба вдруг заметил своего страшного тезку – священного тигра…[27]

Молодой гольд быстро замотал головой, отвешивая поклоны в сторону «начальника» тайги. Губы задергались в бессмысленном наборе слов заклинательной молитвы.

Тайга вышла на добычливую охоту.

Стойбище «лисья прореха» расположилось на издавна облюбованном гольдами глухом живописном месте, возле самой реки.

В гуще деревьев, то тут то там выступали ковриги хаморанов[28] с заплатанными цветной древесной корой стенами. Тут же возле хаморанов, над ними, возвышались на сваях, точно на ходулях, маленькие покатые амбары.

Над жилищами гольдов, в пышных ветвях перепрыгивали, точно летали, бурундуки; по корявым отводам однообразно постукивали и расхаживали вверх-вниз цепколапые дятлы; в пестрой зелени, над кронами великанов-деревьев ныряли сойки; в самой гуще кувыркались, гонялись друг за дружкой разнокрасочные маленькие птицы.

Завидя чужую улемагду с незнакомым человеком, со всего стойбища к берегу сбежались собаки и неугомонным лаем и воем провожали Амба. Собачья цепь растянулась вдоль неровного берега и продвигалась вперед вместе с улемагдой.

Много дней провел на воде, на веслах Амба; ладони рук очерствели мозолями. А, вот, теперь, возле родного стойбища, усталь свалилась с плеч, и он весело и бойко врезался веслом в податливую волну… – Ведь, несколько лет кряду Амба только в непокойных снах видал эти родные ковриги хаморанов… И лай собак, – привычный с детства слуху, – радовал, бодрил молодого гольда.

На самом краю стойбища у крутого поворота путаной реки, Амба повернул улемагду и направил прямо к берегу…

Затревожился Амба: вместо маленького берестяного хаморана отца: – обычно стоящего в этом насиженном месте, как раз на вершине прибрежного бугорка, обсыпанного багульником, – возвышалась незнакомая, большущая круглая юрта. Серую юрту окаймлял поперечный красный плакат, испещренный белыми буквами лозунга.

– Неужто отец и мать перекочевали с этого насиженного места?!. А может быть их нет уже в живых?

Улемагда скользнула в илистый песок покатого берега.

Амба втащил улемагду на берег и, отбиваясь веслом от подоспевших собак, быстро зашагал к большой юрте на бугре.

В просторной юрте находился лишь старик Еода – Шумящий – бывший сосед семьи Амба по стойбищу. Шумящий сидел на корточках за порогом внутри юрты и сосал тонкую, в два локтя, китайскую металлическую трубку.

– Бачкафу[29], – приветствовал Амба старика.

Старик даже не поднял голову, а лишь закатил выцветшие глазки под белобрысый лоб, чтобы разглядеть вошедшего.

Затем медленно и кропотливо всыпал свежую щепотку зеленой табачной пыли в трубку, раскурил ее и, собрав пучки мельчайших морщинок вокруг прищуренных глаз и поверх носа, неторопливо и безразлично заговорил:

– Эээ, ты есть Амба – сын покойного корявого Сигакта-Овода и его покойной жены – шестипалой Тинхэ-Давящей-Вниз… Три весны тому назад ты покинул стойбище «Лисья прореха»…

Старик так же безразлично, неторопливо, в растяжку продолжал говорить обо всем, что касалось Амба и его рода… Слушая старика, можно было подумать, что он говорит сам с собой, испытывая свою старческую память.

Почтительность не позволила сразу же перебить Шумящего.

– «Покойный?» «Покойная?» – эти страшные слова относились к самому дорогому, родному и любимому, – к родителям Амба.

– Сигакта-Овод ушел в подземный мир сразу же после прошлогоднего очи-хэ уйлэори[30]… – продолжал Еода. – Крепкий был старик: вечером он плясал вместе со всеми однофамильцами, под звуки бубен и ямха[31]… А на другой день Тинхэ-Давящая Вниз – жена его полезла под одеяло к трупу и спала с мертвецом, по старинному обычаю нашему.

Еода выбил о борт нар прогоревшую пыль из трубки и опять заговорил вяло и безразлично:

– Тинхэ омыла тело Овода, обрядила его в «сопка каче» и «сабоота»[32], уложила в кедровый гроб и похоронила корявого Овода. Над могилой отца твоего мы закололи его любимую собаку – «Моржа»… Да я забыл сказать, – спохватился Еода: – в гроб к Оводу мы положили, кроме разной домашней утвари, царские бумажные деньги. Хоть теперь ничего нельзя купить на земле на эти деньги, все-таки может быть, в подземном царстве они еще в ходу и пригодятся покойнику…

– Через два месяца после похорон твоего отца Тинхэ пригласила родичей-однофамильцев на малые поминки; шаман отыскал блудную душу Сигакта-Овода и уложил ее в «фанью»[33]… Успокоилась Тинхэ, собрала свои пожитки, запрягла собак и по первопутку направилась на далекую реку – Уссури – к своим родичам-однофамильцам.

Старик насовал в трубку зеленой пыли табака, вдавил глубже пыль подушечкой большого пальца и продолжал свой рассказ:

– Этой весной охотники-соболевщики нашли мертвое тело твоей матери на проталине – она, старая женщина, замерзла в пути – (эта зима была на редкость сурова…) замерзла старая вместе со своими, старыми клячами собаками…

– Падем дэрэ-ди гру! – (счастливо сидеть!), – не своим голосом, глухо, точно поперхнувшись комом твердой пищи, с трудом прохрипел Амба.

– Падем энэхэна… (счастливого пути), – донесся безразличный голос Шумящего.

Амба, сквозь заросли багульника и колючего чертового дерева, бросился, задыхаясь, к берегу и навзничь упал на дно улемагды.

Собаки, окружившие лодку, усилили лай, заслышав вой, всхлыпывания и рыдания человека.

Собакам надоело безрезультатно крутиться и лаять возле улемагды Амба. К тому же на реке показалась большая выездная лодка, которая держала путь напрямик – к берегу.

Лодка была необычайна для этого глухого места: на ней не было видно весел. Пять человек пассажиров лежали в бездействии, в самых непринужденных позах на скамейках, на каких-то тюках и мешках; лишь один управлял лодкой, держась за руль. Все ясней и ясней раздавался равномерный стук мотора…

Амба по прежнему неподвижно лежал, уткнувшись лицом в дно улемагды. Даже тучи назойливого гнуса[34] казалось, не могли его сдвинуть с места.

Только, когда мотор остановился и лодка врезалась в берег рядом с улемагдою, Амба поднял голову.

Перед моторной лодкой шумно суетились шесть молодых гольдов, необычно наряженных в косоворотки, пиджаки, унты[35] и меховые штаны.

Молодые гольды, казалось не замечали Амбу и его улемагду. Но вдруг один из шестерых бросился вперед:

– Амба!

Амба быстро поднялся навстречу.

Это был Бямби-Боб – коренастый, худощавый, черноволосый парень. Его плоское, скуластое лицо, приплюснутый нос и узкие, косые, черные глаза были слишком знакомы и дороги Амба: с раннего детства Амба жил бок о бок с соседом Бямби-Бобом и был с ним в неразлучной дружбе. Боб заметно отличался от своих товарищей густой татуировкой: на лице между глаз, на переносице, на лбу, и на маленьких руках его синели точки крестообразных узоров.

Еще подростком Бямби-Боб дал изуродовать себя шаману, который вдоль и поперек проколол его смуглую кожу иголкою с продетой сквозь нее ниткой, намоченной в ягодном соке и в китайской туши…

– Бямби!

Молодые гольды неуклюже обхватили друг друга маленькими руками, топтались по вязкому песку и, казалось, что-то наплясывали, на радостях, вокруг улемагды.

Вскоре Амба узнал, что Боб с товарищами привез продукты и товары для впервые открывающегося кооператива в «Лисьей прорехе».

Узнал Амба, что Боб – один из первых гольдов вступил в комсомол и сейчас работает в Ивановском охотничье-рыбацком колхозе, в ста километрах от стойбища…

– Хочешь, Амба, мы и тебя возьмем в колхоз.

– Ах, Бямби, я еще не опомнился даже. Всего несколько часов назад я прибыл на родное стойбище. На месте, где был мой родной хаморан, я увидел эту большую чужую юрту… А в юрте я встретил лишь одного старого Еода-Шумящего, который поразил меня страшными новостями, – Амба всхлипывающе вздохнул: – я остался один… совсем, совсем одинок… один…

Бямби провел ладонью по лицу Амба:

– Я знаю о смерти твоих стариков, дружище… Тем более тебе нечего делать в «Лисьей прорехе», а колхозу нужны такие как ты, крепкие люди…

– Нет, Бямби, я не уйду из опустошенного гнезда… построю себе новый хаморан… Бямби, ведь здесь моя невеста, для которой я изъездил годы пути, чтобы добыть тори.

Товарищи Бямби не мешали встрече давнишних друзей; они дружно и скоро разгружали лодку, перетаскивали товары в большую фанзу на бугре к Еода.

– Только она одна осталась у меня на всем свете – невеста моя, с которой я посватан еще мальчиком 7-ми лет… А ей тогда было 5 лет… Ты должен знать ее: – это дочь Челока-Похлебки и Майла-Трудной… Зовут ее Джябжя-Змея.

– Джябжя? Амба! Да ведь Джябжя продана старому безносому шаману… На днях будет – дэрэ[36], на котором мы собираемся гулять…

Последних слов Амба не слышал. Он, как подстреленный, упал на песок и завыл, завыл нечеловеческим голосом.

Напрасно Бямби пытался утешить друга; касался рукой его лица, рук… Слова утешения не доходили.

Но вдруг Амба вскочил, стиснул до хруста руки Бямби и голосом, полным решимости, сказал:

– Никому не отдам Джябжу. Убью старого колдуна, а не отдам Джябжу… Джябжя будет моей…

– И мы тебе в этом поможем, – воскликнул Бямби-Боб и, точно спохватившись, добавил: – но только убивать никого не надо, даже эту собаку-шамана.

* * *

От Еода-Шумящего Амба узнал все, до мельчайших подробностей о том, что происходило в доме Челока-Похлебки.

Старик неторопливо, медленно, бесчувственно рассказал, что действительно в доме Челока-Похлебки уже все готово к последней свадебной церемонии – дэрэ.

Уже давно – в прошлом году прошел первый свадебный обряд – модэрку[37]. Как-то к Челоку в дымный дже[38] приехал на собаках старый шаман Фолдо-Дыра, привез пять бутылок спирта и, напоив всю родню Челоки, получил согласие отца – отдать Джябжя.

– Весело было на этом модэрку, – вспоминает Еода: – не было ни одного человека, который не вывалялся бы в собственной блевотине… Всех от мала до велика напоил богатый Фолдо-Дыра, у которого денег больше, чем блох на моих собаках…

Прошла и вторая часть свадебного обряда – токтолку[39]. Отец продал 17-ти-летнюю дочь 68-милетнему шаману за 20 червонцев деньгами, 2 чугунных котла, 2 китайских халата, 3 куска мануфактуры и 5 банок контрабандного спирта… И обряд токтолку был залит водкой.

– На токтолку было куда веселей, чем на модэрку, – добавляет Еода: – в однофамильцев (эмухала) нашего рода вошел дух войны и они набросились на однофамильцев жениха. В драке досталось и нашим и ихним… Но жениховы пострадали куда больше наших: одному выбили совсем глаз, – окривел; второму – два ребра, а третьему – скрутили ногу так, что он до сих пор хромает и ходит носками в разные стороны… О вышибленных зубах и побитых носах и говорить не приходится, – никто их не считал…

– Совсем недавно прошла 3-я часть свадьбы – сарин[40]. Старик жених и девушка-невеста, стоя на коленях и, схвативши друг друга правыми руками, одновременно выпили по рюмке водки. И за этим главнейшим обрядом – «дыра-очини», несколько дней кряду в доме Челока лилась водка. И снова все были пьяны.

– Ведь, во время сарина всех обносят вином без конца, и никто не имеет права отказаться от чарки. А водку пьют без всякой закуски, – так полагается по старому обычаю гольдов, – поясняет Еода. – Осталась последняя четвертая часть свадьбы – дэрэ – умыкание – мнимое похищение гямакты[41]. После этого обряда – Джябжя – должна стать женой шамана Фолдо…

– Вовремя ты приплыл, Амба, хоть и нежданно и негаданно: погуляешь, как отроду не гулял: не поскупится Фолда на водку, ведь у него денег больше, чем блох на моих собаках…

Амба по своему согласился со стариком – вовремя приехал!.. Молодые ребята, товарищи Бямби, и сам Бямби подбодрили его, вселили в него крепкую надежду.

Амба, которому некуда было деться, остался с товарищами в большой юрте на бугре, предназначенной для кооператива ловца и охотника.

Молодые гольды с увлечением совещались вечером: как бы помочь Амба отбить невесту у шамана.

Наконец был готов полный план.

– Как хорошо, что никто из стойбища не видел, что мы прибыли на моторе! – воскликнул Бямби.

Надо сказать, что в день приезда Амбы и Бямби с приятелями стойбище пустовало; – почти все население отправилось, по древнему обычаю, на общественную работу по устройству заездка рыбной ловушки, так как со дня на день ожидался массовый ход кеты.

Только потому, в день приезда молодежи в большую фанзу на бугре не нагрянули обитатели «Лисьей прорехи», общительные и падкие до всякой новости гольды.

– Ложись спокойно спать, Амба, – посоветовал Бямби, – родителей твоих воскресить мы не можем, а гямакту твою отобьем для тебя.

Но Амба не мог спокойно спать: всю ночь ворочался и только на рассвете забылся тяжелым сном.

Утром товарищи снарядили Амба в дальний хаморан к Челока – отцу Джябжя.

– Только ты не подавай виду, что знаешь о предстоящей свадьбе Джябжя с Фолдо.

– Не забудь, что старик скуп, как черт, и стяжателен, как шаман. Добейся, какой угодно ценой добейся, чтобы Джябжя была в нашей лодке во время дэрэ… иначе нам трудно будет добыть твою гямакту, – напутствовал Бямби.

* * *

– Бачкафу, – с обычным приветствием вошел молодой гольд в хаморан Челока.

Изумленный Челока, точно не веря своим глазам, вприпрыжку подбежал к Амба; стал щупать в плечах, касаться рук и груди молодого гольда.

– Амба?! Ай-хаа-хаай! Амба? сын покойного корявого Сигакта-Овода и покойницы Шестипалой – Тинхэ-Давящей Вниз… он и есть… А мы третью весну считаем Амба спутником своего отца и матери – за гробом – в подземном царстве – «буни». Ай-хаа-хаай!

– Нет, Челока, я жив и явился сюда с богатым тори, чтобы взять в жены твою дочь Джябжу.

Челока пришел в еще большее волнение. Его маленькое старушье безволосое лицо собралось в кулачок; среди несметных морщинок еле-еле можно было разобрать щелки безволосых ресниц, из под которых чуть-чуть выглядывали узкие, желтые, влажные глазки.

Челока замахал быстро и бессмысленно кистями вытянутых вперед рук, и не скоро нашел подходящие слова для разговора с молодым гольдом.

– Нет, нет, нет… Ты поздно явился Амба: Джябжя больше не гямакта тебе… Это потому, что мы считали тебя мертвым. А кроме того шаман Фолдо-Дыра сказал, что имя «Амба» – начальника тайги – несчастно, когда его носит человек… И я не мог бы отдать дочь свою за человека с несчастливым именем…

Челока попятился от сурового, мрачного Амба.

– Отдай мне дочь. Отдай мне Джябжу, старик… Я привез тебе из дальних мест голубого песца, соболей, мехов разных, чугунные котлы, китайскую чеченчу, шелка, спирт… много разных вещей… и еще я привез тебе жирного белого волшебного червя… этот червь могучей и чудодейственней и «жень-шеня» – человеческою корня и «хай-шеня» – морского корня[42]… Если этим червем мазать десны, то и у старика повырастут новые зубы. (Амба искренне верил в чудодейственное свойство зубной пасты: «Хлородонт»).

Глаза старика загорелись, уши потемнели от волнения…

– Хороший тори ты добыл, Амба. Но я не буду обманывать тебя: Джябжя на днях будет женой шамана Фолдо; – я уже прожил с семьей часть тори, который уплатил шаман за дочь… А кроме того мы уже отгуляли и модэрку, и тактолку и сарин… Осталось отгулять только дэрэ… И ты сможешь с нами погулять на дэрэ. Вот все, что я могу сказать тебе.

– Челока, Челока, что ты наделал… Ты был другом моего покойного отца; ты обещал ему отдать Джябжя мне… Тысячи, тысячи верст по снежным безбрежным полям, через льды, реки, моря я носился три года, добывая богатый тори за Джябжя… Много-много раз я был на пылинку от смерти, добывая тори за Джябжя…

Челока чувствовал правду и справедливую обиду в словах Амба. Только жадность и любовь к водке заставили его продать дочь старому шаману, не дожидаясь приезда Амба.

Старику стало неловко.

– Слушай, Амба: я никак не ожидал увидеть тебя живым: – нехорошие вести были о Камчатке и Сахалине, куда отправился ты, по рассказам охотников… Но теперь ничто не может изменить дела. Джябжя будет женой Фолдо..

– Лысого, грязного, злого, безносого обманщика-колдуна…

– Не говори таких слов, Амба. Беда случится, – шаман может слышать и на расстоянии. Он все знает…

– Почему же шаман не сказал тебе, что я жив, если он все знает…

– Дело кончено. Оставь шамана… Но ты можешь погулять с нами на дэрэ;

– много, очень много будет водки на дэрэ. Я сказал все.

Амба, точно покорившись неизбежному, прижал подбородок к груди и начал тихо:

– Ладно, я уступлю Джябжя шаману; я не испорчу кровавой местью ваш праздник – дэрэ… Но за это ты должен дать мне повеселиться как следует на свадьбе Джябжя: пусть Джябжя на дэрэ поедет в стойбище к жениху на лодке со мной и моими друзьями из Ивановского колхоза, чтобы шаман всех напоил водкой до рвоты… Ведь, у шамана много денег, – больше, чем блох на собаках старого Еода.

Старик задумался; опустился на корточки. И Амба опустился на корточки против Челока. Оба молчали.

– Но ведь по нашему обычаю, гямакта на дэрэ едет с молодыми парнями родственниками-однофамильцами, – наконец нашелся старик…

Амба порывисто вскочил. Выпрямился и старик.

– Челока! И твой язык не отсохнет говорить такие слова? Обычай, обычай… Ты сам первый нарушил обычай, отдав мою невесту шаману, а теперь из-за пустяка вспоминаешь обычай.

Челока вновь опустился на корточки. И Амба опустился за ним.

– Если бы ты дал мне того червя, чтобы я отрастил себе зубы, я, пожалуй, разрешил бы тебе отвести Джябжя к шаману.

– По рукам, – вскрикнул Амба, – хлородонт твой.

Челока и Амба одновременно вскочили с корточек, и Амба так крепко стукнул ладонью по протянутой ладони Челока, что рука старика отлетела за спину, и сам старик кой-как удержался на ногах, круто повернувшись на бок.

И снова на прощание оба опустились на корточки.

– Падем дзрэди гру (счастливо сидеть), – вымолвил Амба.

– Падем энэхэна (счастливого пути), – ответил Челока.

* * *

Быстрой походкой приближался Амба к большой фанзе. Под ногами трещал сухой валежник; от тупых носков обуви из кабаньей кожи отскакивали кедровые шишки; к меховым штанам из кабарчи липли, цеплялись прошлогодние семена растений. Амба напевал несложную песенку, которую тут же придумал. В этой песенке он рассказывал, как отобьет Джябжу у злого шамана; как счастливо заживет с ней; как построит для нее новый берестяной хамаран… Джябжя родит ему сына, которого он назовет Отнятым… Он будет из тайги, с охоты приносить подрастающему сыну всякие диковинки…

Выдумывая и тут же забывая слова незатейливой песенки, Амба не заметил, как подошел к большой фанзе на бугре.

Навстречу к нему вышел Бямби.

– Ну как, согласился? – были первые слова Бямби.

Амба понял, – Бямби спрашивает: – согласился ли старый Челока отпустить с ними Джябжу на дэрэ.

– Согласился…

– Так слушай: я нарочно вышел тебе навстречу, – в большой фанзе – много ушей, – там собрались погалдеть люди со всего стойбища. Не нужно ничего говорить о нашей затее… Слушай, Амба: все готово, – к счастью никто не знает о том, что на нашей лодке мотор; мы пока что сняли его и спрятали. Все идет гладко и хорошо… Потерпи немного – и Джябжя будет твоей… Тссы!

Амба выслушивал бесконечное число раз одни и те же рассказы стариков о покойных родителях, о предстоящем дэрэ – последнем свадебном обряде его бывшей невесты, Джябжя, со старым шаманом.

Время от времени в эти рассказы вставлял слово невозмутимый Еода:

– Весело будет! Веселей, чем на модэрку, на токтолку и на сарине… Шаман не пожалеет водки для дэрэ, – у него денег больше, чем блох на моих собаках, – и старик напихивал новую порцию зеленой пыли в трубку.

* * *

Дэрэ – самая веселая, самая забавная и шумная часть гольдской свадьбы. Родители и родственники невесты и жениха назначают особый день для проводов невесты, шуточного «похищения» ее и перехода из дома родителей в дом жениха.

Только после всех этих церемоний дэрэ, – невеста становится действительной женой, уплатившего за нее тори, человека.

В летнее время дэрэ проходит на реке. Гямакту-невесту обряжают в богатые подвенечные наряды и везут ее к жениху в большой выездной лодке. На весла в лодку с невестой садятся молодые парни в нарядных костюмах. За лодкой с невестой и молодежью плывут лодки с родителями, родственниками, однофамильцами.

Свадебная шумная флотилия направляется к стойбищу жениха. Жених знает время прибытия невесты и уже заранее готов к встрече ее, – возле его фанзы на берегу реки выстроены лодки.

Показалась водяная свадебная процессия, и вмиг в самую богато убранную лодку впрыгивают жених и гребцы – молодые ребята женихового стойбища. Лодка жениха, а вслед за ней лодки родичей отчаливают от берега наперерез к лодке невесты.

Начинается «погоня»… Лодка невесты круто поворачивается и «убегает» от жениховой лодки… Невеста прячется на дно, и ее покрывают яркокрасочным одеялом.

По реке гоняются лодка за лодкой… И лишь только тогда, когда женихова лодка настигнет лодку невесты, а жених коснется рукой борта лодки, – вся свадебная флотилия направляется с шумом к берегу к жениховому стойбищу, к его фанзе – пировать.

Обычно погоня бывает короткой, так как гребцам всех лодок одинаково хочется – поскорей начать пиршество.

На берегу свадебную процессию встречает криками и ликованием все стойбище; охотники салютуют из ружей, ребята трещат китайскими новогодними ракетами.

Все участники свадьбы направляются в фанзу жениха; лишь только тогда, когда жених остается один на берегу, он подбегает к невестиной лодке, срывает с невесты покрывало и ведет ее в свою фанзу.

Еще несколько обрядов: моления идолу Дюлина, или столбу Гусина-Мало; жертвоприношение богам продовольствием и русской горькой – и начинается свадебный пир. Таковы вкратце церемонии дэрэ.

Несмотря на то, что шаман был стар, и старики чаще не выполняют полностью обряды, – Фолдо решил выполнить дэрэ от начала до конца.

На третий день после приезда Амба все стойбище «Лисья прореха» чуть свет было уже готово к дэрэ.

На рассвете к хаморану Челока подлетела большая разукрашенная лодка молодых гольдов-колхозников; среди них были Амба и Бямби… Борта лодки пестрели свежими ярко-оранжевыми саранками, желтыми синими лютиками, светлым багульником, белыми большими колокольчиками, розовыми ландышами, лесными розами, фиолетовыми ирисами и множеством других цветов тайги. Лодка залитая первыми косыми лучами солнца, казалась громадным пестрым букетом на воде. На дне лодки лежали ковры, меха и шкуры.

Даже Челока, которому не совсем нравилась затея Амба, просиял при виде богато убранной лодки. Губы его, окаймленные засохшей пастой – «Хлородонт», – собрались в довольную улыбку.

– Ай-да, Амба! Ай-да, Амба! Угодил старику. Не забуду твоих забот: разукрашенной лодки и белого червя… Когда обрастет мой рот свежими зубами, я отдам тебе, Амба за богатый тори свою старшую дочь, которая овдовела и которой нет еще и сорока лет…

В кругу подруг вышла из хаморана гямакта-Джябжя, и вся девичья группа направилась к цветочной лодке.

Амба впервые увидел Джябжу, после нескольколетней разлуки. Кровь подкатила под кожу его лица. Черные горящие глаза застыли на любимой девушке.

– Ай – красавица!

– Вот так Джябжя!

– Такое солнце отдать безносому хрычу, обманщику-колдуну!

Ребята на лодке в один голос восхищались Джябжей.

На Джябже было платье из кожи сазана, обшитое тонкими затейливыми узорами: причудливые фигуры раскрашенных птиц и рыб пестрели на ее наряде. При каждом движении невесты раздавался металлический шум, так как ее наряды были вдоль и поперек украшены несметными побрякушками, безделушками; на обеих руках болтались ряды браслетов… Луч утреннего солнца играл, дробился у нее под носом на металлической пластинке, которою оканчивалась, продетая через носовую перепонку тоненькая, из серебряной проволоки, сережка. Из ушных мочек свисали по самые плечи гирлянды пышных серег.

Джябжя нервно брякнула всеми своими украшениями. Носовая серьга задергалась, заплясала под расходившимися, взбудораженными ноздрями.

Но Джябжя быстро собрала себя, приосанилась и легко впрыгнула в свадебную лодку.

– Отчаливай!.. – скомандовал Челока.

И вслед за невестиной лодкой, с берега отскочили лодки битком набитые подружками, родичами, однофамильцами и друзьями невесты.

Под смех, шутки, песни и гикание свадебная флотилия выплыла на середину реки и направилась к стойбищу жениха.

Громче всех раздавались песни, крики и смех в невестиной лодке. Веселье это было искреннее, но оно преследовало и тайную цель: непрерывный шум должен был служить ширмой для тайной беседы Амба с Джябжей.

Джябжя, по предложению Бямби, пересела на возвышенное место, покрытое соболевыми шкурами, ближе к рулю, за которым стоял Амба.

– Джябжя, – начал Амба, – ты ведь знаешь, что твой отец и мой покойный отец еще в детстве нашем решили отдать тебя мне… Ты помнишь, как мы дружно и весело играли в Джяпака чури…[43] помнишь наши думхубури[44]. Мы всегда были вместе; я всегда выручал тебя и в игре, и в беде… Я называл тебя «гямактой», а ты величала меня – хозяином-мужем… мы были так дружны… так дружны…

– Зачем, Амба, ты вспоминаешь все это, когда я еду в дом моего будущего мужа?

– Джябжя! Джябжя! У твоего будущего мужа нет волос на голове… и рот его без зубов… и нос его провалился… Он злой и грузный старик… Перед смертью решил взять себе третью жену и выбрал тебя, нетронутый цветок, красавицу, невесту мою.

– Зачем, Амба, ты говоришь такие слова? Ни к чему они. Сегодня ночью я буду под одеялом у старого Фалдо-Дыры.

– Нет! Нет! Нет! Если ты только захочешь, я увезу тебя далеко-далеко отсюда и ты будешь моей женой, – и Амба зашептал знойно и быстро-быстро:

– Джябжя, ты сидишь над машиной… Там под соболевыми шкурками спрятан мотор, который без весел может умчать нас, – быстрее рыб и птиц, – далеко-далеко, туда, где нет шамана, где девушка становится женой того, кого она любит, скажи только слово, что ты согласна стать женой моей, и ты не достанешься старой собаке – безносому шаману… и ты будешь моей женой…

– Правильно ли ты говоришь?

В сердце смущенной девушки происходила борьба.

И опять задергалась серьга под носом.

– Ах, Амба, зачем только ты уехал из «Лисьей прорехи» на несколько весен, – вместо ответа, сквозь слезы, прошептала девушка.

Амба торопливо рассказал Джябже о своих смелых рискованных охотах, блужданиях и промыслах…

И все это ради нее, ради тори за нее, за Джябжя.

– О, я был так далеко, – там, где кончается земля и до самого неба плывут льдины – по океану. Там я бил для тебя «морских лошадей» (моржей)… Для тебя я добыл голубого песца на Камчатке… Для тебя я расставлял сети на соболя, для тебя я промышлял черных белок и лису-огневку… О, Джябжя, в горах Сахалина я врукопашную, с ножом в руках, боролся со страшным медведем и не отдал ему жизнь свою, которую сохранил для тебя… Я убил медведя… И неужели теперь я отдам тебя старому псу – блудному шаману… Я убью его, Джябжя, если ты не согласится уехать с нами на быстром, как птичьи крылья, моторе.

– Делай как знаешь, «хозяин», – по-детски назвала девушка Амба: – ты мужчина и мой живот через край полон любви к тебе.

– Амба, – вне себя от счастья вскрикнул Амба, – тигр возьмет змею из-под самого носа… безносой Дыры.

– Тише ты, дуралей соболиный, – шикнул Бямби на забывшего всякую осторожность влюбленного гольда: – ты нам все дело испортишь, – видишь: в десяти взмахах весла за нами лодка Челоки.

Конечно, молодые гребцы догадались о результатах беседы Амба с Джябжей, – и, точно им поставили новые глотки, – примялись еще громче, веселей и задорней распевать безудержные песни.

«Старик Бибу!

Дай им жизнь хорошую и долгую

И детей им пошли много, много», –

подхватили гребцы правого борта невестиной лодки.

«Мать Фадзя!

Дай им жизнь хорошую и долгую

И много, много пошли им детей», –

еще задорней, точно в ответ, раздалось с левого борта той же лодки.

Старики с наслаждением слушали древние свадебные напевы.

– Ладно поете, ребята. Шаман не поскупится на водку за этакие слова, хоть вы и не вовремя их вспомнили, – кричал Челока из своей лодки[45].

Ребята продолжали задорно выкрикивать песни «старику Бибу» и «матери Фадзя»: так они по-своему, «венчали» Амбу с Джябжей, вовсе не думая о шамане.

* * *

Свадебная флотилия подъезжала к стойбищу жениха.

[С берега сорвалось несколько лодок. В первой, в кругу молодых сильных гребцов сидел безобразный, лысый, высохший шаман].

– Подпускай, – тихо скомандовал Бямби, пересадил невесту на середину лодки, сбросил шкурки с мотора и завозился над ним.

Ребята отпустили весла, еле-еле перебирая ими в воде.

– Греби шибче, – командовал расходившийся шаман своим гребцам, – греби, не пожалею водки молодцам.

Расстояние между жениховой лодкой и лодкой невесты быстро уменьшалось…

Несколько дружных взмахов весел, и лодки столкнулись.

Шаман был доволен тем, что невестина лодка так легко и быстро «сдалась»: его тянуло обратно в фанзу – к водке.

Фолдо схватился рукой за борт невестиной лодки и торжественно вымолвил:

– Готово!

Но тут произошло то, что вовсе не предусмотрено обычаями гольдской свадьбы.

Амба со всего маху веслом ударил по вытянутой руке шамана. Дыра взвыл.

– И у нас тоже «готово», старая собака… Тебе не видать, негодяй, моей Джябжи, как волос на своей сухой голове…

На реке произошло невообразимое замешательство.

Гребцы невестиной лодки налегли на весла. За ними бросились все лодки и жениха и со стойбища «Лисьей прорехи». На воде носился шум, крики, проклятия, угрозы.

С берега друзья шамана, – свидетели всей этой сцены, – вместо ожидаемого салюта в воздух, выпустили заряд в убегающую лодку.

Ничего непонимающие дети некстати пачками поджигали китайские ракеты, которые своим треском заглушили нестройные крики.

И точно в ответ на эти выстрелы и ракетную стрекотню, – пулеметом затрещал налаженный мотор.

– Бросай весла, – скомандовал Бямби, и лодка без весел стрелой помчалась по реке, все дальше и дальше удаляясь от разъяренных, неистовствующих людей.

«Старик Бибу!

Дай им –

Джябжя и Амба –

Жизнь хорошую и долгую

И детей много, много», –

затянули все ребята разом:

«Мать Фадзя!

Дай им –

Джябжя и Амба –

Жизнь хорошую и долгую

И детей много, много»…

Но последний припев не был слышен в лодке Фолдо-Дыры.

* * *

В глухой Амурской тайге, на верховьях рек, нет еще радио и телеграфа, – вести быстры, как улемагда рыболова, как пуля охотника.

С уст в уста кочует весть за тысячи верст по следам охотника, искателя жень-шеня, кочевого туземца.

В самый разгар осеннего лова кеты, в стойбище «Лисья прореха» и в стойбище шамана все отлично знали, чем кончилось дэрэ.

Амба с молодыми товарищами увезли Джябжу в Ивановский охотничий рыболовный колхоз…

И древнейший обычай «похищения» девушки, дэрэ, был благополучно завершен в колхозном Загс’е.

Амба и Джябжя – первая таежная гольдская пара новобрачных, которые записались в Загс’е.

Яд за яд*

1. Чаман из Ордена целующихся змей

Чаман-Лал – один из бесчисленных обитателей рабочего поселка Крысиного Скопища.

Его тощая высокая фигура – обтянутые коричневой кожей кости; его пронизывающий, едкий взгляд больших черных блестящих глаз, его желтая одежда, огромный фиолетовый тюрбан и перевитая змеевидными жгутиками широкая синеватая борода на узком леще были хорошо знакомы прохожим Бараньих Кишек – узких, коленчатых, перепутанных улиц Крысиного Скопища.

Никто не знал, откуда и когда явился в город молчаливый, мрачный и необщительный Чаман-Лал. Ни кто не знал, сколько лет Чаман-Лалу, и поэтому люди прозвали его «человеком без возраста».

Знали обитатели Крысиного Скопища лишь то, что у Чамана был сын – гибкий красавец-юноша Джоши. И знали, что в подземной лачуге Чамана, вместе с ним и сыном, ютились страшные, очкастые «тишита-негу» – кобры, очковые змеи, виперы-гадюки, змеи-крысы и множество других ядовитых многоцветных пестрых гадов.

Вот почему даже самые любопытные соседи боялись спуститься за порог Чамановой лачуги.

Чаман-Лал принадлежал к одной из четырех каст, профессии которых связаны с ловлей и заклинанием змей.

Некоторые считали Чамана «бедийахом» – пришлым бенгальским цыганом-фокусником, укротителем змей. Другие называли его «малом» или «модари» – людьми, также промышлявшими змеями.

В действительности же Чаман-Лал происходил из древнейшей касты бродячих заклинателей змей – «турби-валахов»… Тысячелетия из рода в род «мастера змеиного цеха» передавали друг другу вековечные навыки и тайны общения с ядовитыми гадами.

Люди поговаривали о том, что Чаман-Лал принадлежал к новому жуткому тайному ордену целующихся змей. На его дудочке, которой он вызывал змей из их гнезд, был начертан странный знак: крест-накрест серп и молот в ореоле – кружке перевившихся целующихся змей; внизу хвосты змей упирались в священный цветок индусов – лотос.

Только Джоши знал некоторые тайны отца… Бывалый заклинатель змей избороздил вдоль и поперек огромный Индостан – от Пенджаба до Цейлона, от Бомбея до Мадраса. Чаман блуждал и по пустыне Тарр и в джунглях дельты Ганга. И на своем бродяжеском пути заклинатель змей не однажды встречал новых людей – борцов за свободную Индию. Эти люди порассказали ему о далекой красной стране свободы и труда. И знаком этой красной страны был – серп и молот.

Темный и дикий охотник-змеелов по-своему понял эти рассказы, по-своему окружил эмблему красной страны – серп и молот – змеиным ореолом.

– В той стране нет рабства и унижения… Там все равные – и заклинатель змей и человек, летающий на металлических, крыльях, – знойным шепотом рассказывал Чаман сыну, дрессируя своих страшных питомцев, очковых кобр и випер: – там нет власти богатых; там нет произвола «баниа» – торговцев и кулаков… В эту страну не пускают рыжеволосых дьяволов – англичан. Там само государство на пышных пастбищах разводит священных коров…[46] Все это сделал великий вождь красной страны – Лэйни, в котором в последний раз воплотился Брама Кришна – премудрый и совершенный бог правоверных индусов…

И в самое ухо Джоши шипел таинственно и восторженно заклинатель змей:

– И у нас в стране рабства появились люди «серпа и молота»… Это они поднимают текстильщиков, рабочих от Бомбея до Калькутты против хищных хозяев проклятых фабрик, выбивших прялку из рук миллионов наших трударей.

Одно ясно понял Чаман из россказней людей «серпа и молота»: нет больших врагов у индийского народа, чем англичане и свои отечественные богатеи, и всем существом ненавидел их.

Единственное богатство свое – эту ненависть Чаман передавал единственному наследнику своему – Джоши.

Вместе с тем отец передавал сыщу и все тайны своего жуткого ремесла – ловца и заклинателя змей.

Джоши уже отлично мог быстрым, резким взмахом руки взбесить и тут же успокоить, расплесть разъяренный живой змеиный клубок размеренной, медлительной речью или плавными, мягкими движениями рук.

Джоши уже научился хладнокровно и уверенно приближать к самому лицу извивающуюся кобру. И ни один мускул на лице не вздрагивал и не моргали острые ресницы, когда змея водила стрельчатым жалом возле самого его зрачка.

И вместе с тем сын перенял от отца беспредельную, жгучую ненависть к заморским незваным гостям-англичанам и своим богатеям.

– С ядовитой змеей легче справиться, чем с человеком, имеющим капитал, нажитый чужими руками, – любил повторять Чаман сыну во время жуткой учебы с ядовитыми гадами.

2. Охота за змеями

Иногда отец с сыном надолго покидали Крысиное Скопище и уходили в леса, болота, в джунгли, охотиться за змеями.

Их снаряжением в таких случаях служили кривые топорики для рубки неподатливых, упорных лиан, кореньев и стеблей; легкие заступы; длинные тонкие веревки; сети и просторные плетеные корзины для пойманных гадов.

Отец и сын углублялись в джунгли, леса, перепутанные и затянутые гибкими лианами – вьющимися змеевидными растениями, проходили с неимоверными усилиями пядь за пядью дебри, обросшие громадными, узорчатыми папоротниками, резко и сочно хрустящими под ногами; спускались, прыгая с кочки на кочку, в болотистые, хлюпкие поляны – обиталища несметных лягушек; подымались на заросшие причудливыми корявыми манговыми деревьями, стройными кокосовыми пальмами склоны, гор, обряженных на высотах снежными башлыками…

И всюду отец и сын ползали по земле, принюхивались, выслеживали, шарили в густой листве, в путаных травах, нагроможденных друг на друга каменьях.

Время от времени пронырливые змееловы останавливались, переговаривались почему-то жестикуляцией рук и мимикой лиц, без звука, и приступали к своему искусному лову.

В воздухе быстро мелькали проворные заступы. Кривые топорики врезались в мясистые корни, разрывали сети лиан, – и вдруг из красно-бурой перегнившей земли раздавалось ворчливое шипение:

– Пшшшы!..

Змея, почуяв что-то неладное, недовольно просовывалась, выползала из своего подземного гнезда и, извиваясь, шурша в сохлой листве, пыталась ускользнуть прочь. Но быстрое и ловкое движение обструганной палкой, раздвоенной на конце в виде остроконечной вилки, и пресмыкающееся оказывалось в плену у испытанного змеелова.

Еще одно ловкое, стремительное движение – и змея под плетеной крышкой широкой корзины.

Когда солнце, точно нанятое, принималось нещадно палить и змеи покидали свои земляные поры. чтобы погреться и понежиться в ярких и жгучих лучах, Чаман с сыном расстилали, укрепляли сети, поджигали вокруг сухие, трескучие на огне растения и загоняли змей огнем и дымом в расставленные сети.

3. «Комбинешен» мистера Перкинса

И на этот раз Чаман-Лал и Джоши вернулись с охоты, с необычайно богатой добычей. Корзины дополна кишели светло-шоколадными виперами, юркими змеями-крысами, зелеными древесными змеями и самыми разнообразными очкастыми «тишита-негу». Здесь были и совершенно черные, и желто-оранжевые, и бледно-коричневые, и отливающие всеми цветами радуги, перламутровые, пятнистые кобры.

Но отцу и сыну не пришлось рассматривать, заниматься добычей. Обычно жалкий, тусклый пригород в этот день их возвращения из джунглей не был похож на «крысиное скопище»; он скорее напоминал бурный военный лагерь. Население вооружалось чем попало: топорами, вилами, кайлами; кузнецы ковали длинные копья; кое-где мелькали дула настоящих ружей.

С часу на час на помощь ожидались вооруженные отряды «красных рубах» – крестьян ближайших сельских местностей, за которыми были посланы специальные гонцы.

Носились слухи о том, что вся Индия восстает против своих ненавистных поработителей – англичан.

Чаман-Лал вскоре уже знал подробно о всех последних событиях, происшедших в городе в его отсутствие. Англичане, чтобы отвлечь рабочих от забастовочного, революционного движения, пытались использовать свой излюбленный провокационный способ – организовать кровавую резню между буддистами и мусульманами.

Но люди «серпа и молота» вовремя растолковали массам жестокие замыслы англичан – и, неожиданно для поработителей, индусы объединились с мусульманами, чтобы вместе выступить против английских провокаторов.

Даже в самом городе мелкая индийская буржуазия присоединилась к разбушевавшимся массам. На перекрестках, улицах и на площадях пылали костры: огонь пожирал шелк, кипы хлопчатобумажной ткани, товары английского изделия…

В полдень все многотысячное население Крысиного Скопища двинулось в город – к английским дворцам.

На площади Виктория толпе преградили путь цепи английских стрелков, забинтованных с головы до ног пулеметными лентами.

Завязалась перестрелка.

Со стороны англичан полился свинец; индийцы бомбардировали стрелков камнями…

Неожиданно стрелки отступили, – и вскоре на смену им появились люди, наряженные в странные, невиданные носатые маски. Впереди показалась ненавистная толстая фигура известного всему населению своею жестокостью полковника Перкинса. Лицо мистера Перкинса было скрыто под такой же неуклюжей носатой маской.

Толпа ринулась было вперед на этих английских чудовищ, вооруженных всего лишь резинами и бамбуковыми палками с металлическими наконечниками.

Но тут случилось что-то совершенно неожиданное и непонятное.

Люди стали задыхаться, истерически громко смеяться, мучительно чихать; глаза у всех стекленились в непроизвольных едких слезах.

Казалось, какие-то невидимые руки щекотали, щипали, дергали людей, и эти люди корчились, падали наземь, и невольно из ослабевших рук выпадало их оружие.

Толпа пришла в неописуемое волнение, и индусы, точно безумные, давя друг друга, в паническом страхе бросились назад – к Крысиному Скопищу.

Вскоре вся площадь Виктории и вся иностранная часть города были очищены от мятежников. Лишь кое-где безмятежно покоились трупы да корчились на каменьях израненные, истерзанные люди.

Так полковник Перкинс испробовал впервые свой новый химический препарат: неопасный для жизни, но обессиливающий и обезоруживающий врага наркотический газ – «комбинешен».

4. Чаман-лал – цветоноша

Чаман и Джоши долго корчились на своих неуютных травяных лежанках, задыхаясь в непроизвольном смехе и едких спертых рыданиях. И им, как и всему населению Крысиного Скопища, пришлось. испробовать плодов изобретения мистера Перкинса, – ведь они были в первых рядах мятежников.

– Как хорошо, что мы наловили так много ядовитых змей! – были первые слова Чамана, когда отец и сын поздней ночью пришли в себя. – Я не принадлежал к справедливой партии серпа и молота и не знаю всех их законов, но я по-своему отомщу мистеру Перкинсу за его страшный яд.

Чаман-Лал чиркнул спичку, и в полутьме небывало зловеще-лихорадочно дрожали его огненные глаза.

– Отец, ты сам говорил, что легче справиться с виперой, чем с такой проклятой белой собакой, как этот Перкинс!

– А я справлюсь! – и спичка, извиваясь в воздухе, отлетела к порогу…

…Чаман-Лал, неожиданно даже для сына, переменил профессию: он нанялся к своему земляку Нару – богатому садоводу и разносил иностранцам бледно-палевые чайные розы, ярко-красочные ароматные орхидеи, лилейные туберозы, мохнатые хризантемы, нежные магнолии и самые причудливые диковинные цветы.

Заметная фигура высокого, сухого, коричневого Чамана-цветоноши примелькалась английским стрелкам, полисменам-сикхам, и его беспрепятственно пропускали во дворцы иностранцев.

Новая профессия Чамана не оттолкнула его от змей. Нередко, закончив трудовой день, он возвращался в свою подземную лачугу, расстилал циновочный ковер, вынимал из-за пазухи свистящую «волшебную» дудочку и принимался за свое любимое занятие. Заклинатель змей наигрывал на дудочке монотонные жалобные мелодии; змеи выползали из корзины, вытягивались на спирально свитых хвостах, извивались и точно плясали гибкими телами в такт мелодии…

Чаман близко общался только со змеями. Он еще больше замкнулся в себе и иногда по нескольку дней кряду не произносил ни одного слова даже с любимым сыном. В глазах его появился еще более яркий, словно металлический блеск; было жутко и неловко смотреть в эти большущие, горящие глаза.

5. Под покровом цветов

Однажды Чаман-Лал вышел из лачуги в необычное время. Черный вечер, минуя сумерки, внезапно сменил день.

На фиолетовом тюрбане Чамана стояла огромная корзина, покрытая сверху цветами. Но лицу и напряженным рукам, вытянутым вверх – к корзине, наблюдательный человек мог бы заметить необычайную тяжесть для корзины с цветами.

Чаман уверенно прошел в английскую часть города.

Стража у ворот особняка мистера Перкинса – любителя и знатока экзотических орхидей – по обыкновению беспрепятственно пропустила завсегдатая, высокого цветоношу, в сад, окружающий мраморный особняк.

Отойдя в глубь подстриженного сада, Чаман вдруг ловким прыжком отскочил в боковую аллею и быстро-быстро проник в самый темный уголок сада. Здесь он бережно уложил свою цветочную ношу за розовыми кустами, под оградой.

Через несколько минут индиец снова спокойно проходил мимо стражи, стоявшей у ворот, но уже с пустыми руками.

Чаман обошел высокую ограду, свернул за угол и скрылся из поля зрения вооруженных привратников.

Вдруг он круто остановился, осмотрелся вокруг… Прыжок… и вмиг, словно юноша, Чаман легко перелетел через высокую отраду в сад мистера Перкинса.

Индиец пробрался к розовым кустам, прикорнул на корточках возле корзины с цветами и застыл в этой позе на несколько часов.

Только когда колокол ближайшей церкви св. Павла отсчитал полночь, Чаман встрепенулся, взвалил на плечо свою цветочную ношу и неслышной кошачьей походкой проскочил к особняку мистера Перкинса.

Цветоноша отлично изучил расположение комнат своего всегдашнего покупателя. Но нелегко было с большой тяжелой корзиной пробраться к боковому окну второго этажа, где находилась спальня полковника.

Все же ловкий Чаман вмиг раскрутил веревочный пояс змеелова, перекинул его через водосточный желоб и в минуту-другую он необычным путем в окно «доставлял» мистеру Перкинсу его излюбленные орхидеи.

Вместе с цветами из корзины в спальню спящего полковника посыпались какие-то гибкие, шуршащие предметы.

Сползая наземь, Чаман тщательно прикрыл окно, нарушив обычай мистера Перкинса спать с открытым настежь окном.

6. Месть Чамана

Мистер Перкинс передернулся, вздрогнул и проснулся от леденящей боли в правой руке…

Ему показалось, что он оглушен болью. Кружилась голова. Тошнило. По всему телу выступала липкая испарина.

Мистер Перкинс недовольно присел на край кровати, протянул привычно руку к штепселю, и пышная спальня полковника – в восточном стиле – осветилась матовым светом.

Но что это?.. Мистер Перкинс застыл в неподвижной позе. Глаза, налитые и расширенные ужасом, казалось, готовы были вывалиться из орбит и повиснуть на ниточках нервов.

С роскошного старинного итальянского зеркала, обрамленного оранжевым китайским шелком, свисала светло-шоколадная випера… Три ряда больших черных со светлыми концами колец ощетинились на ее спине.

Перкинс резко протянул руку к маленькому столику, чтобы схватить браунинг… и с нарастающим ужасом отдернул руку: на блестящем фоне красного лакированного столика извивались две зеленые древесные змеи.

– Пшшш-ш-ш!..

Перкинс резко дернул головой… С персидского узорчатого многоцветного ковра над кроватью, лавируя среди развешенного старинного оружия, спокойно сползала на подушки огромная оранжевая кобра. Отчетливые «очки» выделялись бархатистыми черными линиями.

Укушенный палец стал иссиня-серым… опухоль охватывала всю кисть…

Перкинс попытался крикнуть, но крик, точно осязательный липкий ком, прилип к воспаленному нёбу…

Только тут мистер Перкинс разглядел, что по всей спальне, в коврах, из фарфоровых ваз, в пышных орхидеях – по полу извиваются, ползают, шипят ядовитые гады.

В горле ссохлось. Мучила терпкая жажда… От глаз расходились перламутровые круги, и сквозь эти круги, словно в бреду, в самых неожиданных позах – извивающиеся танцующие гады.

Что-то холодное скользнуло по обнаженному плечу. И мистер Перкинс грузно грохнулся на толстый кашмирский ковер.

Кровь жгла и леденила тело…

Вместе с хрипом из тела, обвитого змеями, выходило сознание и жизнь.

– «Комбинешен…» – почему-то некстати последнее слово выступило и увязло в потухающем сознании.

Приложение

«Как хорошо тут!..»*

Владив., 15 сент. 1913

Венедикт Борщев-Март.

Как хорошо тут! У моря на скалах! Тишь какая! Волны замерли. Как воды прозрачны… А там далеко-далеко, на тех берегах солнце стоит, тень бросает на воды.

А небо! Как нежно бегут над горами, над лесом тучки. Холодные. Нет! Я лучше сойду к самому берегу – на песке будет мягче. Как хорошо тут! Ветер гуляет, тихий ласковый ветер. Гитару покрою плащом. Что-то сердце болит, точно молчанье, одиночество страшны мне! Заснуть бы, забыться!

Что это в волнах прозвучало? Или ветер коснулся струны? Зачем так болит мое сердце! Заснуть бы! Забыться!

Это сон или бред? Кто тронул струну? Струна прозвучала, замолкла. И в сердце так стало тревожно, тоскливо.

Уж солнце заходит…

Кто тронул меня? Не трогайте струн! Песни не надо. Твой голос я слышу! Где ты?

Как волны беснуются! Страшно внизу под скалами, на море… Страшно вверху, – над морем тучи несутся… Ветер все рвет, все тревожит, волнует ветер холодный! Не трогайте струн! Что <за> песню мне ветер принес? Знакомые звуки, родные, далекие…

Кто тронул струну! Не жгите, не троньте меня! Не трогайте струн! Не надо мне песни. Зачем так болит мое сердце. Забыться хочу! Заснуть бы!

Комментарии

Во второй том собрания сочинений В. Марта включены рассказы, повести и миниатюры, созданные во второй половине 1910-х – первой половине 1930-х гг. Из соображений полноты включены также рассказы и стихотворения в прозе из сборников 1919–1922 гг., вошедших в первый том.

Материал тома расположен в хронологической последовательности. Тексты публикуются в новой орфографии с сохранением авторской пунктуации. Безоговорочно исправлены наиболее очевидные опечатки. Подстраничные прим. во всех текстах взяты из первоизданий.

В оформлении обложки использован офорт Жана Плассе (Я. Пласе) для книги В. Марта «Строки» (1919).

Глаз*

Впервые: Синий журнал. 1915. № 40, 3 окт., за подписью «Венедикт М.». Позднее в сб. «На любовных перекрестках причуды» (Харбин, 1922) без подзаг. и с датой «С.-П.-Б. 1915 г.». Текст печатается по журнальной публ.

«Я хочу снега…»*

Впервые: Всемирная панорама. 1916. № 351-2, 8 янв. Ср. со стих. «Зимы хочу!» (т. I).

…«Minamiya-mate» – Минамия-мате («Голландский холм»), район в Нагасаки, где после окончания изоляции Японии преимущественно селились европейцы.

Склянка Тян-ши-нэ*

Впервые: Всемирная панорама. 1916. № 366-17, 22 апр., под псевд. «Венедикт Мард». Илл. Н. Николаевского.

Сон*

Впервые: Волны. 1917. № 1, январь, под псевд. «Венедикт Мард».

Токийские наброски*

Впервые: Великий океан. 1918. № 6, июнь.

Мартелии*

Публикуется по: Март В. Мартелии: Истории моей смерти. Б. в. д. [Владивосток, 1919]. Архив Н. Н. Матвеева-Бодрого (ХКМ). Ф. 10, оп. 1, д. 1224 кп. 9069.12777.

Коммент. см. в т. I.

Изумрудные черви*

Публикуется по: Март В. Изумрудные черви. Б. в. д. [Владивосток, К-во «Хай-шин-вей», 1919]. Архив Н. Н. Матвеева-Бодрого (ХКМ), Ф. 10, оп. 1, д. 1225.

Коммент. см. в т. I.

На лестнице*

Впервые: Лель. 1919. № 2, 23 ноября.

Миниатюра соотносится с циклом «Черный дом» в одноименном сб. 1918 г. и построена по образцу классической детской «страшилки», восходящей к представлениям о «непокойных», кишащих нечистью домах и известной по меньшей мере с начала 1940-х гг., если не ранее (Мухлынин 1995:33). У первых читателей Марта было свежо воспоминание о вечере «Московской вербы» в ЛХО 12 апреля 1919 г., когда одна из комнат, по газетным сообщениям, изображала «Черный дом» и была «декорирована в мрачных тонах».

Каппа*

Впервые: Лель. 1919. № 3, под псевд. «В. Трам». Илл. автора (ниже в тексте Каппа в изображении К. Хокусая). В ХКМ (архив Н. Н. Матвеева-Бодрого, ф. 10., оп. 1., д. 1225, л.31–33, кп.9069.12795) имеется вырезка из журн. с карандашными подписями В. Марта.

…моего друга Канада – вероятно, он же «Канеда-сан», адресат посвящения «Обряда на полуночи» – четвертой из «мартелий» (с. 30). Оба текста, отметим, связаны с гибелью в воде. Если прибавить к ним расск. «За голубым трепангом» и миниатюру «Как хорошо тут!..» (см. ниже), становится вполне очевидно, что водная / морская стихия постоянно ассоциировалась у В. Марта с мотивами угрозы и гибели.

…чудовищном Каппа – Каппа – водный демон традиционного японского фольклора. Обычно описывается как человекоподобное зеленое существо ростом с ребенка, покрытое чешуйками или слизью, с перепонками между пальцев рук и ног, похожим на черепаший панцирем на спине и т. наз. «блюдцем», углублением на голове, кот. всегда должно быть заполнено водой – жизненной силой каппа. Известны и многочисленные другие обличия и наименования этого создания. Каппа обитает в реках, прудах и озерах, похищает скот; козни каппа в отношении людей варьируются от безобидных шалостей до смертоносных нападений на купальщиков, похищений детей, изнасилований женщин и т. п. По легендам, пьет кровь, съедает печень, извлекает из ануса человека таинственный шарик «сирикодама», понимаемый как вместилище души или желаний; подобной охоте посвящен второй из эстампов Хокусая с изображением каппа, помещенный выше. См. также Забияко, Левченко 2014.

Украденная смерть*

Впервые: «Лель» (Владивосток). 1919. № 4. С. 2–3 под загл. «Украденная смерть» и с посвящ.: «Посвящается А. С. Л.». Публикуется по отдельному изд.: Март В. Украденная смерть: На перекрестках смерти. [Харбин]: «Садарико», [1921] – (Автографика. [Вып. III]).

На экз. Н. Н. Матвеева-Бодрого (ХКМ. Архив Н. Н. Матвеева-Бодрого. Ф. 10, оп. 1, д. 1225) обрезанная дарственная надпись автора: «28/I н/ст 1922 Харбин».

Лапа Мин-дзы*

Публикуется по: Март В. Тигровьи чары. Владивосток: Изд. «Хан-Шин-вей» [Тип. «Эхо»], 1920.

Коммент. см. в т. I. Здесь укажем на развитые китайские мифологические представления о тигре: это правитель зверей с царским иероглифом в виде полосок на лбу, враг злых людей и демонов, защитник добра и хранитель здоровья, символ военной доблести и т. д., равно как и центральная фигура многочисленных легенд и произведений литературы и искусства. Различные части тела тигра – компонент традиционной китайской медицины. В Китае обитали в свое время сибирские (амурские), бенгальские и южно-китайские тигры; последние широко считаются истребленными в дикой природе.

Долг покойного*

Публикуется по: Март В. Тигровьи чары. Владивосток: Изд. «Хан-Шин-вей» [Тип. «Эхо»], 1920.

Коммент. см. в т. I.

Распечатанные тайны*

Впервые: Окно (Харбин). 1920. № 2, декабрь. Заст. и конц. Я. Яругского-Эруги.

Три солнца*

Публикуется по: Март В. Три солнца: Истории моей смерти. [Харбин]: «Садарико», б. г. [1921] – (Автографика. [Вып. I]). В доступном нам экз. издания (ХКМ. Архив Н. Н. Матвеева-Бодрого. Ф. 10, оп. 1, д. 1224) повреждены и лишь частично читаются две строки.

Коммент. см. в т. I.

На черной нитке*

Впервые: Вперед (Харбин). ХКМ. Ф. 10. Оп. 1. Д. 1225. Публикуется по: Ветвь 2013.

Почтовая марка*

Публикуется по: Март В. На любовных перекрестках причуды: Новелла-миниатюра: Стихи. Харбин: Изд. «Камень». 1922. – (Дальне-Восточная библ-ка. № 2). Позднее в: Ленинград. 1924. № 5 (21), 12 марта.

Тигровый ус*

Публикуется по: Ленинград. 1924. № 17–18 (32–33), 10 окт.

Рассказ напрямую развивает тему магических свойств различных частей тела тигра, затронутую в рассказе «Лапа Мин-дзы», однако никак не отмечен исследователями этой темы (Забияко, Дябкин 2013:147–148).

За голубым трепангом*

Публикуется по: Всемирный следопыт. 1928. № 3.

Сборник рассказов*

Публикуется по: Март-Матвеев В. Н. Сборник рассказов: (С рисунками). М.-Л., Государственное изд-во, 1928.

О сб. см. Забияко, Дябкин 2013: 150–152.

Хун Чиэ-фу*

Зачин соотносит этот рассказ с «Долгом покойного» (1920) и стих. «Три души» (1917, см. т. I).

Красный плат китаянки*

Тян-ши-нэ – похоже, приватная шутка Марта, давшего мужу Вы-и имя героя своего мистического рассказа «Склянка Тян-ши-нэ» (1916, см. с. 14).

Речные люди*

Впервые: «Дружные ребята». 1928, с № 5. Отдельное изд.: Март В. [На тит.: В. Март-Матвеев]. Речные люди: Повесть для детей из быта современного Китая. Обл. и рис. Т. Лебедевой. М-Л.: Молодая гвардия, 1930. Публикуется по книжному изд.

Маленькая прядильщица*

Впервые: Юный пролетарий. 1928. № 3. Худ. В. Майзелис.

О сотрудничестве В. Марта в журн. «Юный пролетарий» см. его письма к сыну из ссылки в т. III.

«Хитокои»*

Впервые: Юный пролетарий. 1929. № 11.

Манчжурская быль*

Впервые: Юный пролетарий. 1929. № 22. Худ. А. Ситтаро.

Дэрэ – водяная свадьба*

Впервые: Март В. Дэрэ – водяная свадьба: Рассказ. Киев: Коммуна писателей, 1932 – (Библ-ка Коммуны писателей. Вып. 22–23). Позднее в сокращении: Вокруг света. 1934. № 4. Печатается по отдельному изд. Илл. О. Верейского взяты из журнальной публ. О рассказе см. Левченко 2015.

Приводим редакционное предисловие к журнальной публ.:

Рассказ Венедикта Марта «Дэрэ – водяная свадьба» – впервые в беллетристической форме показывает любопытнейший этнографический материал о древнейшем обычае гольдов – умыкании невесты на воде.

Рассказ относится по времени к началу первой пятилетки, когда и в таежных, глухих верховьях дальневосточных рек появились ростки новой советской жизни. Надо не забывать, что именно на Дальнем Востоке дольше чем где бы то ни было продолжалась гражданская борьба и интервенция.

Дикие, вымирающие племена туземцев Дольнего Востока – гольды, гиляки, орочоны, удехейцы и другие до революции были обречены на самую жесточайшую эксплуатацию. Царская «цивилизация» несла в таежную глушь спирт и венерические болезни. Только в советское время туземцы Дальнего Востока получили все права и настоящую культуру. Теперь не редкость школа, колхоз, клуб даже и в амурских дебрях. Гольд, гиляк, орочон, наряду с русским или украинским переселенцем, сознательно участвуют в социалистическом строительстве на нашей дальней окраине.

Рассказ Венедикта Марта показывает читателю кусок жизни рыбаков-охотников гольдов как раз в тот период, когда только-только пробивалась новая жизнь в самых отдаленных уголках тайги.

С берега… шаман – Фраза пропущена в крайне небрежно набранном книжном изд.

…охотничий рыболовный колхоз – в журнальной публ. уточнение: «русскотуземный охотничье-рыболовный колхоз».

Яд за яд*

Впервые: Вокруг света. 1934. № 3. Худ. Н. Кочергин.

С главки 5 герой именуется в оригинальной публ. «Чамал»; нами везде сохранено исходное написание.

«Как хорошо тут!..»*

Эта юношеская миниатюра В. Марта сохранилась в фонде Т. З. Матвеевой в ПКПБ; судя по каранд. помете «Выписки из музея Арсеньева», текст был переписан ею из семейного рукописного журн. «Мысль».

Библиография

Ветвь 2013 – Литература русского зарубежья: Восточная ветвь. Хрестоматия. Т. 1: Проза. Ч. 2 (Л-П). Благовещенск, 2013.

Забияко, Дябкин 2013 – Забияко А. А., Дябкин И. А. Трансформация сюжетов китайской мифологии в творчестве дальневосточных писателей 20–40 гг. ХХ в. // Религиоведение. 2013. № 4. С. 139–156.

Забияко, Левченко 2014 – «Кошмарная чудь» японского бестиария: Образ Каппа в русской литературе начала ХХ в. (В. Март) / / Религиоведение. 2014. № 3, с. 187–196.

Левченко 2015 – Левченко А. А. Традиционная культура коренных народов Дальнего Востока в художественном творчестве: Свадебный обряд гольдов в рассказе В. Марта «Дэрэ – водяная свадьба» // Россия и Китай: История и перспективы сотрудничества. Материалы V международной научно-практической конференции… Вып. 5. Благовещенск, с. 2015. С. 59–61.

Мухлынин 1995 – Пародирование страшных рассказов в современном русском детском фольклоре // Мир детства и традиционная культура: Сб. научн. трудов и материалов. М., 1995. С. 27–59.

Составитель Сергей ШАРГОРОДСКИЙ

при ближайшем участии Александра СТЕПАНОВА

Настоящая публикация преследует исключительно культурно-образовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т. п.

Примечания

(1) «Курума» – так называют в Японии людей, запряженных в коляску («рикша»). «Курума» заменяет лошадь и возит пассажиров, как у нас извозчик. Этот унизительный и жестокий способ передвижения – во всей Японии!

(2) «Хао» – по-китайски «хорошо».

(3) Трепанги или голотурии – животные класса иглокожих, червеобразного вида; в отличие от других иглокожих, обладают кожистыми наружными покровами. Живут на дне моря, как вблизи берегов, так и на больших глубинах, зарываясь в песок или ползая по водорослям, кораллам и т. п. Питаются мелкими организмами. Голотурии обладают способностью отбрасывать отдельные куски тела, но потерянные органы могут быстро возобновляться. Голотурий насчитывают более 500 видов. Из голотурий, снабженных ногами, многие виды употребляются в пищу и под названием «трепанга» составляют предмет торговли.

(4) Драга – снаряд для исследования морского (или речного) дна, его грунта, ловли водных животных и растений со дна.

(5) Гуано – залегающая толстыми слоями смесь продуктов разложения помета морских птиц; образуется при жаркой температуре в отсутствие воды; употребляется почти исключительно для удобрения.

(6) Из этой жидкости приготовляется краска – сепия.

(7) Траур у китайцев обозначается не черным, а белым цветом.

(8) В китайской темной массе до сих пор не изжит культ предков. Они верят, что у человека три души и после смерти одна из душ вселяется в особую дощечку, на которой написано имя покойного. Такие дощечки с «душами» обычно сохраняются в семье покойного на почетном месте.

(9) У китайцев еще при жизни отца сын заготовляет гроб для старика, и это является доказательством особой сыновней почтительности.

(10) Бойка – мальчик, слуга.

(11) В Китае труп казненного нередко достается нищим – курильщикам опия и морфинистам. За вознаграждение натурой (одеждой, обувью) они зарывают труп.

(12) Сгущенность населения во внутреннем Китае заставляет огромное число населения жить на судах, где они родятся, работают и умирают. Пловучие пашни из плодоносной желтой земли покрывают палубу, засеянную гаоляном.

(13) У китайцев есть национальный праздник – пряльщиц. Легенда рассказывает о богине Чжи-нюй, которая жила на звезде Веге, была очень прилежна и трудолюбива. Богиня вышла замуж за пастуха, проживающего также на звезде, по ту сторону Млечного пути. Супруги вскоре разошлись, но и поныне они встречаются раз в году, а именно седьмого числа седьмой луны.

(14) По китайскому обычаю, жених и невеста не знают друг друга по день свадьбы.

(15) У китайцев много бродячих профессий. Представитель каждой профессии имеет свой специфический звучащий инструмент или мелодию, выкрик.

(16) Су-Жолань – жена китайского героя Доу-Тоу, сосланного в бесплодную монгольскую пустыню. Тоскуя по муже, она выткала стихи с жалобой на судьбу и послала их мужу.

(17) Китайцы не здороваются за руку, как у нас, а кланяются друг другу при встречах, складывая на груди ладони рук.

(18) Я иду, дайте мне пройти…

(19) «Ета» – презренный класс париев в Японии, который до сих пор находится как бы вне закона.

(20) «Хитокои» – так называют в Японии агента по купле-продаже «живого товара» – девушек в дома терпимости.

(21) В Японии насчитывается свыше 720.000 женщин и девушек текстильщиц. По статистическим данным ежегодно умирает 16.500 работниц из этого числа (720.000). В. М.

(22) Урема – туземное название лесной чащи.

(23) Орочены, тунгусское племя, обитающее на Совет. Дальнем Востоке.

(24) Приводимые в рассказе имена все действительно гольдские, – рядом с гольдским именем автор ставит перевод имени на русский язык.

(25) Тори – калым, выкуп за невесту, которая у гольдов продается в жены за определенную сумму, или за обусловленные вещи.

(26) Глаголь – заломанная углом по течению реки – деревянная изгородь, – таков способ туземного лова кеты.

(27) Тигр по-туземному «Амба».

(28) Хаморан – летнее гольдское жилище.

(29) Бачкафу – гольдское приветствие соответствующее по смыслу, нашему «здравствуйте».

(30) Очиха уйлэори – ежегодное осеннее родовое моление гольдов рода (хала) – однофамильцев (эмухала).

(31) Ямха – гремящий металлический пояс шамана.

(32) Сопка каче и сабоота – халат и сапоги из рыбьей кожи.

(33) Шаман, по поверью гольдов, отыскивает душу покойника и укладывает ее в фанья – особую подушку, которую время от времени родные покойного угощают разной снедью.

(34) Гнус – таежная мошкара, которая иногда даже заедает зверя.

(35) Унты-типичная туземная мужская обувь, из кабаньей или лосиной кожи.

(36) Дэрэ последний свадебный обряд у гольдов. Об этом обряде будет подробно сказано в дальнейшем, в процессе рассказа.

(37) Свадьба у гольдов разделяется на четыре части, иногда отделенные друг от друга длительными промежутками времени. Первая часть свадьбы, модэрку – соответствует сговорам, помолвке.

(38) Дже – зимнее гольдское жилище.

(39) Токтолку – вторая часть свадьбы состоит из сговоров родителей невесты и жениха о размере тори (калыма) за невесту.

(40) Сарин – третья часть свадьбы. В старой русской свадьбе сарину соответствует, до некоторой степени, «девичник».

(41) Гямакта – невеста.

(42) Жень-шень – корень растения который собирают китайцы и туземцы на Дальнем Востоке. Хай-шень – трепанг – морской червь. Оба они считаются лечебными средствами.

(43) Джяпака чури – чисто детская гольдская игра, состоящая в бросании и ловле пучка травы (джяпка).

(44) Думхубури – тоже ребячьи гольдская игра, состоящая в прыганьи через веревку, вращаемую двумя детьми.

(45) Обе эти молитвы – свадебные песни поются на дэрэ, но значительно поздней, у фанзы жениха.

(46) В Индии даже темная масса с жадностью ловит каждую весть о свободной стране Советов. Видимо газетное сообщение о разрешения животноводной проблемы, о создании животноводных совхозов преломилось в сознании темного змеелова, как создание государственных пастбищ священных коров.

сноска