
Во второй том входят стихотворения 1855-1866 гг. – периода исключительно интенсивной литературной и общественно-политической деятельности Н. А. Некрасова.
В данной электронной редакции опущен раздел «Другие редакции и варианты».
Николай Алексеевич Некрасов
Собрание сочинений в пятнадцати томах
Том 2. Стихотворения 1855-1866
Стихотворения 1855-1866
1855–1856
Поэт и гражданин*
Гражданин
(входит)
Опять один, опять суров,
Лежит – и ничего не пишет.
Поэт
Прибавь: хандрит и еле дышит –
И будет мой портрет готов.
Гражданин
Хорош портрет! Ни благородства,
Ни красоты в нем нет, поверь,
А просто пошлое юродство.
Лежать умеет дикий зверь…
Поэт
Так что же?
Гражданин
Да глядеть обидно.
Поэт
Ну, так уйди.
Гражданин
Послушай: стыдно!
Пора вставать! Ты знаешь сам,
Какое время наступило;
В ком чувство долга не остыло,
Кто сердцем неподкупно прям,
В ком дарованье, сила, меткость,
Тому теперь не должно спать…
Поэт
Положим, я такая редкость,
Но нужно прежде дело дать.
Гражданин
Вот новость! Ты имеешь дело,
Ты только временно уснул,
Проснись: громи пороки смело…
Поэт
А! знаю: «Вишь, куда метнул!»
Но я обстрелянная птица.
Жаль, нет охоты говорить.
(берет книгу)
Спаситель Пушкин! – Вот страница:
Прочти и перестань корить!
Гражданин
(читает)
«Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв».
Поэт
(с восторгом)
Неподражаемые звуки!..
Когда бы с Музою моей
Я был немного поумней,
Клянусь, пера бы не взял в руки!
Гражданин
Да, звуки чудные… ура!
Так поразительна их сила,
Что даже сонная хандра
С души поэта соскочила.
Душевно радуюсь – пора!
И я восторг твой разделяю,
Но, признаюсь, твои стихи
Живее к сердцу принимаю.
Поэт
Не говори же чепухи!
Ты рьяный чтец, но критик дикий.
Так я, по-твоему, – великий,
Повыше Пушкина поэт?
Скажи пожалуйста?!.
Гражданин
Ну, нет!
Твои поэмы бестолковы,
Твои элегии не новы,
Сатиры чужды красоты,
Неблагородны и обидны,
Твой стих тягуч. Заметен ты,
Но так без солнца звезды видны.
В ночи, которую теперь
Мы доживаем боязливо,
Когда свободно рыщет зверь,
А человек бредет пугливо, –
Ты твердо светоч свой держал,
Но небу было неугодно,
Чтоб он под бурей запылал,
Путь освещая всенародно;
Дрожащей искрою впотьмах
Он чуть горел, мигал, метался.
Моли, чтоб солнца он дождался
И потонул в его лучах!
Нет, ты не Пушкин. Но покуда,
Не видно солнца ниоткуда,
С твоим талантом стыдно спать;
Еще стыдней в годину горя
Красу долин, небес и моря
И ласку милой воспевать…
Гроза молчит, с волной бездонной
В сияньи спорят небеса,
И ветер ласковый и сонный
Едва колеблет паруса, –
Корабль бежит красиво, стройно,
И сердце путников спокойно,
Как будто вместо корабля
Под ними твердая земля.
Но гром ударил: буря стонет,
И снасти рвет, и мачту клонит, –
Не время в шахматы играть,
Не время песни распевать!
Вот пес – и тот опасность знает
И бешено на ветер лает:
Ему другого дела нет…
А ты что делал бы, поэт?
Ужель в каюте отдаленной
Ты стал бы лирой вдохновленной
Ленивцев уши услаждать
И бури грохот заглушать?
Пускай ты верен назначенью,
Но легче ль родине твоей,
Где каждый предан поклоненью
Единой личности своей?
Наперечет сердца благие,
Которым родина свята.
Бог помочь им!.. а остальные?
Их цель мелка, их жизнь пуста.
Одни – стяжатели и воры,
Другие – сладкие певцы,
А третьи… третьи – мудрецы:
Их назначенье – разговоры.
Свою особу оградя,
Они бездействуют, твердя:
«Неисправимо наше племя,
Мы даром гибнуть не хотим,
Мы ждем: авось поможет время,
И горды тем, что не вредим!»
Хитро скрывает ум надменный
Себялюбивые мечты,
Но… брат мой! кто бы ни был ты,
Не верь сей логике презренной!
Страшись их участь разделить,
Богатых словом, делом бедных,
И не иди во стан безвредных,
Когда полезным можешь быть!
Не может сын глядеть спокойно
На горе матери родной,
Не будет гражданин достойный
К отчизне холоден душой,
Ему нет горше укоризны…
Иди в огонь за честь отчизны,
За убежденье, за любовь…
Иди, и гибни безупречно.
Умрешь не даром, дело прочно,
Когда под ним струится кровь.
А ты, поэт! избранник неба,
Глашатай истин вековых,
Не верь, что не имущий хлеба
Не стоит вещих струн твоих!
Не верь, чтоб вовсе пали люди;
Не умер бог в душе людей,
И вопль из верующей груди
Всегда доступен будет ей!
Будь гражданин! служа искусству,
Для блага ближнего живи,
Свой гений подчиняя чувству
Всеобнимающей Любви;
И если ты богат дарами,
Их выставлять не хлопочи:
В твоем труде заблещут сами
Их животворные лучи.
Взгляни: в осколки твердый камень
Убогий труженик дробит,
А из-под молота летит
И брызжет сам собою пламень!
Поэт
Ты кончил?.. чуть я не уснул.
Куда нам до таких воззрений!
Ты слишком далеко шагнул.
Учить других – потребен гений,
Потребна сильная душа,
А мы с своей душой ленивой,
Самолюбивой и пугливой,
Не стоим медного гроша.
Спеша известности добиться,
Боимся мы с дороги сбиться
И тропкой торною идем,
А если в сторону свернем –
Пропали, хоть беги со света!
Куда жалка ты, роль поэта!
Блажен безмолвный гражданин:
Он, музам чуждый с колыбели,
Своих поступков господин,
Ведет их к благородной цели,
И труд его успешен, спор…
Гражданин
Не очень лестный приговор.
Но твой ли он? тобой ли сказан?
Ты мог бы правильней судить:
Поэтом можешь ты не быть,
Но гражданином быть обязан.
А что такое гражданин?
Отечества достойный сын.
Ах! будет с нас купцов, кадетов,
Мещан, чиновников, дворян,
Довольно даже нам поэтов,
Но нужно, нужно нам граждан!
Но где ж они? Кто не сенатор,
Не сочинитель, не герой,
Не предводитель, не плантатор,
Кто гражданин страны родной?
Где ты, откликнись? Нет ответа.
И даже чужд душе поэта
Его могучий идеал!
Но если есть он между нами,
Какими плачет он слезами!!.
Ему тяжелый жребий пал,
Но доли лучшей он не просит:
Он, как свои, на теле носит
Все язвы родины своей.
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Гроза шумит и к бездне гонит
Свободы шаткую ладью,
Поэт клянет или хоть стонет,
А гражданин молчит и клонит
Под иго голову свою.
Когда же… Но молчу. Хоть мало,
И среди нас судьба являла
Достойных граждан… Знаешь ты
Их участь?.. Преклони колени!..
Лентяй! смешны твои мечты
И легкомысленные пени!
В твоем сравненье смыслу нет.
Вот слово правды беспристрастной:
Блажен болтающий поэт,
И жалок гражданин безгласный!
Поэт
Не мудрено того добить,
Кого уж добивать не надо.
Ты прав: поэту легче жить –
В свободном слове есть отрада.
Но был ли я причастен ей?
Ах, в годы юности моей,
Печальной, бескорыстной, трудной,
Короче – очень безрассудной, –
Куда ретив был мой Пегас!
Не розы – я вплетал крапиву
В его размашистую гриву
И гордо покидал Парнас.
Без отвращенья, без боязни
Я шел в тюрьму и к месту казни,
В суды, в больницы я входил.
Не повторю, что там я видел…
Клянусь, я честно ненавидел!
Клянусь, я искренно любил!
И что ж?.. мои послышав звуки,
Сочли их черной клеветой;
Пришлось сложить смиренно руки
Иль поплатиться головой…
Что было делать? Безрассудно
Винить людей, винить судьбу.
Когда б я видел хоть борьбу,
Бороться стал бы, как ни трудно,
Но… гибнуть, гибнуть… и когда?
Мне было двадцать лет тогда!
Лукаво жизнь вперед манила,
Как моря вольные струи,
И ласково любовь сулила
Мне блага лучшие свои –
Душа пугливо отступила…
Но сколько б не было причин,
Я горькой правды не скрываю
И робко голову склоняю
При слове: честный гражданин.
Тот роковой, напрасный пламень
Доныне сожигает грудь,
И рад я, если кто-нибудь
В меня с презреньем бросит камень.
Бедняк! и из чего попрал
Ты долг священный человека?
Какую подать с жизни взял
Ты – сын больной больного века?..
Когда бы знали жизнь мою,
Мою любовь, мои волненья…
Угрюм и полон озлобленья,
У двери гроба я стою…
Ах! песнею моей прощальной
Та песня первая была!
Склонила Муза лик печальный
И, тихо зарыдав, ушла.
С тех пор не часты были встречи:
Украдкой, бледная, придет
И шепчет пламенные речи,
И песни гордые поет.
Зовет то в города, то в степи,
Заветным умыслом полна,
Но загремят внезапно цепи –
И мигом скроется она.
Не вовсе я ее чуждался,
Но как боялся! как боялся!
Когда мой ближний утопал
В волнах существенного горя –
То гром небес, то ярость моря
Я добродушно воспевал.
Бичуя маленьких воришек
Для удовольствия больших,
Дивил я дерзостью мальчишек
И похвалой гордился их.
Под игом лет душа погнулась,
Остыла ко всему она,
И Муза вовсе отвернулась,
Презренья горького полна.
Теперь напрасно к ней взываю –
Увы! сокрылась навсегда.
Как свет, я сам ее не знаю
И не узнаю никогда.
О Муза, гостьею случайной
Являлась ты моей душе?
Иль песен дар необычайный
Судьба предназначала ей?
Увы! кто знает? рок суровый
Всё скрыл в глубокой темноте.
Но шел один венок терновый
К твоей угрюмой красоте…
<1855 – июнь 1856>
«Внимая ужасам войны…»*
Внимая ужасам войны,
При каждой новой жертве боя
Мне жаль не друга, не жены,
Мне жаль не самого героя.
Увы! утешится жена,
И друга лучший друг забудет;
Но где-то есть душа одна –
Она до гроба помнить будет!
Средь лицемерных наших дел
И всякой пошлости и прозы
Одни я в мир подсмотрел
Святые, искренние слезы –
То слезы бедных матерей!
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве,
Как не поднять плакучей иве
Своих поникнувших ветвей…
«Тяжелый год – сломил меня недуг…»*
Тяжелый год – сломил меня недуг,
Беда настигла, счастье изменило,
И не щадит меня ни враг, ни друг,
И даже ты не пощадила!
Истерзана, озлоблена борьбой,
С своими кровными врагами!
Страдалица! стоишь ты предо мной
Прекрасным призраком с безумными глазами!
Упали волосы до плеч,
Уста горят, румянцем рдеют щеки,
И необузданная речь
Сливается в ужасные упреки,
Жестокие, неправые. Постой!
Не я обрек твои младые годы
На жизнь без счастья и свободы,
Я друг, я не губитель твой!
Но ты не слушаешь . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
«Не знаю, как созданы люди другие…»*
Не знаю, как созданы люди другие, –
Мне любы и дороги блага земные.
Я милую землю, я солнце люблю,
Желаю, надеюсь, страстями киплю.
И жаден мой слух, и мой глаз любопытен,
И весь я в желаньях моих ненасытен.
Зачем (же) я вечно тоскую и плачу
И сердце на горе бесплодное трачу?
Зачем не иду по дороге большой
За благами жизни, за пестрой толпой?
«Не гордись, что в цветущие лета…»*
Не гордись, что в цветущие лета,
В пору лучшей своей красоты
Обольщения модного света
И оковы отринула ты,
Что, лишь наглостью жалкой богаты,
В то кипучее время страстей
Не добились бездушные фаты
Даже доброй улыбки твоей, –
В этом больше судьба виновата,
Чем твоя неприступность, поверь,
И на шею повеситься рада
Ты <-> будешь теперь.
«Семьдесят лет бессознательно жил…»*
Семьдесят лет бессознательно жил
Чернский помещик Бобров Гавриил,
Был он не (то) чтоб жесток и злонравен,
Только с железом по твердости равен.
«Во вражде неостывающей…»*
Во вражде неостывающей
Несчастливца закалил
И душою непрощающей
Покарал – и отличил.
«Кто долго так способен был…»*
Кто долго так способен был
Прощать, не понимать, не видеть,
Тот, верно, глубоко любил,
Но глубже будет ненавидеть…
«Так говорила актриса отставная…»*
Так говорила (…) актриса отставная,
Простую речь невольно украшая
Остатками когда-то милых ей,
А ныне смутно памятных ролей, –
Но не дошли до каменного слуха
Ее проклятья, – бедная старуха
Ушла домой с Наташею своей
И по пути всё повторяла ей
Свои проклятья черному злодею.
Но (не) сбылись ее проклятья.
Ни разу сон его спокойный не встревожил
Ни черт, ни шабаш ведьм: до старости он дожил
Спокойно и счастливо, денег тьму
Оставивши в наследство своему
Троюродному дяде… А старуха
Скончалась в нищете – безвестно, глухо,
И, чтоб купить на гроб ей три доски,
Дочь продала последние чулки.
«И на меня, угрюмого, больного…»*
И на меня, угрюмого, больного,
Их добрые почтительные лица
Глядят с таким глубоким сожаленьем,
Что совестно становится. Ничем
Я их любви не заслужил.
«О, пошлость и рутина – два гиганта…»*
О, пошлость и рутина – два гиганта,
Единственно бессмертные на свете,
Которые одолевают всё –
И молодости честные порывы,
И опыта обдуманный расчет,
Насмешливо и нагло выжидая,
Когда придет их время. И оно
Приходит непременно.
1856
Прощанье*
Мы разошлись на полпути,
Мы разлучились до разлуки
И думали: не будет муки
В последнем роковом «прости».
Но даже плакать нету силы.
Пиши – прошу я одного…
Мне эти письма будут милы
И святы, как цветы с могилы –
С могилы сердца моего!
(28 февраля 1856)
Влюбленному*
Как вести о дороге трудной,
Когда-то пройденной самим,
Внимаю речи безрассудной,
Надеждам розовым твоим.
Любви безумными мечтами
И я по-твоему кипел,
Но я делить их не хотел
С моими праздными друзьями.
За счастье сердца моего
Томим боязнию ревнивой,
Не допускал я никого
В тайник души моей стыдливой.
Зато теперь, когда угас
В груди тот пламень благодатный,
О прошлом счастии рассказ
Твержу с отрадой непонятной.
Так проникаем мы легко
И в недоступное жилище,
Когда хозяин далеко
Или почиет на кладбище.
Княгиня*
Дом – дворец роскошный, длинный, двухэтажный,
С садом и с решеткой; муж – сановник важный.
Красота, богатство, знатность и свобода –
Всё ей даровали случай и природа.
Только показалась – и над светским миром
Солнцем засияла, вознеслась кумиром!
Воин, царедворец, дипломат, посланник –
Красоты волшебной раболепный данник;
Свет ей рукоплещет, свет ей подражает.
Властвует княгиня, цепи налагает,
Но цепей не носит, прихоти послушна,
Ни за что полюбит, бросит равнодушно:
Ей чужое счастье ничего не стоит –
Если и погибнет, торжество удвоит!
Сердце ли в ней билось чересчур спокойно,
Иль кругом всё было страсти недостойно,
Только ни однажды в молодые лета
Грудь ее любовью не была согрета.
Годы пролетали. В вихре жизни бальной
До поры осенней – пышной и печальной –
Дожила княгиня… Тут супруг скончался.
Труден был ей траур, – доктор догадался
И нашел, чтоб воды были б ей полезны
(Доктора в столицах вообще любезны).
Если только русский едет за границу,
Посылай в Палермо, в Пизу или Ниццу,
Быть ему в Париже – так судьбам угодно!
Год в столице моды шумно и спокойно
Прожила княгиня; на второй влюбилась
В доктора-француза – и сама дивилась!
Не был он красавец, но ей было ново
Страстно и свободно льющееся слово,
Смелое, живое… Свергнуть иго страсти
Нет и помышленья… да уж нет и власти!
Решено! В Россию тотчас написали;
Немец-управитель без большой печали
Продал за бесценок в силу повеленья,
Английские парки, русские селенья,
Земли, лес и воды, дачу и усадьбу.
Получили деньги – и сыграли свадьбу.
Тут пришла развязка. Круто изменился
Доктор-спекулятор; деспотом явился!
Деньги, бриллианты – всё пустил в аферы,
А жену тиранил, ревновал без меры,
А когда бедняжка с горя захворала,
Свез ее в больницу… Навещал сначала,
А потом уехал – словно канул в воду!
Скорбная, больная, гасла больше году
В нищете княгиня… и тот год тяжелый
Был ей долгим годом думы невеселой!
Смерть ее в Париже не была заметна:
Бедно нарядили, схоронили бедно…
А в отчизне дальной словно были рады:
Целый год судили – резко, без пощады,
Наконец устали… И одна осталась
Память: что с отличным вкусом одевалась!
Да еще остался дом с ее гербами,
Доверху набитый бедными жильцами,
Да в строфах небрежных русского поэта
Вдохновленных ею чудных два куплета,
Да голяк-потомок отрасли старинной,
Светом позабытый и ни в чем невинный.
«Самодовольных болтунов…»*
«Самодовольных болтунов,
Охотников до споров модных,
Где много благородных слов,
А дел не видно благородных,
Ты откровенно презирал:
Ты не однажды предсказал
Конец велеречивой сшибки
И слово русский либерал
Произносил не без улыбки.
Ты силу собственной души
Бессильем их надменно мерил
И добродушно ей ты верил.
И точно, были хороши
Твои начальные порывы:
Озолотил бы бедняка!
Но дед и бабка были живы,
И сам ты не имел куска.
И долго спали сном позорным
Благие помыслы твои,
Как дремлют подо льдом упорным
Речные вольные струи.
Ты их лелеял на соломе
И только применять их мог
Ко псу, который в жалком доме
Пожитки жалкие стерег.
И правда: пес был сыт и жирен,
И спал всё, дворнику назло.
Теперь… теперь твой круг обширен!
Взгляни: богатое село
Лежит, обставлено скирдами,
Спускаясь по горе к ручью,
А избы полны мужиками.»
Въезжая в отчину свою,
Такими мыслями случайно
Был Решетилов осажден.
И побледнел необычайно,
И долго, долго думал он…
Потом – вступил он во владенье,
Вопрос отложен и забыт.
Увы! не наше поколенье
Его по совести решит!
<Середина июля 1856>
Прости*
Прости! Не помни дней паденья,
Тоски, унынья, озлобленья, –
Не помни бурь, не помни слез,
Не помни ревности угроз!
Но дни, когда любви светило
Над нами ласково всходило
И бодро мы свершали путь, –
Благослови и не забудь!
<29 июля 1856>
«Как ты кротка, как ты послушна…»*
Как ты кротка, как ты послушна,
Ты рада быть его рабой,
Но он внимает равнодушно,
Уныл и холоден душой.
А прежде… помнишь? Молода,
Горда, надменна, и прекрасна,
Ты им играла самовластно,
Но он любил, любил тогда!
Так солнце осени – без туч
Стоит, не грея, на лазури,
А летом и сквозь сумрак бури
Бросает животворный луч…
<Лето 1856>
«Я посетил твое кладбище…»*
Я посетил твое кладбище,
Подруга трудных, трудных дней!
И образ твой светлей и чище
Рисуется душе моей.
Бывало, натерпевшись муки,
Устав и телом и душой,
Под игом молчаливой скуки
Встречался грустно я с тобой.
Ни смех, ни говор твой веселый
Не прогоняли темных дум:
Они бесили мой тяжелый,
Больной и раздраженный ум.
Я думал: нет в душе беспечной
Сочувствия душе моей,
И горе в глубине сердечной
Держалось дольше и сильней…
Увы, то время невозвратно!
В ошибках юность не вольна:
Без слез ей горе непонятно,
Без смеху радость не видна…
Ты умерла… Смирились грозы.
Другую женщину я знал,
Я поминутно видел слезы
И часто смех твой вспоминал.
Теперь мне дороги и милы
Те грустно прожитые дни, –
Как много нежности и силы
Душевной вызвали они!
Твержу с упреком и тоскою:
«Зачем я не ценил тогда?»
Забудусь, ты передо мною
Стоишь – жива и молода:
Глаза блистают, локон вьется,
Ты говоришь: «Будь веселей!»
И звонкий смех твой отдается
Больнее слез в душе моей…
Школьник*
– Ну, пошел же, ради бога!
Небо, ельник и песок –
Невеселая дорога…
– Эй, садись ко мне, дружок!
Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь…
Не стыдися! что за дело?
Это многих славный путь.
Вижу я в котомке книжку.
Так учиться ты идешь…
Знаю: батька на сынишку
Издержал последний грош.
Знаю: старая дьячиха
Отдала четвертачок,
Что проезжая купчиха
Подарила на чаек.
Или, может, ты дворовый
Из отпущенных?.. Ну, что ж!
Случай тоже уж не новый –
Не робей, не пропадешь!
Скоро сам узнаешь в школе,
Как архангельский мужик
По своей и божьей воле
Стал разумен и велик.
Не без добрых душ на свете –
Кто-нибудь свезет в Москву,
Будешь в университете –
Сон свершится наяву!
Там уж поприще широко:
Знай работай, да не трусь…
Вот за что тебя глубоко
Я люблю, родная Русь!
Не бездарна та природа,
Не погиб еще тот край,
Что выводит из народа
Столько славных то и знай, –
Столько добрых, благородных,
Сильных любящих душой,
Посреди тупых, холодных
И напыщенных собой!
<Лето 1856>
<Тургене>ву*
Прощай! Завидую тебе –
Твоей поездке, не судьбе:
Я гордостью, ты знаешь, болен
И не сменяю ни на чью
Судьбу плачевную мою,
Хоть очень ею недоволен.
Ты счастлив. Ты воскреснешь вновь;
В твоей душе проснется живо
Всё, чем терзает прихотливо
И награждает нас любовь, –
Пора наград, улыбок ясных,
Простых, как молодость, речей
Ночей таинственных и страстных
И полных сладкой лени дней!
Ты знал ее?. Нет лучшей доли!
Живешь легко, глядишь светлей,
Не жалко времени и воли,
Не стыдно праздности своей,
Душа тоскливо вдаль не рвется
И вся блаженна перед той,
Чье сердце ласковое бьется
Одним биением с тобой.
Счастливец! из доступных миру
Ты наслаждений взять умел
Всё, чем прекрасен наш удел:
Бог дал тебе свободу, лиру
И женской любящей душой
Благословил твой путь земной…
<21 июля 1856>
«Белый день недолог…»*
Белый день недолог,
Вечера длинней.
Крики перепелок
Реже и грустней.
Осень невидимкой
На землю сошла,
Сизо-серой дымкой
Небо облекла.
Солнце с утра канет
В тучи, как в нору.
Если и проглянет,
Смотришь: не к добру!
Словно как стыдливым
Золотым лучом
Пробежит по нивам,
Глядь: перед дождем!
Побежал проворно
Оживленный ключ
И ворчит задорно:
«Как-де я могуч!»
Весь день ветер дует,
По ночам дожди;
Пес работу чует:
Дупельшнепов жди.
1857
Убогая и нарядная*
Беспокойная ласковость взгляда,
И поддельная краска ланит,
И убогая роскошь наряда –
Всё не в пользу ее говорит.
Но не лучше ли, прежде чем бросим
Мы в нее приговор роковой,
Подзовем-ка ее да расспросим:
«Как дошла ты до жизни такой?»
Не длинен и не нов рассказ:
Отец ее подьячий бедный,
Таскался писарем в Приказ,
Имел порок дурной и вредный –
Запоем пил – и был буян,
Когда домой являлся пьян.
Предвидя роковую схватку,
Жена малютку уведет,
Уложит наскоро в кроватку
И двери поплотней припрет.
Но бедной девочке не спится!
Ей чудится: отец бранится,
Мать плачет. Саша на кровать,
Рукою подпершись, садится,
Стучит в ней сердце… где тут спать?
Раздвинув завесы цветные,
Глядит на двери запертые,
Откуда слышится содом,
Не шевелится и не дремлет.
Так птичка в бурю под кустом
Сидит – и чутко буре внемлет.
Но как ни буен был отец,
Угомонился наконец,
И стало без него им хуже.
Мать умерла в тоске по муже,
А девочку взяла «Мадам»
И в магазине поселила.
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила
. . . . . . . . . . . . . . .
«Впрочем, что ж мы? нас могут заметить, –
Рядом с ней?!.» И отхлынули прочь
Нет! тебе состраданья не встретить,
Нищеты и несчастия дочь!
Свет тебя предает поруганью
И охотно прощает другой,
Что торгует собой по призванью,
Без нужды, без борьбы роковой;
Что, поднявшись с позорного ложа,
Разоденется, щеки притрет
И летит, соблазнительно лежа
В щегольском экипаже, в народ –
В эту улицу роскоши, моды,
Офицеров, лореток и бар,
Где с полугосударства доходы
Поглощает заморский товар.
Говорят, в этой улице милой
Всё, что модного выдумал свет,
Совместилось с волшебною силой,
Ничего только русского нет –
Разве Ванька проедет унылый.
Днем и ночью на ней маскарад,
Ей недаром гордится столица.
На французский, на английский лад
Исковеркав нерусские лица,
Там гуляют они, пустоты вековой
И наследственной праздности дети,
Разодетой, довольной толпой…
Ну, кому же расставишь ты сети?
Вышла ты из коляски своей
И на ленте ведешь собачонку;
Стая модных и глупых людей
Провожает тебя вперегонку.
У прекрасного пола тоска,
Чувство злобы и зависти тайной.
В самом деле, жена бедняка,
Позавидуй! эффект чрезвычайный!
Бриллианты, цветы, кружева,
Доводящие ум до восторга,
И на лбу роковые слова:
«Продается с публичного торга!»
Что, красавица, нагло глядишь?
Чем гордишься? Вот вся твоя повесть:
Ты ребенком попала в Париж,
Потеряла невинность и совесть,
Научилась белиться и лгать
И явилась в наивное царство:
Ты слыхала, легко обирать
Наше будто богатое барство.
Да, не трудно! Но должно входить
В этот избранный мир с аттестатом.
Красотой нас нельзя победить,
Удивить невозможно развратом.
Нам известность, нам мода нужна.
Ты красивей была и моложе,
Но, увы! неизвестна, бедна
И нуждалась сначала… О боже!
Твой рассказ о купце разрывал
Нам сердца: по натуре бурлацкой,
Он то ноги твои целовал,
То хлестал тебя плетью казацкой.
Но, по счастию, этот дикарь,
Слабоватый умом и сердечком,
Принялся за французский букварь,
Чтоб с тобой обменяться словечком.
Этим временем ты завела
Рысаков, экипажи, наряды
И прославилась – в моду вошла!
Мы знакомству скандальному рады.
Что за дело, что вся дочиста
Предалась ты постыдной продаже,
Что поддельна твоя красота,
Как гербы на твоем экипаже,
Что глупа ты, жадна и пуста –
Ничего! знатоки вашей нации
Порешили разумным судом,
Что цинизм твой доходит до грации,
Что геройство в бесстыдстве твоем!
Ты у бога детей не просила,
Но ты женщина тоже была,
Ты со скрежетом сына носила
И с проклятьем его родила;
Он подрос – ты его нарядила
И на Невский с собой повезла.
Ничего! Появленье малютки
Не смутило души никому,
Только вызвало милые шутки,
Дав богатую пищу уму.
Удивлялась вся гвардия наша
(Да и было чему, не шутя),
Что ко всякому с словом «папаша»
Обращалось наивно дитя…
И не кинул никто, негодуя,
Комом грязи в бесстыдную мать!
Чувством матери нагло торгуя,
Пуще стала она обирать.
Бледны, полны тупых сожалений
Потерявшие шик молодцы, –
Вон по Невскому бродят как тени
Разоренные ею глупцы!
И пример никому не наука,
Разорит она сотни других:
Тупоумие, праздность и скука
За нее… Но умолкни, мой стих!
И погромче нас были витии,
Да не сделали пользы пером…
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем.
28 декабря 1859
<В альбом О. С. Чернышевской>*
Знаком с Вами будучи лично,
Я рад Вам всегда угождать.
Но в старости – вряд ли прилично
В альбомы писать.
Ах, младость! Ты – счастье, ты – радость,
С тобой и любовь и стихи!
А старость – ужасная гадость!
Хи-хи!..
1857–1858
«Всевышней волею Зевеса…»*
Всевышней волею Зевеса
Вдруг пробудившись ото сна,
Как быстро по пути прогресса
Шагает русская страна:
В печати уж давно не странность
Слова «прогресс» и «либерал»,
И слово дикое – «гуманность»
Уж повторяет генерал.
То мало: вышел из под пресса
Уж третий томик Щедрина…
Как быстро по пути прогресса
Шагает русская страна!
На грамотность не без искусства
Накинулся почтенный Даль –
И обнаружил много чувства,
И благородство, и мораль.
По благородству, не из видов
Статейку тиснул в пол-листа
Какой-то господин Давыдов
О пользе плети и кнута…
Убавленный процентик банка,
Весьма пониженный тариф,
Статейки господина Бланка –
Всё это были, а не миф.
1858
«Стихи мои! свидетели живые…»*
Стихи мои! Свидетели живые
За мир пролитых слез!
Родитесь вы в минуты роковые
Душевных гроз
И бьетесь о сердце людские,
Как волны об утес.
Н. Ф. Крузе*
В печальной стороне, где родились мы с вами,
Где всё разумное придавлено тисками,
Где всё безмозглое отмечено звездами,
Где силен лишь обман, –
В стране бесправия, невежества и дичи –
Не часто говорить приходится нам спичи
В честь доблестных граждан.
Прими простой привет, боец неустрашимый!
Луч света трепетный, сомнительный, чуть зримый,
Внезапно вспыхнувший над родиной любимой,
Ты не дал погасить, – ты объявил войну
Слугам не родины, а царского семейства,
Науку мудрую придворного лакейства
Изведавшим одну.
Впервые чрез тебя до бедного народа
Дошли великие слова:
Наука, истина, отечество, свобода,
Гражданские права.
Вступила родина на новую дорогу.
Господь! ее храни и укрепляй.
Отдай нам труд, борьбу, тревогу,
Ей счастие отдай.
«В столицах шум, гремят витии…»*
В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России –
Там вековая тишина.
Лишь ветер не дает покою
Вершинам придорожных ив,
И выгибаются дугою,
Целуясь с матерью-землею,
Колосья бесконечных нив…
Размышления у парадного подъезда*
Вот парадный подъезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подъезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разъезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь – в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подъезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Всё курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти», – говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах.
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долгонько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким объят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни.
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полосами его золотя, –
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны, – как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? –
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик:
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Всё пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется –
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля, –
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, –
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
«Ночь. Успели мы всем насладиться…»*
Ночь. Успели мы всем насладиться.
Что ж нам делать? Не хочется спать.
Мы теперь бы готовы молиться,
Но не знаем, чего пожелать.
Пожелаем тому доброй ночи,
Кто всё терпит, во имя Христа,
Чьи не плачут суровые очи,
Чьи не ропщут немые уста,
Чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусства, в науки,
Предаваться мечтам и страстям;
Кто бредет по житейской дороге
В безрассветной, глубокой ночи,
Без понятья о праве, о боге,
Как в подземной тюрьме без свечи…
1859
<А. Е. Мартынову>*
Со славою прошел ты полдороги,
Полпоприща ты доблестно свершил,
Мы молим одного: чтоб даровали боги
Тебе надолго крепость сил!..
Чтоб в старости, былое вспоминая,
Могли мы повторять смеясь:
«А помнишь ли, гурьба какая
На этот праздник собралась?
Тут не было ни почестей народных,
Ни громких хвал, – одним он дорог был:
Свободную семью людей свободных
Мартынов вкруг себя в тот день соединил!
И чем же, чем? Ни подкупа, ни лести
Тут и следа никто не мог бы отыскать!»
Мы знаем все: ты стоишь большей чести,
Но мы даем, что можем дать.
Дружеская переписка Москвы с Петербургом*
На дальнем севере, в гиперборейском крае,
Где солнце тусклое, показываясь в мае,
Скрывается опять до лета в сентябре,
Столица новая возникла при Петре.
Возникнув с помощью чухонского народа
Из топей и болот в каких-нибудь два года,
Она до наших дней с Россией не срослась:
В употреблении там гнусный рижский квас,
С немецким языком там перемешан русский,
И над обоими господствует французский,
А речи истинно народный оборот
Там редок столько же, как честный патриот!
Да, патриота там наищешься со свечкой:
Подбиться к сильному, прикинуться овечкой,
Местечка теплого добиться, и потом
Безбожно торговать и честью и умом –
Таков там человек! Но впрочем, без сомненья,
Спешу оговорить, найдутся исключенья.
Забота промысла о людях такова,
Что если где растет негодная трава,
Там есть и добрая: вот, например, Жуковский, –
Хоть в Петербурге жил, но был с душой московской.
Театры и дворцы, Нева и корабли,
Несущие туда со всех сторон земли
Затеи роскоши; музеи просвещенья,
Музеи древностей – «все признаки ученья»
В том городе найдешь; нет одного: души!
Там высох человек, погрязнув в барыши,
Улыбка на устах, а на уме коварность:
Святого ничего – одна утилитарность!
Итак, друзья мои! кляну тщеславный град!
Рыдаю и кляну… Прогрессу он не рад.
В то время как Москва надеждами пылает,
Он погружается по-прежнему в разврат
И против гласности стишонки сочиняет!..
Ты знаешь град, заслуженный и древний,
Который совместил в свои концы
Хоромы, хижины, посады и деревни,
И храмы божии, и царские дворцы?
Тот мудрый град, где, смелый провозвестник
Московских дум и английских начал,
Как водопад бушует «Русский вестник»,
Где «Атеней» как ручеек журчал.
Ты знаешь град? – Туда, туда с тобой
Хотел бы я укрыться, милый мой!
Ученый говорит: «Тот град славнее Рима»,
Прозаик «сердцем родины» зовет,
Поэт гласит «России дочь любима»,
И «матушкою» чествует народ.
Недаром, нет! Невольно брызжут слезы
При имени заслуг, какие он свершил:
В 12-м году такие там морозы
Стояли, что француз досель их не забыл.
Ты знаешь град? – Туда, туда с тобой
Хотел бы я укрыться, милый мой!
Достойный град! Там Минин и Пожарский
Торжественно стоят на площади.
Там уцелел остаток древнебарский
У каждого патриция в груди.
В купечестве, в сословии дворянском
Там бескорыстие, готовность выше мер:
В последней ли войне, в вопросе ли крестьянском
Мы не один найдем тому пример…
Ты знаешь град? – Туда, туда с тобой
Хотел бы я укрыться, милый мой!
Волшебный град! Там люди в деле тихи,
Но говорят, волнуются за двух,
Там от Кремля, с Арбата и с Плющихи
Отвсюду веет чисто русский дух;
Всё взоры веселит, всё сердце умиляет,
На выспренний настраивает лад –
Царь-колокол лежит, царь-пушка не стреляет,
И сорок сороков без умолку гудят.
Волшебный град! – Туда, туда с тобой
Хотел бы я укрыться, милый мой!
Правдивый град! Там процветает гласность,
Там принялись науки семена,
Там в головах у всех такая ясность,
Что комара не примут за слона.
Там, не в пример столице нашей невской,
Подметят всё – оценят, разберут:
Анафеме там предан Чернышевский
И Кокорева ум нашел себе приют!
Правдивый град! – Туда, туда с тобой
Хотел бы я укрыться, милый мой!
Мудреный град! По приговору сейма
Там судятся и люди и статьи;
Ученый Бабст стихами Розенгейма
Там подкрепляет мнения свои,
Там сомневается почтеннейший Киттары,
Уж точно ли не нужно сечь детей?
Там в Хомякове чехи и мадьяры
Нашли певца народности своей.
Мудреный град! – Туда, туда с тобой
Хотел бы я укрыться, милый мой!
Разумный град! Там Павлов Соллогуба,
Байборода Крылова обличил,
Там (Шевырев) был поражен сугубо,
Там сам себя Чичерин поразил.
Там что ни муж – то жаркий друг прогресса,
И лишь не вдруг могли уразуметь:
Что на пути к нему вернее – пресса
Или умно направленная плеть?
Разумный град! – Туда, туда с тобой
Хотел бы я укрыться, милый мой!
Серьезный град!.. Науку без обмана,
Без гаерства искусство любят там,
Там область празднословного романа
Мужчина передал в распоряженье дам.
И что роман? Там поражают пьянство,
Устами Чаннинга о трезвости поют.
Там люди презирают балаганство
И наш «Свисток» проклятью предают!
Серьезный град! – Туда, туда с тобой
Нам страшно показаться, милый мой!
Песня Еремушке*
«Стой, ямщик! жара несносная,
Дальше ехать не могу!»
Вишь, пора-то сенокосная –
Вся деревня на лугу.
У двора у постоялого
Только нянюшка сидит,
Закачав ребенка малого,
И сама почти что спит;
Через силу тянет песенку
Да, зевая, крестит рот.
Сел я рядом с ней на лесенку,
Няня дремлет и поет:
«Ниже тоненькой былиночки
Надо голову клонить,
Чтоб на свете сиротиночке
Беспечально век прожить.
Сила ломит и соломушку –
Поклонись пониже ей,
Чтобы старшие Еремушку
В люди вывели скорей.
В люди выдешь, всё с вельможами
Будешь дружество водить,
С молодицами пригожими
Шутки вольные шутить.
И привольная и праздная
Жизнь покатится шутя…»
Эка песня безобразная!
«Няня! дай-ка мне дитя!»
– «На, родной! да ты откудова?»
– «Я проезжий, городской».
– «Покачай; а я покудова
Подремлю… да песню спой!»
– «Как не спеть! спою, родимая,
Только, знаешь, не твою.
У меня своя, любимая…
– Баю-баюшки-баю!
В пошлой лени усыпляющий
Пошлых жизни мудрецов,
Будь он проклят, растлевающий
Пошлый опыт – ум глупцов!
В нас под кровлею отеческой
Не запало ни одно
Жизни чистой, человеческой
Плодотворное зерно.
Будь счастливей! Силу новую
Благородных юных дней
В форму старую, готовую
Необдуманно не лей!
Жизни вольным впечатлениям
Душу вольную отдай,
Человеческим стремлениям
В ней проснуться не мешай.
С ними ты рожден природою –
Возлелей их, сохрани!
Братством, Равенством, Свободою
Называются они.
Возлюби их! на служение
Им отдайся до конца!
Нет прекрасней назначения,
Лучезарней нет венца.
Будешь редкое явление,
Чудо родины своей;
Не холопское терпение
Принесешь ты в жертву ей:
Необузданную, дикую
К угнетателям вражду
И доверенность великую
К бескорыстному труду.
С этой ненавистью правою,
С этой верою святой
Над неправдою лукавою
Грянешь божьею грозой…
И тогда-то…» Вдруг проснулося
И заплакало дитя.
Няня быстро встрепенулася
И взяла его, крестя.
«Покормись, родимый, грудкою!
Сыт?.. Ну, баюшки-баю!»
И запела над малюткою
Снова песенку свою…
<В альбом С. Н. Степанову>*
Пишите, други! Начат путь!
Наполним быстро том альбомный,
Но вряд ли скажет кто-нибудь
Умней того, что прозой скромной
Так поэтически сказать
Сумела любящая мать!..
(17 ноября 1859)
1860
Папаша*
Я давно замечал этот серенький дом,
В нем живут две почтенные дамы,
Тишина в нем глубокая днем,
Сторы спущены, заперты рамы,
А вечерней порой иногда
Здесь движенье веселое слышно:
Приезжают сюда господа
И девицы, одетые пышно.
Вот и нынче карета стоит,
В ней какой-то мужчина сидит;
Свищет он, поджидая кого-то,
Да на окна глядит иногда.
Наконец отворились ворота,
И, нарядна, мила, молода,
Вышла женщина…
«Здравствуй, Наташа!
Я уже думал – не будет конца!»
– «Вот тебе деньги, папаша!»
Девушка села, целует отца.
Дверцы захлопнулись, скрылась карета,
И постепенно затих ее шум.
«Вот тебе деньги!» Я думал: что ж это?
Дикая мысль поразила мой ум.
Мысль эта сердце мучительна сжала.
Прочь, ненавистная, прочь!
Что же, однако, меня испугало?
Мать, продающая дочь,
Не ужасает нас… так почему же?..
Нет, не поверю я!.. изверг, злодей!
Хуже убийства, предательства хуже…
Хуже-то хуже, да легче, верней,
Да и понятней. В наш век утонченный
Изверги водятся только в лесах.
Это не изверг, а фат современный –
Фат устарелый, без места, в долгах.
Что ж ему делать? Другого закона,
Кроме дендизма, он в жизни не знал,
Жил человеком хорошего тона
И умереть им желал.
Поздно привык он ложиться,
Поздно привык он вставать,
Кушая кофе, помадиться, бриться,
Ногти точить и усы завивать;
Час или два перед тонким обедом
Невский проспект шлифовать.
Смолоду был он лихим сердцеедом:
Долго ли денег достать?
С шиком оделся, приставил лорнетку
К левому глазу, прищурил другой,
Мигом пленил пожилую кокетку,
И полилось ему счастье рекой.
Сладки трофеи нетрудной победы –
Кровные лошади, повар француз…
Боже! какие давал он обеды –
Роскошь, изящество, вкус!
Подлая сволочь глотала их жадно.
Подлая сволочь?.. о нет!
Всё, что богато, чиновно, парадно,
Кушало с чувством и с толком обед,
Мы за здоровье хозяина пили,
Мы целовалися с ним,
Правда, что слухи до нас доходили…
Что нам до слухов – и верить ли им?
Старый газетчик, в порыве усердия,
Так отзывался о нем:
«Друг справедливости! жрец милосердия!» –
То вдруг облаял потом, –
Верь, чему хочешь! Мы в нем не заметили
Подлости явной: в игре он платил.
Муза! воспой же его добродетели!
Вспомни, он набожен был;
Вспомни, он руку свою тороватую
Вечно раскрытой держал,
Даже Жуковскому что-то на статую
По доброте своей дал!
Счастье, однако, на свете непрочно –
Хуже да хуже с годами дела.
Сил ему много отпущено, точно,
Да красота изменять начала.
Он уж купил три таинственных банки:
Это – для губ, для лица и бровей,
Учетверил благородство осанки
И величавость походки своей;
Ходит по Невскому с палкой, с лорнетом
Сорокалетний герой.
Ходит зимою, весною и летом,
Ходит и думает: «Черт же с тобой,
Город проклятый! Я строен, как тополь,
Счастье найду по другим городам!»
И, рассердясь, покидает Петрополь…
Может быть, ведомо вам,
Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам –
Милых поклонниц свободы,
Дам и отчасти девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц,
Но одинаково страстных, –
Словом, таких, у которых талант
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
Что привлекает их в город такой,
Славный не столько водами,
Сколько азартной игрой
И… но вы знаете сами…
Трудно решить. Говорят,
Годы терпенья и плена,
Тяжких обид и досад
Вдруг выкупает измена;
Ежели так, то целительность вод
Не подлежит никакому сомненью.
Бурно их жизнь там идет,
Вся отдана наслажденью,
Оригинален наряд, –
Дома одеты, а в люди
Полураздеться спешат:
Голые спины и голые груди!
(Впрочем, не к каждой из дам
Эти идут укоризны:
Так, например, только лечатся там
Скромные дочери нашей отчизны…)
Наш благородный герой
Там свои сети раскинул,
Там он блистал еще годик-другой,
Но и оттудова сгинул.
Лет через восемь потом
Он воротился в Петрополь,
Всё еще строен, как тополь,
Но уже несколько хром,
То есть не хром, а немножко
Стала шалить его левая ножка –
Вовсе не гнулась! Шагал
Ею он словно поленом,
То вдруг внезапно болтал
В воздухе правым коленом.
Белый платочек в руке,
Грусть на челе горделивом,
Волосы с бурым отливом –
И ни кровинки в щеке!
Плохо!.. А вкусы так пошлы и грубы,
Дай им красавчика, кровь с молоком..
Волк, у которого выпали зубы,
Бешено взвыл; огляделся кругом
Да и решился… Трудами питаться
Нет ни уменья, ни сил,
В бедности гнусной открыто признаться
Перед друзьями, которых кормил,
И удалиться с роскошного пира –
Нет! добровольно герой
Санктпетербургского модного мира
Не достигает развязки такой.
Молод – так дело женитьбой поправит,
Стар – так игорный притон заведет,
Вексель фальшивый составит,
В легкую службу пойдет…
Славная служба! Наш старый красавец
Чуть не пошел было этой тропой,
Да не годился… Вот этот мерзавец!
Под руку с дочерью! Весь завитой,
Кольца, лорнетка, цепочка вдоль груди…
Плюньте в лицо ему, честные люди!
Или уйдите хоть прочь!
Легче простить за поджог, за покражу –
Это отец, развращающий дочь
И выводящий ее на продажу!..
«Знаем мы, знаем, – да дела нам нет!
Очень горяч ты, любезный поэт!»
Музыка вроде шарманки
Однообразно гудит,
Сонно поют испитые цыганки,
Глупый цыган каблуками стучит.
Около русой Наташи
Пять молодых усачей
Пьют за здоровье папаши.
Кажется, весело ей:
Смотрит спокойно, наивно смеется.
Пусть же смеется всегда!
Пусть никогда не проснется!
Если ж проснется, что будет тогда?
Нож ли ухватит, застонет ли тяжко
И упадет без дыханья, бедняжка,
Сломлена ужасом, горем, стыдом?
Кто ее знает? Не дай только боже
Быть никому в ее коже, –
Звать обнищалого фата отцом!
14 марта 1860
Первый шаг в Европу*
Как дядю моего, Ивана Ильича,
Нечаянно сразил удар паралича,
В его наследственном имении Корсунском, –
Я памятник ему воздвигнул сгоряча,
А души заложил в совете опекунском.
Мои домашние, особенно жена,
Пристали: «Жизнь для нас на родине скучна!
Кто: „ангел!“, кто: „злодей!“ вези нас за границу!»
Я крикнул старосту Ивана Кузьмина,
Именье сдал ему и – укатил в столицу.
В столице получив немедленно паспорт,
Я сел на пароход и уронил за борт
Горячую слезу, невольный дар отчизне…
«Утешься, – прошептал нас увлекавший черт, –
Отраду ты найдешь в немецкой дешевизне», –
И я утешился… И тут уж недолга
Развязка мрачная: минули мы брега
Священной родины, минули Свинемюнде,
Приехали в Берлин – и обрели врага
В Луизе-Августе-Фернанде-Кунигунде.
Так горничная тварь в гостинице звалась.
Но я предупредить обязан прежде вас,
Что Лидия – моя дражайшая супруга –
Ужасно горяча: как будто родилась
Под небом Африки; в ней дышат страсти юга!
В отечестве она не знала им узды:
Покорно ей вручив правления бразды,
Я скоро подчинил ей волю и рассудок
(В сочельник крошки в рот не брал я до звезды,
Хоть голоду терпеть не может мой желудок),
И всяк за мною вслед во всём ей потакал,
Противоречием никто не раздражал
Из опасенья слез, трагических истерик.,
В гостинице, едва я умываться стал,
Вдруг слышу: Лидия бушует, словно Терек.
Я бросился туда. Вот что случилось с ней..
О ужас! о позор! В небрежности своей,
Луиза, Лидию с дороги раздевая,
Царапнула слегка булавкой шею ей,
А Лидия моя, не долго размышляя…
Но что тут говорить? Тут нужны не слова;
Тут громы нужны бы… Недвижна, чуть жива,
Стояла Лидия в какой-то думе новой.
Растрепана коса, поникла голова:
«На натиск пламенный ей был отпор суровый!..»
Слова моей жены: «О друг, Иван Ильич! –
Мне вспомнились тогда. – Здесь грубость, мрак и дичь,
Здесь жить я не могу – вези меня в Европу!»
Ах, лучше б, душечка, в деревне девок стричь
Да надирать виски безгласному холопу!
«О гласность русская! Ты быстро зашагала…»*
О гласность русская! ты быстро зашагала,
Как бы в восторженном каком-то забытье:
Живого Чацкина ты прежде защищала,
А ныне добралась до мертвого Кювье.
Мысли журналиста при чтении программы, обещающей не щадить литературных авторитетов*
Что ты задумал, несчастный?
Что ты дерзнул обещать?..
Помысел самый опасный –
Авторитеты карать!
В доброе старое время,
Время эклог и баллад,
Пишущей братии племя
Было скромнее стократ.
С неостывающим жаром
С детства до старости лет
На альманачника даром
Пишет, бывало, поэт;
Скромен как майская роза,
Он не гнался за грошом.
Самая лучшая проза
Тоже была нипочем.
Руки дыханием грея,
Труженик пел соловьем,
А журналист, богатея,
Строил – то дачу, то дом.
Нынче – ужасное время,
Нет и в поэтах души!
Пишущей братии племя
Стало сбирать барыши.
Всякий живет сибаритом…
Майков, Полонский и Фет –
Подступу к этим пиитам,
Что называется, нет!
Дорог ужасно Тургенев –
Публики первый герой –
Эта Елена, Берсенев,
Этот Инсаров… ой-ой!
Выгрузишь разом карманы
И поправляйся потом!
На Гончарова романы
Можно бы выстроить дом.
Даже ученый историк
Деньги лопатой гребет:
Корень учения горек,
Так подавай ему плод!
Русский обычай издревле
«Брать – так уж брать» говорит…
Вот Молинари дешевле,
Но чересчур плодовит!
Мало что денег: почету
Требовать стали теперь;
Если поправишь работу,
Рассвирепеет, как зверь!
«Я журналисту полезен –
Так сознаваться не смей!»
Будь осторожен, любезен,
Льсти, унижайся, немей.
Я ли, – о боже мой, боже! –
Им угождать не устал?
А как повел себя строже,
Так совершено пропал:
Гордость их так нестерпима,
Что ни строки не дают
И, как татары из Крыма,
Вон из журнала бегут…
Знахарка*
Знахарка в нашем живет околодке:
На воду шепчет; на гуще, на водке
Да на каких-то гадает травах.
Просто наводит, проклятая, страх!
Радостей мало – пророчит всё горе;
Вздумал бы плакать – наплакал бы море,
Да – господь милостив! – русский народ
Плакать не любит, а больше поет.
Молвила ведьма горластому парню:
«ЭЙ! угодишь ты на барскую псарню!»
И – поглядят – через месяц всего
По лесу парень орет: «го-го-го!»
Дяде Степану сказала: «Кичишься
Больно ты сивкой, а сивки лишишься,
Либо своей голове пропадать!»
Стали Степана рекрутством пугать:
Вывел коня на базар – откупился!
Весь околоток колдунье дивился.
«Сем-ка! и я понаведаюсь к ней! –
Думает старый мужик Пантелей. –
Что ни предскажет кому: разоренье,
Убыль в семействе, глядишь – исполненье!
Черт у ней, что ли, в дрожжах-то сидит?..»
Вот и пришел Пантелей – и стоит,
Ждет: у колдуньи была уж девица,
Любо взглянуть – молода, полнолица,
Рядом с ней парень – дворовый, кажись,
Знахарка девке: «Ты с ним не вяжись!
Будет твоя особливая доля:
Милые слезы – и вечная воля!»
Дрогнул дворовый, а ведьма ему:
«Счастью не быть, молодец, твоему.
Всё говорить?» – «Говори!» – «Ты зимою
Высечен будешь, дойдешь до запою,
Будешь небритый валяться в избе,
Чертики прыгать учнут по тебе,
Станут глумиться, тянуть в преисподню:
Ты в пузыречек наловишь их сотню,
Станешь его затыкать…» Пантелей
Шапку в охапку – и вон из дверей.
«Что же, старик? Погоди – погадаю!» –
Ведьма ему. Пантелей: «Не желаю!
Что нам гадать? Малолетков морочь,
Я погожу пока, чертова дочь!
Ты нам тогда предскажи нашу долю,
Как от господ отойдем мы на волю!»
Что поделывает наша внутренняя гласность?*
Друзья мои! Мы много жили,
Но мало думали о том:
В какое время мы живем,
Чему свидетелями были?
Припомним, что не без искусства
На грамотность ударил Даль –
И обнаружил много чувства,
И остроумье, и мораль;
Но отразил его Карнович,
И против грамоты один
Теперь остался Беллюстин!
Припомним: Михаил Петрович
Звал Костомарова на бой;
Но диспут вышел неудачен, –
И, огорчен, уныл и мрачен,
Молчит Погодин как немой!
Припомним, что один Громека
Заметно двинул нас вперед,
Что «Русский вестник», к чести века,
Уж издается пятый год…
Что в нем писали Булкин, Ржевский,
Матиль, Григорий Данилевский…
За публицистом публицист
В Москве являлся вдохновенный,
А мы пускали легкий свист,
Порой, быть может, дерзновенный…
И мнил: «Настала мне беда!»
Кривдой нажившийся мздоимец,
И спал спокойно не всегда,
Схвативши взятку, лихоимец.
И русский пить переставал
От Арзамаса до Украйны,
И Кокорев публиковал,
Что есть дела, где нужны тайны.
Ну что ж? Решить нам не дано,
Насколько двинулись мы точно…
Ах! верно знаем мы одно,
Что в мире всё непрочно,
Где нам толкаться суждено,
Где нам твердит memento mori
Своею смертью «Атеней»
И ужасает нас Ристори
Грозой разнузданных страстей!
Плач детей*
Равнодушно слушая проклятья
В битве с жизнью гибнущих людей,
Из-за них вы слышите ли, братья,
Тихий плач и жалобы детей?
«В золотую пору малолетства
Всё живое – счастливо живет,
Не трудясь, с ликующего детства
Дань забав и радости берет.
Только нам гулять не довелося
По полям, по нивам золотым:
Целый день на фабриках колеса
Мы вертим – вертим – вертим!
Колесо чугунное вертится,
И гудит, и ветром обдает,
Голова пылает и кружится,
Сердце бьется, всё кругом идет:
Красный нос безжалостной старухи,
Что за нами смотрит сквозь очки,
По стенам гуляющие мухи,
Стены, окна, двери, потолки, –
Всё и все! Впадая в исступленье,
Начинаем громко мы кричать:
„Погоди, ужасное круженье!
Дай нам память слабую собрать!“
Бесполезно плакать и молиться –
Колесо не слышит, не щадит:
Хоть умри – проклятое вертится,
Хоть умри – гудит – гудит – гудит!
Где уж нам, измученным в неволе,
Ликовать, резвиться и скакать!
Если б нас теперь пустили в поле,
Мы в траву попадали бы – спать.
Нам домой скорей бы воротиться, –
Но зачем идем мы и туда?..
Сладко нам и дома не забыться:
Встретит нас забота и нужда!
Там, припав усталой головою
К груди бледной матери своей,
Зарыдав над ней и над собою,
Разорвем на части сердце ей…»
На Волге*
. . . . . . . . . . . . . . .
Не торопись, мой верный пес!
Зачем на грудь ко мне скакать?
Еще успеем мы стрелять.
Ты удивлен, что я прирос
На Волге: целый час стою
Недвижно, хмурюсь и молчу.
Я вспомнил молодость мою
И весь отдаться ей хочу
Здесь на свободе. Я похож
На нищего: вот бедный дом,
Тут, может, подали бы грош.
Но вот другой – богаче: в нем
Авось побольше подадут.
И нищий мимо; между тем
В богатом доме дворник-плут
Не наделил его ничем.
Вот дом еще пышней, но там
Чуть не прогнали по шеям!
И, как нарочно, всё село
Прошел – нигде не повезло!
Пуста, хоть выверни суму.
Тогда вернулся он назад
К убогой хижине – и рад,
Что корку бросили ему;
Бедняк ее, как робкий пес,
Подальше от людей унес
И гложет… Рано пренебрег
Я тем, что было под рукой,
И чуть не детскою ногой
Ступил за отческий порог.
Меня старались удержать
Мои друзья, молила мать,
Мне лепетал любимый лес:
Верь, нет милей родных небес!
Нигде не дышится вольней
Родных лугов, родных полей:
И той же песенкою полн
Был говор этих милых волн.
Но я не верил ничему.
Нет, – говорил я жизни той: –
Ничем не купленный покой
Противен сердцу моему…
Быть может, недостало сил,
Или мой труд не нужен был,
Но жизнь напрасно я убил,
И то, о чем дерзал мечтать,
Теперь мне стыдно вспоминать!
Все силы сердца моего
Истратив в медленной борьбе,
Не допросившись ничего
От жизни ближним и себе,
Стучусь я робко у дверей
Убогой юности моей:
– О юность бедная моя!
Прости меня, смирился я!
Не помяни мне дерзких грез,
С какими, бросив край родной,
Я издевался над тобой!
Не помяни мне глупых слез,
Какими плакал я не раз,
Твоим покоем тяготясь!
Но благодушно что-нибудь,
На чем бы сердцем отдохнуть
Я мог, пошли мне! Я устал,
В себя я веру потерял,
И только память детских дней
Не тяготит души моей…
Я рос, как многие, в глуши,
У берегов большой реки,
Где лишь кричали кулики,
Шумели глухо камыши,
Рядами стаи белых птиц,
Как изваяния гробниц,
Сидели важно на песке;
Виднелись горы вдалеке,
И синий бесконечный лес
Скрывал ту сторону небес,
Куда, дневной окончив путь,
Уходит солнце отдохнуть.
Я страха смолоду не знал,
Считал я братьями людей,
И даже скоро перестал
Бояться леших и чертей.
Однажды няня говорит:
«Не бегай ночью – волк сидит
За нашей ригой, а в саду
Гуляют черти на пруду!»
И в ту же ночь пошел я в сад.
Не то чтоб я чертям был рад,
А так – хотелось видеть их.
Иду. Ночная тишина
Какой-то зоркостью полна,
Как будто с умыслом притих
Весь божий мир – и наблюдал,
Что дерзкий мальчик затевал!
И как-то не шагалось мне
В всезрящей этой тишине.
Не воротиться ли домой?
А то как черти нападут
И потащат с собою в пруд,
И жить заставят под водой?
Однако я не шел назад.
Играет месяц над прудом,
И отражается на нем
Береговых деревьев ряд.
Я постоял на берегу,
Послушал – черти ни гу-гу!
Я пруд три раза обошел,
Но черт не выплыл, не пришел!
Смотрел я меж ветвей дерев
И меж широких лопухов,
Что поросли вдоль берегов,
В воде: не спрятался ли там?
Узнать бы можно по рогам.
Нет никого! Пошел я прочь,
Нарочно сдерживая шаг.
Сошла мне даром эта ночь,
Но если б друг какой иль враг
Засел в кусту и закричал,
Иль даже, спугнутая мной,
Взвилась сова над головой, –
Наверно б мертвый я упал!
Так, любопытствуя, давил
Я страхи ложные в себе
И в бесполезной той борьбе
Немало силы погубил.
Зато добытая с тех пор
Привычка не искать опор
Меня вела своим путем,
Пока рожденного рабом
Самолюбивая судьба
Не обратила вновь в раба!
О Волга! после многих лет
Я вновь принес тебе привет.
Уж я не тот, но ты светла
И величава, как была.
Кругом всё та же даль и ширь,
Всё тот же виден монастырь
На острову, среди песков,
И даже трепет прежних дней
Я ощутил в душе моей,
Заслыша звон колоколов.
Всё то же, то же… только нет
Убитых сил, прожитых лет…
Уж скоро полдень. Жар такой,
Что на песке горят следы,
Рыбалки дремлют над водой,
Усевшись в плотные ряды;
Куют кузнечики, с лугов
Несется крик перепелов.
Не нарушая тишины
Ленивой, медленной волны,
Расшива движется рекой.
Приказчик, парень молодой,
Смеясь, за спутницей своей
Бежит по палубе: она
Мила, дородна и красна.
И слышу я, кричит он ей:
«Постой, проказница, ужо
Вот догоню!..» Догнал, поймал, –
И поцелуй их прозвучал
Над Волгой вкусно и свежо.
Нас так никто не целовал!
Да в подрумяненных губах
У наших барынь городских
И звуков даже нет таких.
В каких-то розовых мечтах
Я позабылся. Сон и зной
Уже царили надо мной.
Но вдруг я стоны услыхал,
И взор мой на берег упал.
Почти пригнувшись головой
К ногам, обвитым бечевой,
Обутым в лапти, вдоль реки
Ползли гурьбою бурлаки,
И был невыносимо дик
И страшно ясен в тишине
Их мерный похоронный крик –
И сердце дрогнуло во мне.
О Волга!.. колыбель моя!
Любил ли кто тебя, как я?
Один, по утренним зарям,
Когда еще всё в мире спит
И алый блеск едва скользит
По темно-голубым волнам,
Я убегал к родной реке.
Иду на помощь к рыбакам,
Катаюсь с ними в челноке,
Брожу с ружьем по островам.
То, как играющий зверок,
С высокой кручи на песок
Скачусь, то берегом реки
Бегу, бросая камешки,
И песню громкую пою
Про удаль раннюю мою…
Тогда я думать был готов,
Что не уйду я никогда
С песчаных этих берегов.
И не ушел бы никуда –
Когда б, о Волга! над тобой
Не раздавался этот вой!
Давно-давно, в такой же час,
Его услышав в первый раз,
Я был испуган, оглушен.
Я знать хотел, что значит он –
И долго берегом реки
Бежал. Устали бурлаки,
Котел с расшивы принесли,
Уселись, развели костер
И меж собою повели
Неторопливый разговор.
«Когда-то в Нижний попадем? –
Один сказал. – Когда б попасть
Хоть на Илью…» – «Авось придем, –
Другой, с болезненным лицом,
Ему ответил. – Эх, напасть!
Когда бы зажило плечо,
Тянул бы лямку, как медведь,
А кабы к утру умереть –
Так лучше было бы еще…»
Он замолчал и навзничь лег.
Я этих слов понять не мог,
Но тот, который их сказал,
Угрюмый, тихий и больной,
С тех пор меня не покидал!
Он и теперь передо мной:
Лохмотья жалкой нищеты,
Изнеможенные черты
И, выражающий укор,
Спокойно-безнадежный взор…
Без шапки, бледный, чуть живой,
Лишь поздно вечером домой
Я воротился. Кто тут был –
У всех ответа я просил
На то, что видел, и во сне
О том, что рассказали мне,
Я бредил. Няню испугал:
«Сиди, родименькой, сиди!
Гулять сегодня не ходи!»
Но я на Волгу убежал.
Бог весть что сделалось со мной?
Я не узнал реки родной:
С трудом ступает на песок
Моя нога: он так глубок;
Уж не манит на острова
Их ярко-свежая трава,
Прибрежных птиц знакомый крик
Зловещ, пронзителен и дик,
И говор тех же милых волн
Иною музыкою полн!
О, горько, горько я рыдал,
Когда в то утро я стоял
На берегу родной реки,
И в первый раз ее назвал
Рекою рабства и тоски!..
Что я в ту пору замышлял,
Созвав товарищей-детей,
Какие клятвы я давал –
Пускай умрет в душе моей,
Чтоб кто-нибудь не осмеял!
Но если вы – наивный бред,
Обеты юношеских лет,
Зачем же вам забвенья нет?
И вами вызванный упрек
Так сокрушительно жесток?..
Унылый, сумрачный бурлак!
Каким тебя я в детстве знал,
Таким и ныне увидал:
Всё ту же песню ты поешь,
Всё ту же лямку ты несешь,
В чертах усталого лица
Всё та ж покорность без конца…
Прочна суровая среда,
Где поколения людей
Живут и гибнут без следа
И без урока для детей!
Отец твой сорок лет стонал,
Бродя по этим берегам,
И перед смертию не знал,
Что заповедать сыновьям.
И, как ему, – не довелось
Тебе наткнуться на вопрос:
Чем хуже был бы твой удел,
Когда б ты менее терпел?
Как он, безгласно ты умрешь,
Как он, безвестно пропадешь.
Так заметается песком
Твой след на этих берегах,
Где ты шагаешь под ярмом,
Не краше узника в цепях,
Твердя постылые слова,
От века те же: «раз да два!»
С болезненным припевом «ой!»
И в такт мотая головой…
«Что ты, сердце мое, расходилося?..»*
Что ты, сердце мое, расходилося?..
Постыдись! Уж про нас не впервой
Снежным комом прошла-прокатилася
Клевета по Руси по родной.
Не тужи! пусть растет, прибавляется,
Не тужи! как умрем,
Кто-нибудь и об нас проболтается
Добрым словцом.
«Одинокий, потерянный…»*
. . . . .одинокий, потерянный,
Я как в пустыне стою,
Гордо не кличет мой голос уверенный
Душу родную мою.
Нет ее в мире. Те дни миновалися,
Как на призывы мои
Чуткие сердцем друзья отзывалися,
Слышалось слово любви.
Кто виноват – у судьбы не доспросишься,
Да и не всё ли равно?
У моря бродишь: «Не верю, не бросишься! –
Вкрадчиво шепчет оно. –
Где тебе? Дружбы, любви и участия
Ты еще жаждешь и ждешь.
Где тебе, где тебе! – ты не без счастия,
Ты не без ласки живешь…
Видишь, рассеялась туча туманная,
Звездочки вышли, горят?
Все на тебя, голова бесталанная,
Ласковым взором глядят».
Деревенские новости*
Вот и Качалов лесок,
Вот и пригорок последний.
Как-то шумлив и легок
Дождь начинается летний,
И по дороге моей,
Светлые, словно из стали,
Тысячи мелких гвоздей
Шляпками вниз поскакали –
Скучная пыль улеглась…
Благодарение богу,
Я совершил еще раз
Милую эту дорогу.
Вот уж запасный амбар,
Вот уж и риги… как сладок
Теплого колоса пар!
– Останови же лошадок!
Видишь: из каждых ворот
Спешно идет обыватель.
Всё-то знакомый народ,
Что ни мужик, то приятель.
«Здравствуйте, братцы!» – «Гляди,
Крестничек твой-то, Ванюшка!»
– «Вижу, кума! погоди,
Есть мальчугану игрушка».
– «Здравствуй, как жил-поживал?
Не понапрасну мы ждали,
Ты таки слово сдержал.
Выводки крупные стали;
Так уж мы их берегли,
Сами ни штуки не били.
Будет охота – пали!
Только бы ноги служили.
Вишь ты лядащий какой,
Мы не таким отпускали:
Словно тебя там сквозь строй
В зиму-то трижды прогнали.
Право, сердечный, чуть жив;
Али неладно живется?»
– «Сердцем я больно строптив,
Попусту глупое рвется.
Ну, да поправлюсь у вас,
Что у вас нового, братцы?»
«Умер третьеводни Влас
И отказал тебе святцы».
– «Царство небесное! Что,
Было ему уж до сотни?»
– «Было и с хвостиком сто.
Чудны дела-то господни!
Не понапрасну продлил
Эдак-то жизнь человека:
Сто лет подушны платил,
Барщину правил полвека!»
«Как урожай?» – «Ничего.
Горе другое: покрали
Много леску твоего.
Мы станового уж звали.
Шут и дурак наголо!
Слово-то молвит, скотина,
Словно как дунет в дупло,
Несообразный детина!
„Стан мой велик, говорит,
С хвостиком двадцать пять тысяч,
Где тут судить, говорит,
Всех не успеешь и высечь!“ –
С тем и уехал домой,
Так ничего не поделав:
Нужен-ста тут межевой
Да епутат от уделов!
В Ботове валится скот,
А у солдатки Аксиньи
Девочку – было ей с год –
Съели проклятые свиньи;
В Шахове свекру сноха
Вилами бок просадила –
Было за что… Пастуха
Громом во стаде убило.
Ну уж и буря была!
Как еще мы уцелели!
Колокола-то, колокола –
Словно о пасхе гудели!
Наши речонки водой
Налило на три аршина,
С поля бежала домой,
Словно шальная, скотина:
С ног ее ветер валил.
Крепко нам жаль мальчугана:
Этакой клоп, а отбил
Этто у волка барана!
Стали Волчком его звать –
Любо! Встает с петухами,
Песни начнет распевать,
Весь уберется цветами,
Ходит проворный такой.
Матка его проводила:
„Поберегися, родной!
Слышишь, какая завыла!“
– „Буря-ста мне нипочем, –
Я – говорит – не ребенок!“
Да размахнулся кнутом
И повалился с ножонок!
Мы посмеялись тогда,
Так до полден позевали;
Слышим – случилась беда:
„Шли бы: убитого взяли!“
И уцелел бы, да вишь
Крикнул дурак ему Ванька;
„Что ты под древом сидишь?
Хуже под древом-то… Встань-ка!“
Он не перечил – пошел,
Сел под рогожей на кочку,
Ну, а господь и навел
Гром в эту самую точку!
Взяли – не в поле бросать,
Да как рогожу открыли,
Так не одна его мать –
Все наши бабы завыли:
Угомонился Волчок –
Спит себе. Кровь на рубашке,
В левой ручонке рожок,
А на шляпенке венок
Из васильков да из кашки!
Этой же бурей сожгло
Красные Горки: пониже,
Помнишь, Починки село –
Ну и его… Вот поди же!
В Горках пожар уж притих,
Ждали: Починок не тронет!
Смотрят, а ветер на них
Пламя и гонит, и гонит!
Встречу-то поп со крестом,
Дьякон с кадилами вышел,
Не совладали с огнем –
Видно, господь не услышал!..
Вот и хоромы твои,
Ты, чай, захочешь покою?..»
– «Полноте, други мои!
Милости просим за мною…»
Сходится в хате моей
Больше да больше народу:
«Ну, говори поскорей,
Что ты слыхал про свободу?»
На псарне*
Ты, старина, здесь живешь, как в аду,
Воля придет – чай, бежишь без оглядки?
«Нашто мне воля? куда я пойду?
Нету ни батьки, ни матки,
Нету никем никого,
Хлеб добывать не умею,
Только и знаю кричать: „Го-го-го!“
Горе косому злодею!..»
1860–1861
Финансовые соображения*
Голос из провинции
Денег нет – перед деньгами.
Народная пословица
Между тем как в глуши
В преферанс на гроши
Мы палим, беззаботно ремизясь,
Из столиц каждый час
Весть доходит до нас
Про какой-то финансовый кризис.
Эх! вольно ж, господа,
Вам туда и сюда
Необдуманно деньги транжирить.
Надо жить поскромней,
Коли нет ни рублей,
Ни уменья доходы расширить.
А то роскошь у вас,
Говорят, завелась,
Непонятная даже рассудку.
Не играйте, молю,
В ералаш по рублю,
Это первое: вредно желудку.
Во-вторых, но – увы!..
Рассердились уж вы:
«Ты советовать нам начинаешь?»
Что ж? я буду молчать.
Но ведь так продолжать –
Так, пожалуй, своих не узнаешь!
Каждый графом живет:
Дай квартиру в пятьсот,
Дай камин и от Тура кушетку.
Одевает жену
Так, что только – ну, ну!
И публично содержит лоретку!
Сам же чуть не банкрут…
Что ж мудреного тут,
Если вы и совсем разоритесь?
Вам Прутков говорит:
«Мудрый в корень глядит»,
Так смотрите на нас – и учитесь!
Ведь у нас в городах,
Ведь у нас в деревнях
Деньги были всегда не обильны.
А о кризисе дум
Не вспадало на ум –
Сохранял, сохраняет всесильный!
Целый год наш уезд
Всё готовое ест:
Натащат, навезут мужичонки.
На наряды жене
Да на выпивку мне
Только вот бы и нужны деньжонки.
Что ж? добуду кой-как…
А что беден бедняк,
Так ведь был не богаче и прежде.
Что поднимет мужик
Среди улицы крик,
Непростительный даже в невежде:
«Я-де сено привез
Да и отдал весь воз
За размен трехрублевой бумажки!
Лишь бы соли достать,
А то стал я хворать
И цинга появилась у Глашки», –
Так за эту бы речь
Мужичонку посечь
Да с такой бы еще прибауткой:
«Было что разменять,
А ты смел рассуждать –
Важный барин, с своею Глашуткой!»
Ну и дело с концом…
Больше, меньше рублем –
Велика ли потеря на лаже?
А для тех, у кого
Вовсе нет ничего,
Так совсем нечувствительно даже…
Литературная травля, или раздраженный библиограф*
…О светские забавы!
Пришлось вам поклониться,
Литературной славы
Решился я добиться.
Недолго думал думу,
Достал два автографа
И вышел не без шуму
На путь библиографа.
Шекспировских творений
Составил полный список,
Без важных упущений
И без больших описок.
Всего-то две ошибки
Открыли журналисты,
Как их умы ни гибки,
Как перья ни речисты:
Какую-то «Заиру»
Позднейшего поэта
Я приписал Шекспиру,
Да пропустил «Гамлета»,
Посыпались нападки.
Я пробовал сначала
Свалить на опечатки,
Но вышло толку мало.
Тогда я хвать брошюру!
И тут остался с носом:
На всю литературу
Сочли ее доносом!
Открыли перестрелку,
В своих мансардах сидя,
Попал я в переделку!
Так заяц, пса увидя,
Потерянный метнется
К тому, к другому краю
И разом попадется
Во всю собачью стаю!..
Дней сто не прекращали
Журнальной адской бани,
И даже тех ругали,
Кто мало сыпал брани!
Увы! в родную сферу
С стыдом я возвратился;
Испортил я карьеру,
А славы не добился!..
1861
Разговор в журнальной конторе*
«Одна-то книжка – за две книжки?»
(Кричит подписчик сгоряча)
Приказчик
То были плоские коврижки,
А эта – толще кирпича!
В ней есть «Гармония в природе»
И битва с Утиным в «Смеси»
Читайте, сударь, на свободе!
Подписчик
(принимая книгу)
Merci, почтеннейший, merci!
(Уходит)
Так древле тощий «Москвитянин»
По полугоду пропадал,
И вдруг, огромен, пухл и странен,
Как бомба, с неба упадал.
Подписчик в радости великой
Бросался с жадностью на том
Плохих стихов и прозы дикой,
И сердце ликовало в нем,
Он говорил: «Так ты не умер?
Как долго был ты нездоров!»
И принимал нежданный нумер
Охотно за пять нумеров.
Примеч. конторщика.
(Между 6 и 21 января 1861)
Гимн «Времени…»*
Новому журналу, издаваемому М. Достоевским
Меж тем как Гарибальди дремлет,
Колеблется пекинский трон,
Гаэта реву пушек внемлет,
Дает права Наполеон, –
В стране затронутых вопросов,
Не перешедших в сферу дел,
Короче: там, где Ломоносов
Когда-то лирою гремел,
Явленье нового журнала
Внезапно потрясло умы:
В ней слышны громы Ювенала,
В нем не заметно духа тьмы.
Отважен тон его суровый,
Его программа широка…
Привет тебе, товарищ новый!
Явил ты мудрость старика.
Неси своей задачи бремя
Не уставая и любя!
Чтобы ни «Век», ни «Наше время»
Не покраснели за тебя;
Чтобы не сел тебе на плечи
Редактор-дама «Русской речи»,
Чтоб фельетон «Ведомостей»
Не похвалил твоих статей!
Как пароксизмы лихорадки,
Терпи журнальные нападки
И Воскобойникова лай
Без раздражения внимай!
Блюди разумно дух журнала,
Бумагу строго береги:
Страшись «Суэцкого канала»
И «Зундской пошлины» беги!
С девонской, с силурийской почвы
Ученой дани не бери;
Кричи таким твореньям: «Прочь вы!»
Творцам их: «Черт вас побери!»
А то как «О сухих туманах»
Статейку тиснешь невзначай,
Внезапно засвистит в карманах…
Беда! Ложись – и умирай!
Будь резким, но не будь бранчливым,
За личной местью не гонись.
Не называй «Свистка» трусливым
И сам безмерно не гордись!
Припомни ямбы Хомякова,
Что гордость – грешная черта,
Припомни афоризм Пруткова,
Что всё на свете – суета!
Мы здесь живем не вечны годы,
Здесь каждый шаг неверен наш,
Погибнут царства и народы,
Падет Штенбоковский пассаж,
Со срамом Пинто удалится
И лекций больше не прочтет,
Со треском небо развалится
И «Время» на косу падет!
(Между 8 и 21 января 1861)
На смерть Шевченко*
Не предавайтесь особой унылости:
Случай предвиденный, чуть не желательный.
Так погибает по божией милости
Русской земли человек замечательный
С давнего времени: молодость трудная,
Полная страсти, надежд, увлечения,
Смелые речи, борьба безрассудная,
Вслед затем долгие дни заточения.
Всё он изведал: тюрьму петербургскую,
Справки, доносы, жандармов любезности,
Всё – и раздольную степь Оренбургскую,
И ее крепость. В нужде, в неизвестности
Там, оскорбляемый каждым невеждою,
Жил он солдатом с солдатами жалкими,
Мог умереть он, конечно, под палками,
Может, и жил-то он этой надеждою.
Но, сократить не желая страдания,
Поберегло его в годы изгнания
русских людей провиденье игривое.
Кончилось время его несчастливое,
Всё, чего с юности ранней не видывал,
Милое сердцу, ему улыбалося.
Тут ему бог позавидовал:
Жизнь оборвалася.
(27 февраля 1861)
Похороны*
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело.
Ой, беда приключилася страшная!
Мы такой не знавали вовек:
Как у нас – голова бесшабашная –
Застрелился чужой человек!
Суд приехал… допросы… – тошнехонько!
Догадались деньжонок собрать:
Осмотрел его лекарь скорехонько
И велел где-нибудь закопать.
И пришлось нам нежданно-негаданно
Хоронить молодого стрелка,
Без церковного пенья, без ладана,
Без всего, чем могила крепка…
Без попов!.. только солнышко знойное,
Вместо ярого воску свечи,
На лицо непробудно-спокойное
Не скупясь наводило лучи;
Да высокая рожь колыхалася,
Да пестрели в долине цветы;
Птичка божья на гроб опускалася
И, чирикнув, летела в кусты.
Поглядим: что ребят набирается!
Покрестились и подняли вой…
Мать о сыне рекой разливается,
Плачет муж по жене молодой, –
Как не плакать им? Диво велико ли?
Своему-то они хороши!
А по ком ребятишки захныкали,
Тот, наверно, был доброй души!
Меж двумя хлебородными нивами,
Где прошел неширокий долок,
Под большими плакучими ивами
Успокоился бедный стрелок.
Что тебя доконало, сердешного?
Ты за что свою душу сгубил?
Ты захожий, ты роду нездешнего,
Но ты нашу сторонку любил:
Только минут морозы упорные
И весенних гостей налетит, –
«Чу! – кричат наши детки проворные. –
Прошлогодний охотник палит!»
Ты ласкал их, гостинцу им нашивал,
Ты на спрос отвечать не скучал.
У тебя порошку я попрашивал,
И всегда ты нескупо давал.
Почивай же, дружок! Память вечная!
Не жива ль твоя бедная мать?
Или, может, зазноба сердечная
Будет таять, дружка поджидать?
Мы дойдем, повестим твою милую:
Может быть, и приедет любя,
И поплачет она над могилою,
И расскажем мы ей про тебя.
Почивай себе с миром, с любовию!
Почивай! Бог тебе судия,
Что обрызгал ты грешною кровию
Неповинные наши поля!
Кто дознает, какою кручиною
Надрывалося сердце твое
Перед вольной твоею кончиною,
Перед тем, как спустил ты ружье?..
(…)
Меж двумя хлебородными нивами,
Где прошел неширокий долок,
Под большими плакучими ивами
Успокоился бедный стрелок.
Будут песни к нему хороводные
Из села по заре долетать,
Будут нивы ему хлебородные
Безгреховные сны навевать…
(22–25 июня 1861)
Крестьянские дети*
Опять я в деревне. Хожу на охоту,
Пишу мои вирши – живется легко.
Вчера, утомленный ходьбой по болоту,
Забрел я в сарай и заснул глубоко.
Проснулся: в широкие щели сарая
Глядятся веселого солнца лучи.
Воркует голубка; над крышей летая,
Кричат молодые грачи,
Летит и другая какая-то птица –
По тени узнал я ворону как раз;
Чу! шепот какой-то… а вот вереница
Вдоль щели внимательных глаз!
Все серые, карие, синие глазки –
Смешались, как в поле цветы.
В них столько покоя, свободы и ласки,
В них столько святой доброты!
Я детского глаза люблю выраженье,
Его я узнаю всегда.
Я замер: коснулось души умиленье…
Чу! шепот опять!
Первый голос
Борода!
Второй
А барин, сказали!..
Третий
Потише вы, черти!
Второй
У бар бороды не бывает – усы.
Первый
А ноги-то длинные, словно как жерди.
Четвертый
А вона на шапке, гляди-тко – часы!
Пятый
Ай, важная штука!
Шестой
И цепь золотая…
Седьмой
Чай, дорого стоит?
Восьмой
Как солнце горит!
Девятый
А вона собака – большая, большая!
Вода с языка-то бежит.
Пятый
Ружье! погляди-тко: стволина двойная,
Замочки резные…
Третий
(с испугом)
Глядит!
Четвертый
Молчи, ничего! Постоим еще, Гриша!
Третий
Прибьет…
Испугались шпионы мои
И кинулись прочь: человека заслыша,
Так стаей с мякины летят воробьи.
Затих я, прищурился – снова явились,
Глазенки мелькают в щели.
Что было со мною – всему подивились
И мой приговор изрекли:
«Такому-то гусю уж что за охота!
Лежал бы себе на печи!
И видно, не барин: как ехал с болота,
Так рядом с Гаврилой…» – «Услышит, молчи!»
О милые плуты! Кто часто их видел,
Тот, верю я, любит крестьянских детей;
Но если бы даже ты их ненавидел,
Читатель, как «низкого рода людей», –
Я все-таки должен сознаться открыто,
Что часто завидую им:
В их жизни так много поэзии слито,
Как дай бог балованным деткам твоим.
Счастливый народ! Ни науки, ни неги
Не ведают в детстве они.
Я делывал с ними грибные набеги:
Раскапывал листья, обшаривал пни,
Старался приметить грибное местечко,
А утром не мог ни за что отыскать.
«Взгляни-ка, Савося, какое колечко!»
Мы оба нагнулись, да разом и хвать
Змею! Я подпрыгнул: ужалила больно!
Савося хохочет: «Попался спроста!»
Зато мы потом их губили довольно
И клали рядком на перилы моста.
Должно быть, за подвиги славы мы ждали,
У нас же дорога большая была:
Рабочего звания люди сновали
По ней без числа.
Копатель канав вологжанин,
Лудильщик, портной, шерстобит,
А то в монастырь горожанин
Под праздник молиться катит.
Под наши густые, старинные вязы
На отдых тянуло усталых людей.
Ребята обступят: начнутся рассказы
Про Киев, про турку, про чудных зверей.
Иной подгуляет, так только держится –
Начнет с Волочка, до Казани дойдет!
Чухну передразнит, мордву, черемиса,
И сказкой потешит, и притчу ввернет:
«Прощайте, ребята! Старайтесь найпаче
На господа бога во всём потрафлять:
У нас был Вавило, жил всех побогаче,
Да вздумал однажды на бога роптать, –
С тех пор захудал, разорился Вавило,
Нет меду со пчел, урожаю с земли,
И только в одном ему счастие было,
Что волосы шибко из носу росли…»
Рабочий расставит, разложит снаряды –
Рубанки, подпилки, долота, ножи:
«Гляди, чертенята!» А дети и рады,
Как пилишь, как лудишь – им всё покажи.
Прохожий заснет под свои прибаутки,
Ребята за дело – пилить и строгать!
Иступят пилу – не наточишь и в сутки!
Сломают бурав – и с испугу бежать.
Случалось, тут целые дни пролетали –
Что новый прохожий, то новый рассказ…
Ух, жарко!.. До полдня грибы собирали.
Вот из лесу вышли – навстречу как раз
Синеющей лентой, извилистой, длинной,
Река луговая: спрыгнули гурьбой,
И русых головок над речкой пустынной
Что белых грибов на полянке лесной!
Река огласилась и смехом, и воем:
Тут драка – не драка, игра – не игра…
А солнце палит их полуденным зноем.
Домой, ребятишки! обедать пора.
Вернулись. У каждого полно лукошко,
А сколько рассказов! Попался косой,
Поймали ежа, заблудились немножко
И видели волка… у, страшный какой!
Ежу предлагают и мух, и козявок,
Корней молочко ему отдал свое –
Не пьет! отступились…
Кто ловит пиявок
На лаве, где матка колотит белье,
Кто нянчит сестренку двухлетнюю Глашку,
Кто тащит на пожню ведерко кваску,
А тот, подвязавши под горло рубашку,
Таинственно что-то чертит по песку;
Та в лужу забилась, а эта с обновой:
Сплела себе славный венок, –
Всё беленький, желтенький, бледно-лиловый
Да изредка красный цветок.
Те спят на припеке, те пляшут вприсядку.
Вот девочка ловит лукошком лошадку:
Поймала, вскочила и едет на ней.
И ей ли, под солнечным зноем рожденной
И в фартуке с поля домой принесенной,
Бояться смиренной лошадки своей?..
Грибная пора отойти не успела,
Гляди – уж чернехоньки губы у всех,
Набили оскому: черница поспела!
А там и малина, брусника, орех!
Ребяческий крик, повторяемый эхом,
С утра и до ночи гремит по лесам.
Испугана пеньем, ауканьем, смехом,
Взлетит ли тетеря, закокав птенцам,
Зайчонок ли вскочит – содом, суматоха!
Вот старый глухарь с облинялым крылом
В кусту завозился… ну, бедному плохо!
Живого в деревню тащат с торжеством…
«Довольно, Ванюша! гулял ты немало,
Пора за работу, родной!»
Но даже и труд обернется сначала
К Ванюше нарядной своей стороной:
Он видит, как поле отец удобряет,
Как в рыхлую землю бросает зерно.
Как поле потом зеленеть начинает,
Как колос растет, наливает зерно.
Готовую жатву подрежут серпами,
В снопы перевяжут, на ригу свезут,
Просушат, колотят-колотят цепами,
На мельнице смелют и хлеб испекут.
Отведает свежего хлебца ребенок
И в поле охотней бежит за отцом.
Навьют ли сенца: «Полезай, постреленок!»
Ванюша в деревню въезжает царем…
Однако же зависть в дворянском дитяти
Посеять нам было бы жаль.
Итак, обернуть мы обязаны кстати
Другой стороною медаль.
Положим, крестьянский ребенок свободно
Растет, не учась ничему,
Но вырастет он, если богу угодно,
А сгибнуть ничто не мешает ему.
Положим, он знает лесные дорожки,
Гарцует верхом, не боится воды,
Зато беспощадно едят его мошки,
Зато ему рано знакомы труды…
Однажды, в студеную зимнюю пору
Я из лесу вышел; был сильный мороз.
Гляжу, поднимается медленно в гору
Лошадка, везущая хворосту воз.
И шествуя важно, в спокойствии чинном,
Лошадку ведет под уздцы мужичок
В больших сапогах, в полушубке овчинном,
В больших рукавицах… а сам с ноготок!
«Здорово парнище!» – «Ступай себе мимо!»
– «Уж больно ты грозен, как я погляжу!
Откуда дровишки?» – «Из лесу, вестимо;
Отец, слышишь, рубит, а я отвожу».
(В лесу раздавался топор дровосека.)
«А что, у отца-то большая семья?»
– «Семья-то большая, да два человека
Всего мужиков-то: отец мой да я…»
– «Так вот оно что! А как звать тебя?» – «Власом».
– «А кой тебе годик?» – «Шестой миновал…
Ну, мертвая!» – крикнул малюточка басом,
Рванул под уздцы и быстрей зашагал.
На эту картину так солнце светило,
Ребенок был так уморительно мал,
Как будто всё это картонное было,
Как будто бы в детский театр я попал!
Но мальчик был мальчик живой, настоящий,
И дровни, и хворост, и пегонький конь,
И снег, до окошек деревни лежащий,
И зимнего солнца холодный огонь –
Всё, всё настоящее русское было,
С клеймом нелюдимой, мертвящей зимы,
Что русской душе так мучительно мило,
Что русские мысли вселяет в умы,
Те честные мысли, которым нет воли,
Которым нет смерти – дави не дави,
В которых так много и злобы и боли,
В которых так много любви!
Играйте же, дети! Растите на воле!
На то вам и красное детство дано,
Чтоб вечно любить это скудное поле,
Чтоб вечно вам милым казалось оно.
Храните свое вековое наследство,
Любите свой хлеб трудовой –
И пусть обаянье поэзии детства
Проводит вас в недра землицы родной!..
Теперь нам пора возвращаться к началу.
Заметив, что стали ребята смелей,
«Эй, воры идут! – закричал я Фингалу. –
Украдут, украдут! Ну, прячь поскорей!»
Фингалушка скорчил серьезную мину,
Под сено пожитки мои закопал,
С особым стараньем припрятал дичину,
У ног моих лег – и сердито рычал.
Обширная область собачьей науки
Ему в совершенстве знакома была;
Он начал такие выкидывать штуки,
Что публика с места сойти не могла,
Дивятся, хохочут! Уж тут не до страха!
Командуют сами! «Фингалка, умри!»
– «Не засти, Сергей! Не толкайся, Кузяха!»
– «Смотри – умирает – смотри!»
Я сам наслаждался, валяясь на сене,
Их шумным весельем. Вдруг стало темно
В сарае: так быстро темнеет на сцене,
Когда разразиться грозе суждено.
И точно: удар прогремел над сараем,
В сарай полилась дождевая река,
Актер залился оглушительным лаем,
А зрители дали стречка!
Широкая дверь отперлась, заскрипела,
Ударилась в стену, опять заперлась.
Я выглянул: темная туча висела
Над нашим театром как раз.
Под крупным дождем ребятишки бежали
Босые к деревне своей…
Мы с верным Фингалом грозу переждали
И вышли искать дупелей.
Дума («Сторона наша убогая…»)*
Сторона наша убогая,
Выгнать некуда коровушку.
Проклинай житье мещанское
Да почесывай головушку.
Спи, не спи – валяйся по печи,
Каждый день не доедаючи,
Трать задаром силу дюжую,
Недоимку накопляючи.
Уж как нет беды кручиннее
Без работы парню маяться,
А пойдешь куда к хозяевам –
Ни один-то не нуждается!
У купца у Семипалова
Живут люди не говеючи,
Льют на кашу масло постное
Словно воду, не жалеючи.
В праздник – жирная баранина,
Пар над щами тучей носится,
В пол-обеда распояшутся –
Вон из тела душа просится!
Ночь храпят, наевшись до поту,
День придет – работой тешутся…
Эй! возьми меня в работники,
Поработать руки чешутся!
Повели ты в лето жаркое
Мне пахать пески сыпучие,
Повели ты в зиму лютую
Вырубать леса дремучие, –
Только треск стоял бы до неба,
Как деревья бы валилися;
Вместо шапки, белым инеем
Волоса бы серебрилися!
(16 августа 1861)
20 ноября 1861*
Я покинул кладбище унылое,
Но я мысль мою там позабыл, –
Под землею в гробу приютилася
И глядит на тебя, мертвый друг!
Ты схоронен в морозы трескучие,
Жадный червь не коснулся тебя,
На лицо через щели гробовые
Проступить не успела вода;
Ты лежишь, как сейчас похороненный,
Только словно длинней и белей
Пальцы рук, на груди твоей сложенных,
Да сквозь землю проникнувшим инеем
Убелил твои кудри мороз,
Да следы наложили чуть видные
Поцелуи суровой зимы
На уста твои плотно сомкнутые
И на впалые очи твои…
«Что ни год – уменьшаются силы…»*
Что ни год – уменьшаются силы,
Ум ленивее, кровь холодней…
Мать-отчизна! дойду до могилы,
Не дождавшись свободы твоей!
Но желал бы я знать, умирая,
Что стоишь ты на верном пути,
Что твой пахарь, поля засевая,
Видит ведряный день впереди;
Чтобы ветер родного селенья
Звук единый до слуха донес,
Под которым не слышно кипенья
Человеческой крови и слез.
Свобода*
Родина мать! по равнинам твоим
Я не езжал еще с чувством таким!
Вижу дитя на руках у родимой,
Сердце волнуется думой любимой:
В добрую пору дитя родилось,
Милостив бог! не узнаешь ты слез!
С детства никем не запуган, свободен,
Выберешь дело, к которому годен,
Хочешь – останешься век мужиком,
Сможешь – под небо взовьешься орлом!
В этих фантазиях много ошибок:
Ум человеческий тонок и гибок,
Знаю: на место сетей крепостных
Люди придумали много иных,
Так!.. но распутать их легче народу.
Муза! с надеждой приветствуй свободу!
«Приятно встретиться в столице шумной с другом…»*
Приятно встретиться в столице шумной с другом
Зимой,
Но друга увидать, идущего за плугом
В деревне в летний зной, –
Стократ приятнее.
Слезы и нервы*
О слезы женские, с придачей
Нервических, тяжелых драм!
Вы долго были мне задачей,
Я долго слепо верил вам
И много вынес мук мятежных.
Теперь я знаю наконец:
Не слабости созданий нежных, –
Вы их могущества венец.
Вернее закаленной стали
Вы поражаете сердца.
Не знаю, сколько в вас печали,
Но деспотизму нет конца!
Когда, бывало, предо мною
Зальется милая моя,
Наружно ласковость удвою,
Но внутренно озлоблен я.
Пока она дрожит и стонет,
Лукавлю праздною душой:
Язык лисит, а глаз шпионит
И открывает… Боже мой!
Зачем не мог я прежде видеть?
Ее не стоило любить,
Ее не стоит ненавидеть…
О ней не стоит говорить…
Скажи «спасибо» близорукой,
Всеукрашающей любви
И с головы с ревнивой мукой
Волос седеющих не рви!
Чем ты был пьян – вином поддельным
Иль настоящим – всё равно;
Жалей о том, что сном смертельным
Не усыпляет нас оно!
Кто ей теперь флакон подносит,
Застигнут сценой роковой?
Кто у нее прощенья просит,
Вины не зная за собой?
Кто сам трясется в лихорадке,
Когда она к окну бежит
В преувеличенном припадке
И «ты свободен» говорит?
Кто боязливо наблюдает,
Сосредоточен и сердит,
Как буйство нервное стихает
И переходит в аппетит?
Кто ночи трудные проводит,
Один, ревнивый и больной,
А утром с ней по лавкам бродит,
Наряд торгуя дорогой?
Кто говорит «Прекрасны оба» –
На нежный спрос: «Который взять?» –
Меж тем как закипает злоба
И к черту хочется послать
Француженку с нахальным носом,
С ее коварным: «C'est joli»
И даже милую с вопросом…
Кто молча достает рубли,
Спеша скорей покончить муку,
И, увидав себя в трюмо,
В лице твоем читает скуку
И рабства темное клеймо?…
1862
Дешевая покупка*
(Петербургская драма)
«За отъездом продаются: мебель, зеркала и проч. Дом Воронина, 159».
Надо поехать – статья подходящая!
Слышится в этом нужда настоящая,
Не попадется ли что-нибудь дешево?
Вот и поехал я. Много хорошего:
Бронза, картины, портьеры всё новые,
Мягкие кресла, диваны отменные,
Только у барыни очи суровые,
Речи короткие, губы надменные;
Видимо, чем-то она озабочена,
Но молода, хороша удивительно:
Словно рукой гениальной обточено
Смуглое личико. Всё в ней пленительно:
Тянут назад ее голову милую
Черные волосы, сеткою сжатые,
Дышат какою-то сдержанной силою
Ноздри красивые, вверх приподнятые.
Видно, что жгучая мысль беспокойная
В сердце кипит, на простор вырывается.
Вся соразмерная, гордая, стройная,
Мне эта женщина часто мечтается…
Я отобрал себе вещи прекрасные,
Но оказалися цены ужасные!
День переждал, захожу – то же самое!
Меньше предложишь, так даже обидится!..
«Барыня эта – созданье упрямое:
С мужем, подумал я, надо увидеться».
Муж – господин красоты замечательной,
В гвардии год прослуживший отечеству –
Был человек разбитной, обязательный,
Склонный к разгулу, к игре, к молодечеству, –
С ним у нас дело как раз завязалося.
Странная драма тогда разыгралася:
Мужа застану – поладим скорехонько;
Барыня выйдет – ни в чем не сторгуешься
(Только глазами ее полюбуешься).
Нечего делать! вставал я ранехонько,
И, пока барыня сном наслаждалася, –
Многое сходно купить удавалося.
У дому ждут ломовые извозчики,
В доме толпятся вещей переносчики,
Окна ободраны, стены уж голые,
У покупателей лица веселые.
Только у няни глаза заслезилися:
«Вот и с приданым своим мы простилися!» –
Молвила няня… «Какое приданое?»
– «всё это взял он за барышней нашею,
Вместе весной покупали с мамашею;
Как любовались!..»
Открытье нежданное!
Сказано слово – и всё объяснилося!
Вот почему так она дорожилася.
Бедная женщина! В позднем участии,
Я проклинаю торгашество пошлое.
Всё это куплено с мыслью о счастии,
С этим уходит – счастливое прошлое!
Здесь ты свила себе гнездышко скромное,
Каждый здесь гвоздик вколочен с надеждою…
Ну, а теперь ты созданье бездомное,
Порабощенное грубым невеждою!
Где не остыл еще след обаяния
Девственной мысли, мечты обольстительной,
Там совершается торг возмутительный.
Как еще можешь сдержать ты рыдания!
В очи твои голубые, красивые
Нагло глядят торгаши неприветные,
Осквернены твои думы стыдливые,
Проданы с торгу надежды заветные!..
Няня меж тем заунывные жалобы
Шепчет мне в ухо: «Распродали дешево –
Лишь до деревни доехать достало бы.
Что уж там будет? Не жду я хорошего!
Барин, поди, загуляет с соседями,
Барыня будет одна-одинехонька.
День-то не весел, а ночь-то чернехонька.
Рядом лесище – с волками, с медведями».
– «Смолкни ты, няня! созданье болтливое,
Не надрывай мое сердце пугливое!
Нам ли в диковину сцены тяжелые?
Каждому трудно живется и дышится.
Чудо, что есть еще лица веселые,
Чудо, что смех еще временем слышится!..»
Барин пришел – поздравляет с покупкою,
Барыня бродит такая унылая;
С тихо воркующей, нежной голубкою
Я ее сравнивал, деньги постылые
Ей отдавая… Копейка ты медная!
Горе, ты горе! нужда окаянная…
Чуть над тобой не заплакал я, бедная,
Вот одолжил бы… Прощай, бесталанная!..
Рыцарь на час*
Если пасмурен день, если ночь не светла,
Если ветер осенний бушует,
Над душой воцаряется мгла,
Ум, бездействуя, вяло тоскует.
Только сном и возможно помочь,
Но, к несчастью, не всякому спится…
Слава богу! морозная ночь –
Я сегодня не буду томиться.
По широкому полю иду,
Раздаются шаги мои звонко,
Разбудил я гусей на пруду,
Я со стога спугнул ястребенка.
Как он вздрогнул! как крылья развил!
Как взмахнул ими сильно и плавно!
Долго, долго за ним я следил,
Я невольно сказал ему: славно!
Чу! стучит проезжающий воз,
Деготьком потянуло с дороги…
Обоняние тонко в мороз,
Мысли свежи, выносливы ноги.
Отдаешься невольно во власть
Окружающей бодрой природы;
Сила юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы
Наполняет ожившую грудь;
Жаждой тела душа закипает,
Вспоминается пройденный путь,
Совесть песню свою запевает…
Я советую гнать ее прочь –
Будет время еще сосчитаться!
В эту тихую, лунную ночь
Созерцанию должно предаться.
Даль глубоко прозрачна, чиста,
Месяц полный плывет над дубровой,
И господствуют в небе цвета
Голубой, беловатый, лиловый.
Воды ярко блестят средь полей,
А земля прихотливо одета
В волны белого лунного света
И узорчатых, странных теней.
От больших очертаний картины
До тончайших сетей паутины
Что как иней к земле прилегли, –
Всё отчетливо видно: далече
Протянулися полосы гречи,
Красной лентой по скату прошли;
Замыкающий сонные нивы,
Лес сквозит, весь усыпан листвой;
Чудны красок его переливы
Под играющей, ясной луной;
Дуб ли пасмурный, клен ли веселый –
В нем легко отличишь издали;
Грудью к северу; ворон тяжелый –
Видишь – дремлет на старой ели!
Всё, чем может порадовать сына
Поздней осенью родина-мать:
Зеленеющей озими гладь,
Подо льном – золотая долина,
Посреди освещенных лугов
Величавое войско стогов, –
Всё доступно довольному взору…
Не сожмется мучительно грудь,
Если б даже пришлось в эту пору
На родную деревню взглянуть:
Не видна ее бедность нагая!
Запаслася скирдами, родная,
Окружилася ими она
И стоит, словно полная чаша.
Пожелай ей покойного сна –
Утомилась, кормилица наша!..
Спи, кто может, – я спать не могу,
Я стою потихоньку, без шуму
На покрытом стогами лугу
И невольную думаю думу.
Не умел я с тобой совладать,
Не осилил я думы жестокой…
В эту ночь я хотел бы рыдать
На могиле далекой,
Где лежит моя бедная мать…
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу.
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересек всю равнину.
Поднимись! – и медлительно бей,
Чтобы слышалось долго гуденье!
В тишине деревенских ночей
Этих звуков властительно пенье:
Если есть в околотке больной,
Он при них встрепенется душой
И, считая внимательно звуки,
Позабудет на миг свои муки;
Одинокий ли путник ночной
Их заслышит – бодрее шагает;
Их заботливый пахарь считает
И, крестом осенясь в полусне,
Просит бога о ведряном дне.
Звук за звуком гудя прокатился,
Насчитал я двенадцать часов.
С колокольни старик возвратился,
Слышу шум его звонких шагов,
Вижу тень его; сел на ступени,
Дремлет, голову свесив в колени.
Он в мохнатую шапку одет,
В балахоне убогом и темном…
Всё, чего не видал столько лет,
От чего я пространством огромным
Отделен, – всё живет предо мной,
Всё так ярко рисуется взору,
Что не верится мне в эту пору,
Чтоб не мог увидать я и той,
Чья душа здесь незримо витает,
Кто под этим крестом почивает…
Повидайся со мною, родимая!
Появись легкой тенью на миг!
Всю ты жизнь прожила нелюбимая,
Всю ты жизнь прожила для других.
С головой, бурям жизни открытою,
Весь свой век под грозою сердитою
Простояла, – грудью своей
Защищая любимых детей.
И гроза над тобой разразилася!
Ты не дрогнув удар приняла,
За врагов, умирая, молилася,
На детей милость бога звала.
Неужели за годы страдания
Тот, кто столько тобою был чтим,
Не пошлет тебе радость свидания
С погибающим сыном твоим?..
Я кручину мою многолетнюю
На родимую грудь изолью,
Я тебе мою песню последнюю,
Мою горькую песню спою.
О прости! то не песнь утешения,
Я заставлю страдать тебя вновь,
Но я гибну – и ради спасения
Я твою призываю любовь!
Я пою тебе песнь покаяния,
Чтобы кроткие очи твои
Смыли жаркой слезою страдания
Все позорные пятна мои!
Чтоб ту силу свободную, гордую,
Что в мою заложила ты грудь,
Укрепила ты волею твердою
И на правый поставила путь…
Треволненья мирского далекая,
С неземным выраженьем в очах,
Русокудрая, голубоокая,
С тихой грустью на бледных устах,
Под грозой величаво-безгласная, –
Молода умерла ты, прекрасная,
И такой же явилась ты мне
При волшебно светящей луне.
Да! я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты музу мою:
Мне не страшны друзей сожаления,
Не обидно врагов торжество,
Изреки только слово прощения,
Ты, чистейшей любви божество!
Что враги? пусть клевещут язвительней, –
Я пощады у них не прошу,
Не придумать им казни мучительней
Той, которую в сердце ношу!
Что друзья? Наши силы неровные,
Я ни в чем середины не знал,
Что обходят они, хладнокровные,
Я на всё безрассудно дерзал,
Я не думал, что молодость шумная,
Что надменная сила пройдет –
И влекла меня жажда безумная,
Жажда жизни – вперед и вперед!
Увлекаем бесславною битвою,
Сколько раз я над бездной стоял,
Поднимался твоею молитвою,
Снова падал – и вовсе упал!..
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Тот, чья жизнь бесполезно разбилася,
Может смертью еще доказать,
Что в нем сердце неробкое билося,
Что умел он любить…
. . . . . . . . . . . . . . .
(Утром, в постели)
О мечты! о волшебная власть
Возвышающей душу природы!
Пламя юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы –
Всё в душе угнетенной моей
Пробудилось… но где же ты, сила?
Я проснулся ребенка слабей.
Знаю: день проваляюсь уныло,
Ночью буду микстуру глотать,
И пугать меня будет могила,
Где лежит моя бедная мать.
Всё, что в сердце кипело, боролось,
Всё луч бледного утра спугнул,
И насмешливый внутренний голос
Злую песню свою затянул:
«Покорись, о ничтожное племя!
Неизбежной и горькой судьбе,
Захватило нас трудное время
Неготовыми к трудной борьбе.
Вы еще не в могиле, вы живы,
Но для дела вы мертвы давно,
Суждены вам благие порывы,
Но свершить ничего не дано…»
«Литература с трескучими фразами…»*
Литература с трескучими фразами,
Полная духа античеловечного,
Администрация наша с указами
О забирании всякого встречного, –
Дайте вздохнуть!..
Я простился с столицами,
Мирно живу средь полей,
Но и крестьяне с унылыми лицами
Не услаждают очей;
Их нищета, их терпенье безмерное
Только досаду родит…
Что же ты любишь, дитя маловерное,
Где же твой идол стоит?..
1862–1863
«В полном разгаре страда деревенская…»*
В полном разгаре страда деревенская…
Доля ты! – русская долюшка женская!
Вряд ли труднее сыскать.
Не мудрено, что ты вянешь до времени,
Всевыносящего русского племени
Многострадальная мать!
Зной нестерпимый: равнина безлесная,
Нивы, покосы да ширь поднебесная –
Солнце нещадно палит.
Бедная баба из сил выбивается,
Столб насекомых над ней колыхается,
Жалит, щекочет, жужжит!
Приподнимая косулю тяжелую,
Баба порезала ноженьку голую –
Некогда кровь унимать!
Слышится крик у соседней полосыньки,
Баба туда – растрепалися косыньки, –
Надо ребенка качать!
Что же ты стала над ним в отупении?
Пой ему песню о вечном терпении,
Пой, терпеливая мать!..
Слезы ли, пот ли у ней над ресницею,
Право, сказать мудрено.
В жбан этот, заткнутый грязной тряпицею,
Канут они – всё равно!
Вот она губы свои опаленные
Жадно подносит к краям…
Вкусны ли, милая, слезы соленые
С кислым кваском пополам?..
Зеленый шум*
Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!
Играючи, расходится
Вдруг ветер верховой:
Качнет кусты ольховые,
Подымет пыль цветочную,
Как облако, – всё зелено:
И воздух, и вода!
Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!
Скромна моя хозяюшка
Наталья Патрикеевна,
Водой не замутит!
Да с ней беда случилася,
Как лето жил я в Питере…
Сама сказала, глупая,
Типун ей на язык!
В избе сам-друг с обманщицей
Зима нас заперла,
В мои глаза суровые
Глядит – молчит жена.
Молчу… а дума лютая
Покоя не дает:
Убить… так жаль сердечную!
Стерпеть – так силы нет!
А тут зима косматая
Ревет и день и ночь:
«Убей, убей изменницу!
Злодея изведи!
Не то весь век промаешься,
Ни днем, ни долгой ноченькой
Покоя не найдешь.
В глаза твои бесстыжие
Соседи наплюют!..»
Под песню-вьюгу зимнюю
Окрепла дума лютая –
Припас я вострый нож…
Да вдруг весна подкралася…
Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!
Как молоком облитые,
Стоят сады вишневые,
Тихохонько шумят;
Пригреты теплым солнышком,
Шумят повеселелые
Сосновые леса;
А рядом новой зеленью
Лепечут песню новую
И липа бледнолистая,
И белая березонька
С зеленою косой!
Шумит тростинка малая,
Шумит высокий клен…
Шумят они по-новому,
По-новому, весеннему…
Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!
Слабеет дума лютая,
Нож валится из рук,
И всё мне песня слышится
Одна – в лесу, в лугу:
«Люби, покуда любится,
Терпи, покуда терпится,
Прощай, пока прощается,
И – бог тебе судья!»
Что думает старуха, когда ей не спится*
В позднюю ночь над усталой деревнею
Сон непробудный царит,
Только старуху столетнюю, древнюю
Не посетил он. – Не спит,
Мечется по печи, охает, мается,
Ждет – не поют петухи!
Вся-то ей долгая жизнь представляется,
Все-то грехи да грехи!
«Охти мне! часто владыку небесного
Я искушала грехом:
Нутко-се! с ходу-то, с ходу-то крестного
Раз я ушла с пареньком
В рощу… Вот то-то! мы смолоду дурочки,
Думаем: милостив бог!
Раз у соседки взяла из-под курочки
Пару яичек… ох! ох!
В страдную пору больной притворилася –
Мужа в побывку ждала…
С Федей-солдатиком чуть не слюбилася…
С мужем под праздник спала.
Охти мне… ох! угожу в преисподнюю!
Раз, как забрили сынка,
Я возроптала на благость господнюю,
В пост испила молока, –
То-то я грешница! то-то преступница!
С горя валялась пьяна…
Божия матерь! Святая заступница!
Вся-то грешна я, грешна!..»
1863
Кумушки*
Темен вернулся с кладбища Трофим;
Малые детки вернулися с ним,
Сын да девочка. Домой-то без матушки
Горько вернуться: дорогой ребятушки
Ревма-ревели; а тятька молчал.
Дома порылся, кубарь отыскал:
«Нате, ребята! – играйте, сердечные!»
И улыбнулися дети беспечные,
Жжжж-жи! запустили кубарь у ворот…
Кто ни проходит – жалеет сирот:
«Нет у вас матушки!» – молвила Марьюшка.
«Нету родимой!» – прибавила Дарьюшка.
Дети широко раскрыли глаза,
Стихли. У Маши блеснула слеза…
«Как теперь будете жить, сиротиночки!» –
И у Гришутки блеснули слезиночки.
«Кто-то вас будет ласкать-баловать?» –
Навзрыд заплакали дети опять.
«Полно, не плачьте!» – сказала Протасьевна,
«Уж не воротишь, – прибавила Власьевна. –
Грешную душеньку боженька взял,
Кости в могилушку поп закопал,
То-то, чай, холодно, страшно в могилушке?
Ну же, не плачьте! родные вы, милушки!..»
Пуще расплакались дети. Трофим
Крики услышал и выбежал к ним,
Стал унимать как умел, а соседушки
Ну помогать ему: «Полноте, детушки!
Что уж тут плакать? Пора привыкать
К доле сиротской; забудьте вы мать:
Спели церковники память ей вечную,
Чай, уж теперь ее гложет, сердечную,
Червь подземельный!..» Трофим поскорей
На руки взял – да в избенку детей!
Целую ночь проревели ребятушки:
«Нет у нас матушки! нет у нас матушки!
Матушку на небо боженька взял!»
Целую ночь с ними тятька не спал,
У самого расходилися думушки…
Ну, удружили досужие кумушки!
(Январь 1863)
Песня об «Аргусе»*
Я полагал, с либерального
Есть направленья барыш –
Больше, чем с места квартального.
Что ж оказалося – шиш!
Бог меня свел с нигилистами,
Сами ленятся писать,
Платят всё деньгами чистыми,
Пробовал я убеждать:
«Мне бы хоть десять копеечек
С пренумеранта извлечь:
Ведь даровых-то статеечек
Много… куда их беречь?
Нужно во всём беспристрастие:
Вы их смешайте, друзья,
Да и берите на счастие…
Верьте, любая статья
Встретит горячих хвалителей,
Каждую будут бранить…»
Тщетно! моих разорителей
Я не успел убедить!
Часто, взбираясь на лесенку,
Где мой редактор живет,
Слышал я грозную песенку,
Вот вам ее перевод:
«Из уваженья к читателю,
Из уваженья к себе,
Нет снисхожденья к издателю –
Гибель, несчастный, тебе!..»
– «Но не хочу я погибели
(Я ему). Друг-нигилист!
Лучше хотел бы я прибыли».
Он же пускается в свист.
Выслушав эти нелепости,
Я от него убегал
И по мосткам против крепости
Обыкновенно гулял.
Там я бродил в меланхолии,
Там я любил размышлять,
Что не могу уже более
«Аргуса» я издавать.
Чин мой оставя в забвении
И не щадя седины,
Эти великие гении
Снять с меня рады штаны!
Лучше идти в переписчики,
Чем убиваться в наклад.
Бросишь изданье – подписчики
Скажут: дай деньги назад!
Что же мне делать, несчастному?
Благо, хоть совесть чиста:
Либерализму опасному
В сети попал я спроста…
Так по мосткам против крепости
Я в размышленьи гулял.
Полный нежданной свирепости,
Лед на мостки набежал.
С треском они расскочилися,
Нас по Неве понесло;
Все пешеходы смутилися,
Каждому плохо пришло!
Словно близ дома питейного,
Крики носились кругом.
Смотрим – нет моста Литейного!
Весь разнесло его льдом.
Вот, погоняемый льдинами,
Мчится на нас плашкоут,
Ропот прошел меж мужчинами,
Женщины волосы рвут!
Тут человек либерального
Образа мыслей, и тот
Звал на защиту квартального…
Я лишь был хладен как лед!
Что тут борьба со стихиею,
Если подорван кредит,
Если над собственной выею
Меч дамоклесов висит?..
Общее было смятение,
Я же на льдине стоял
И умолял провидение,
Чтоб запретили журнал…
Вышло б судеб покровительство!
Честь бы и деньги я спас,
Но не умеет правительство
В пору быть строгим у нас…
Нет, не оттуда желанное
Мне избавленье пришло –
Чудо свершилось нежданное:
На небе стало светло,
Вижу, на льдине сверкающей…
Вижу, является вдруг
Мертвые души скупающий
Чичиков! «Здравствуй, мой друг!
Ты приищи покупателя!» –
Он прокричал – и исчез!..
Благословляя создателя,
Мокрый, я на берег влез…
Всю эту бурю ужасную
Век сохраню я в душе –
Мысль получивши прекрасную,
Я же теперь в барыше!
Нет рокового издания!
Самая мысль о нем – прочь!..
Поздно, в трактире «Германия»,
В ту же ужасную ночь,
Греясь, сушась, за бутылкою
Сбыл я подписчиков, сбыл,
Сбыл их совсем – с пересылкою,
Сбыл – и барыш получил!..
Словно змеею укушенный,
Впрочем, легок и счастлив,
Я убежал из Конюшенной,
Этот пассаж совершив.
Чудилось мне, что нахальные
Мчатся подписчики вслед,
«Дай нам статьи либеральные! –
Хором кричат. – Дармоед!»
И ведь какие подписчики!
Их и продать-то не жаль.
Аптекаря, переписчики –
Словом, ужасная шваль!
Знай, что такая компания
Будет (и все в кураже!..),
Не начинал бы издания:
Аристократ я в душе.
Впрочем, средь бабьих передников
И неуклюжих лаптей –
Трое действительных статских советников,
Двое армянских князей!
Публика всё чрезвычайная,
Даже чиновников нет.
Охтенка – чтица случайная
(Втер ей за сливки билет),
Дьякон какой-то, с рассрочкою
(Басом, разбойник, кричит),
Страж департаменский с дочкою –
Всё догоняет, шумит!
С хохотом, с грохотом, гиканьем
Мчатся густою толпой;
Визгами, свистом и шиканьем
Слух надрывается мой.
Верите ль? даже квартальные,
Взявшие даром билет,
«Дай нам статьи либеральные!» –
Хором кричат. Я в ответ:
«Полноте, други любезные,
Либерализм вам не впрок!»
Сам же в ворота железные
Прыг, – и защелкнул замок!
«Ну! отвязались, ракалии!..»
Тут я в квартиру нырнул
И, покуривши регалии,
Благополучно заснул.
Жаль мне редактора бедного!
Долго он будет грустить,
Что направления вредного
Негде ему проводить.
Встретились мы: я почтительно
Шляпу ему приподнял,
Он улыбнулся язвительно
И засвистал, засвистал!
Калистрат*
Надо мной певала матушка,
Колыбель мою качаючи:
«Будешь счастлив, Калистратушка!
Будешь жить ты припеваючи!»
И сбылось, по воле божией,
Предсказанье моей матушки:
Нет богаче, нет пригожее,
Нет нарядней Калистратушки!
В ключевой воде купаюся,
Пятерней чешу волосыньки,
Урожаю дожидаюся
С непосеянной полосыньки!
А хозяйка занимается
На нагих детишек стиркою,
Пуще мужа наряжается –
Носит лапти с подковыркою!..
(5 июня 1863)
«Надрывается сердце от муки…»*
Надрывается сердце от муки,
Плохо верится в силу добра,
Внемля в мире царящие звуки
Барабанов, цепей, топора.
Но люблю я, весна золотая,
Твой сплошной, чудно-смешанный шум;
Ты ликуешь, на миг не смолкая,
Как дитя, без заботы и дум.
В обаянии счастья и славы
Чувству жизни ты вся предана, –
Что-то шепчут зеленые травы,
Говорливо струится волна;
В стаде весело ржет жеребенок,
Бык с землей вырывает траву,
А в лесу белокурый ребенок –
Чу! кричит: «Парасковья, ау!»
По холмам, по лесам, над долиной
Птицы севера вьются, кричат,
Разом слышны – напев соловьиный
И нестройные писки галчат,
Грохот тройки, скрипенье подводы,
Крик лягушек, жужжание ос,
Треск кобылок, – в просторе свободы
Всё в гармонию жизни слилось…
Я наслушался шума иного…
Оглушенный, подавленный им,
Мать-природа! иду к тебе снова
Со всегдашним желаньем моим –
Заглуши эту музыку злобы!
Чтоб душа ощутила покой
И прозревшее око могло бы
Насладиться твоей красотой.
«Благодарение господу Богу…»*
1
«Благодарение господу богу,
Кончен проселок!.. Не спишь?»
– «Думаю, братец, про эту дорогу».
– «То-то давненько молчишь.
Что же ты думаешь?» – «Долго рассказывать.,
Только тронулись по ней,
Стала мне эта дорога показывать
Тени погибших людей,
Бледные тени! ужасные тени!
Злоба, безумье, любовь…
Едем мы, братец, в крови по колени!»
– «Полно – тут пыль, а не кровь…»
2
«Барин! не выпить ли нам понемногу?
Больно уж ты присмирел».
– «Пел бы я песню про эту дорогу,
Пел бы да ревма-ревел,
Песней над песнями стала бы эта
Песня… да петь не рука».
– «Песня про эту дорогу уж спета,
Да что в ней проку?.. Тоска!»
«Знаю, народ проторенной цепями
Эту дорогу зовет».
– «Верно! увидишь своими глазами,
Русская песня не врет!»
3
Скоро попались нам пешие ссыльные,
С гиком ямщик налетел,
В тряской телеге два путника пыльные
Скачут… едва разглядел…
Подле лица – молодого, прекрасного –
С саблей усач…
Брат, удаляемый с поста опасного,
Есть ли там смена? Прощай!
«Явно родственны с землей…»*
Явно родственны с землей,
В тайном браке с «Вестью»,
Земства модною броней
Прикрываясь с честью,
Снова ловят мужиков
В крепостные сети
Николаевских орлов
Доблестные дети…
Вступительное слово «Свистка» к читателям*
В те дни, когда в литературе
Порядки новые пошли,
Когда с вопросом о цензуре
Начальство село на мели,
Когда намеком да украдкой
Касаться дела мудрено;
Когда серьезною загадкой
Всё занято, поглощено,
Испугано, – а в журналистах
Последний помрачает ум
Какой-то спор о нигилистах,
Глупейший и бесплодный шум;
Когда при помощи Пановских
Догадливый антрепренер
И вождь «Ведомостей московских»,
Почуяв время и простор,
Катков, прославленный вития,
Один с Москвою речь ведет,
Что предпринять должна Россия,
И гимн безмолвию поет;
Когда в затмении рассудка
Юркевич лист бумаги мял
И о намереньях желудка
Публично лекции читал;
Когда наклонностей военных
Дух прививается ко всем,
Когда мы видим избиенных
Посредников; когда совсем
Нейдут Краевского изданья
И над Громекиной главой
Летает бомба отрицанья,
Как повествует сей герой;
Когда сыны обширной Руси
Вкусили волю наяву
И всплакал Фет, что топчут гуси
В его владениях траву;
Когда ругнул Иван Аксаков
Всех, кто в Европу укатил,
И, негодуя против фраков
Самих попов не пощадил;
Когда, покончив подвиг трудный,
Внезапно Павлов замолчал,
А Амплий Очкин кунштик чудный
С газетой «Очерки» удрал;
Когда, подкошена как колос,
Она исчезла навсегда;
В те дни, когда явился «Голос»
И прекратилась «Ерунда», –
Тогда в невинности сердечной
Любимый некогда поэт,
Своей походкою беспечной
«Свисток» опять вступает в свет…
Как изменилось всё, создатель!
Как редок лиц любимых ряд!
Скажи: доволен ты, читатель?
Знакомцу старому ты рад?
Или изгладила «Заноза»
Всё, чем «Свисток» тебя пленял,
И как увянувшая роза
Он для тебя ненужен стал?
Меняет время человека:
Быть может, пасмурный Катков,
Быть может, пламенный Громека
Теперь милей тебе свистков?
Возненавидев нигилистов,
Конечно, полюбить ты мог
Сих благородных публицистов
Возвышенный и смелый слог, –
Когда такое вероломство
Ты учинил – я не ропщу,
Но ради старого знакомства
Всё ж говорить с тобой хочу.
«Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало милые тебе,
И думай, что во дни разлуки
В моей изменчивой судьбе»
Ты был моей мечтой любимой,
И если слышал ты порой
Хоть легкий свист, то знай: незримый
Тогда витал я над тобой!..
«Свисток» пред публику выходит.
Высокомерья не любя,
Он робко взор кругом обводит
И никого вокруг себя
Себя смиренней не находит!
Да, изменились времена!
Друг человечества бледнеет,
Вражда повсюду семена
Неистовства и злобы сеет.
Газеты чуждые шумят…
(О вы, исчадье вольной прессы!..)
Черт их поймет, чего хотят,
Чего волнуются, как бесы!
Средь напряженной тишины
Катков гремит с азартом, с чувством,
Он жаждет славы и войны
И вовсе пренебрег искусством.
Оно унижено враждой,
В пренебрежении науки,
На брата брат подъемлет руки,
И лезет мост на мост горой, –
Ужасный вид!.. В сей час тяжелый
Являясь в публику, «Свисток»
Желает мирной и веселой
Развязки бедствий и тревог;
Чтобы в сумятице великой
Напрасно не томился ум…
И сбудется… Умолкнет шум
Вражды отчаянной и дикой.
Недружелюбный разговор
Покончит публицист московский,
И вновь начнут свой прежний спор
Гиероглифов и Стелловский;
Мир принесет искусствам дань,
Престанут радоваться бесы,
Уймется внутренняя брань,
И смолкнет шум заморской прессы,
Да, да! Скорее умолкай, –
Не достигай пределов невских
И гимны братьев Достоевских
Самим себе не заглушай!
Пожарище*
Весело бить вас, медведи почтенные,
Только до вас добираться невесело,
Кочи, ухабины, ели бессменные!
Каждое дерево ветви повесило,
Каркает ворон над белой равниною,
Нищий в деревне за дровни цепляется.
Этой сплошной безотрадной картиною
Сердце подавлено, взор утомляется.
Ой! надоела ты, глушь новгородская!
Ой! истомила ты, бедность крестьянская!
То ли бы дело лошадка заводская,
С полостью санки, прогулка дворянская?..
Даже церквей здесь почти не имеется.
Вот наконец впереди развлечение:
Что-то на белой поляне чернеется,
Что-то дымится – сгорело селение!
Бедных, богатых не различающий,
Шутку огонь подшутил презабавную:
Только повсюду еще украшающий
Освобожденную Русь православную
Столб уцелел – и на нем сохраняются
Строки: «Деревня помещика Вечева».
С лаем собаки на нас не бросаются,
Думают, видно: украсть вам тут нечего!
(Так. А давно ли служили вы с верою,
Лаяли, злились до самозабвения
И на хребте своем шерсть черно-серую
Ставили дыбом в защиту селения?..)
Да на обломках стены штукатуренной
Крайнего дома – должно быть, дворянского –
Видны портреты: Кутузов нахмуренный,
Блюхер бессменный и бок Забалканского.
Лошадь дрожит у плетня почернелого,
Куры бездомные с холоду ежатся,
И на остатках жилья погорелого
Люди, как черви на трупе, копошатся…
Орина, мать солдатская*
День-деньской моя печальница,
В ночь – ночная богомолица,
Векова моя сухотница…
Мы с охоты возвращаемся,
До ночлега прошлогоднего,
Слава богу, добираемся.
«Вот и мы! Здорово, старая!
Что насупилась ты, кумушка!
Не о смерти ли задумалась?
Брось! пустая эта думушка!
Посетила ли кручинушка?
Молви – может, и размыкаю». –
И поведала Оринушка
Мне печаль свою великую.
«Восемь лет сынка не видела,
Жив ли, нет – не откликается,
Уж и свидеться не чаяла,
Вдруг сыночек возвращается.
Вышло молодцу в бессрочные…
Истопила жарко банюшку,
Напекла блинов Оринушка,
Не насмотрится на Ванюшку!
Да недолги были радости.
Воротился сын больнехонек,
Ночью кашель бьет солдатика,
Белый плат в крови мокрехонек!
Говорит: „Поправлюсь, матушка!“
Да ошибся – не поправился,
Девять дней хворал Иванушка,
На десятый день преставился…»
Замолчала – не прибавила
Ни словечка, бесталанная.
«Да с чего же привязалася
К парню хворость окаянная?
Хилый, что ли, был с рождения?..»
Встрепенулася Оринушка:
«Богатырского сложения,
Здоровенный был детинушка!
Подивился сам из Питера
Генерал на парня этого,
Как в рекрутское присутствие
Привели его раздетого…
На избенку эту бревнышки
Он один таскал сосновые…
И вилися у Иванушки
Русы кудри как шелковые…»
И опять молчит несчастная…
«Не молчи – развей кручинушку!
Что сгубило сына милого –
Чай, спросила ты детинушка?»
– «Не любил, сударь, рассказывать
Он про жизнь свою военную,
Грех мирянам-то показывать
Душу – богу обреченную!
Говорить – гневить всевышнего,
Окаянных бесов радовать…
Чтоб не молвить слова лишнего,
На врагов не подосадовать,
Немота перед кончиною
Подобает христианину.
Знает бог, какие тягости
Сокрушили силу Ванину!
Я узнать не добивалася.
Никого не осуждаючи,
Он одни слова утешные
Говорил мне умираючи.
Тихо по двору похаживал
Да постукивал топориком,
Избу ветхую обхаживал,
Огород обнес забориком;
Перекрыть сарай задумывал.
Не сбылись его желания:
Слег – и встал на ноги резвые
Только за день до скончания!
Поглядеть на солнце красное
Пожелал, – пошла я с Ванею:
Попрощался со скотинкою,
Попрощался с ригой, с банею.
Сенокосом шел – задумался.
„Ты прости, прости, полянушка!
Я косил тебя во младости!“ –
И заплакал мой Иванушка!
Песня вдруг с дороги грянула,
Подхватил, что было голосу,
„Не белы снежки“, закашлялся,
Задышался – пал на полосу!
Не стояли ноги резвые,
Не держалася головушка!
С час домой мы возвращалися…
Было время – пел соловушка!
Страшно в эту ночь последнюю
Было: память потерялася,
Всё ему перед кончиною
Служба эта представлялася.
Ходит, чистит амуницию,
Набелил ремни солдатские,
Языком играл сигналики,
Песни пел – такие хватские!
Артикул ружьем выкидывал
Так, что весь домишка вздрагивал;
Как журавль стоял на ноженьке
На одной – носок вытягивал.
Вдруг метнулся… смотрит жалобно…
Повалился – плачет, кается,
Крикнул: „Ваше благородие!
Ваше!..“ Вижу, задыхается.
Я к нему. Утих, послушался –
Лег на лавку. Я молилася:
Не пошлет ли бог спасение?..
К утру память воротилася,
Прошептал: „Прощай, родимая!
Ты опять одна осталася!..“
Я над Ваней наклонилася,
Покрестила, попрощалася,
И погас он, словно свеченька
Восковая, предыконная…»
Мало слов, а горя реченька,
Горя реченька бездонная!..
1864
Начало поэмы*
Опять она, родная сторона
С ее зеленым, благодатным летом,
И вновь душа поэзией полна…
Да, только здесь могу я быть поэтом!
(На Западе – не вызвал я ничем
Красивых строф, пластических и сильных,
В Германии я был как рыба нем,
В Италии – писал о русских ссыльных,
Давно то было… Город наш родной,
Санкт-Петербург, как он ни поэтичен,
Но в нем я постоянно сам не свой –
Зол, озабочен или апатичен…)
Опять леса в уборе вековом,
Зверей и птиц угрюмые чертоги,
И меж дерев, нависнувших шатром,
Травнистые, зеленые дороги!
На первый раз сказать позвольте вам,
Чем пахнут вообще дороги наши –
То запах дегтя с сеном пополам.
Не знаю, каково на нервы ваши
Он действует, но мне приятен он,
Он мысль мою свежит и направляет:
Куда б мечтой я ни был увлечен,
Он вмиг ее к народу возвращает…
Чу! воз скрипит! Плетутся два вола,
Снопы пред нами в зелени ныряют,
Подобие зеленого стола,
На коем груды золота мелькают.
(Друзья мои картежники! для вас
Придумано сравненье на досуге…)
Но мы догнали воз – и порвалась
Нить вольных мыслей. Вздрогнул я в испуге:
Почудились на этом мне возу,
Сидящие рядком, как на картине,
Столичный франт со стеклышком в глазу
И барыня в широком кринолине!..
Возвращение*
И здесь душа унынием объята.
Неласков был мне родины привет;
Так смотрит друг, любивший нас когда-то,
Но в ком давно уж прежней веры нет.
Сентябрь шумел, земля моя родная
Вся под дождем рыдала без конца,
И черных птиц за мной летела стая,
Как будто бы почуяв мертвеца!
Волнуемый тоскою и боязнью,
Напрасно гнал я грозные мечты,
Меж тем как лес с какой-то неприязнью
В меня бросал холодные листы,
И ветер мне гудел неумолимо:
Зачем ты здесь, изнеженный поэт?
Чего от нас ты хочешь? Мимо! мимо!
Ты нам чужой, тебе здесь дела нет!
И песню я услышал в отдаленьи.
Знакомая, она была горька,
Звучало в ней бессильное томленье,
Бессильная и вялая тоска.
С той песней вновь в душе зашевелилось,
О чем давно я позабыл мечтать,
И проклял я то сердце, что смутилось
Перед борьбой – и отступило вспять!..
Железная дорога*
Ваня (в кучерском ярмячке)
Папаша! кто строил эту дорогу?
Папаша (В пальто на красной подкладке)
Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!
Славная осень! Здоровый, ядреный
Воздух усталые силы бодрит;
Лед неокрепший на речке студеной
Словно как тающий сахар лежит;
Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно – покой и простор!
Листья поблекнуть еще не успели,
Желты и свежи лежат, как ковер.
Славная осень! Морозные ночи,
Ясные, тихие дни…
Нет безобразья в природе! И кочи,
И моховые болота, и пни –
Всё хорошо под сиянием лунным,
Всюду родимую Русь узнаю…
Быстро лечу я по рельсам чугунным,
Думаю думу свою…
Добрый папаша! К чему в обаянии
Умного Ваню держать?
Вы мне позвольте при лунном сиянии
Правду ему показать.
Труд этот, Ваня, был страшно громаден –
Не по плечу одному!
В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.
Водит он армии; в море судами
Правит; в артели сгоняет людей,
Ходит за плугом, стоит за плечами
Каменотесцев, ткачей.
Он-то согнал сюда массы народные.
Многие – в страшной борьбе,
В жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Чу, восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?… «В ночь эту лунную,
Любо нам видеть свой труд!
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли, болели цынгой.
Грабили нас грамотеи-десятники,
Секло начальство, давила нужда…
Всё притерпели мы, божии ратники,
Мирные дети труда!
Братья! вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?…»
Не ужасайся их пения дикого!
С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
С разных концов государства великого –
Это всё! братья твои – мужики!
Стыдно робеть, закрываться перчаткою,
Ты уж не маленький!.. Волосом рус,
Видишь, стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый, больной белорус:
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих руках,
Вечно в воде по колено стоявшие
Ноги опухли; колтун в волосах;
Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век…
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!
Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!
Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять…
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес эту дорогу железную –
Вынесет всё, что господь ни пошлет!
Вынесет всё – и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только – жить в эту пору прекрасную
Уж не придется – ни мне, ни тебе.
В эту минуту свисток оглушительный
Взвизгнул – исчезла толпа мертвецов!
«Видел, папаша, я сон удивительный, –
Ваня сказал, – тысяч пять мужиков,
Русских племен и пород представители
Вдруг появились – и он мне сказал:
„Вот они – нашей дороги строители!..“»
Захохотал генерал!
«Был я недавно в стенах Ватикана,
По Колизею две ночи бродил,
Видел я в Вене святого Стефана,
Что же… всё это народ сотворил?
Вы извините мне смех этот дерзкий,
Логика ваша немножко дика.
Или для вас Аполлон Бельведерский
Хуже печного горшка?
Вот ваш народ – эти термы и бани,
Чудо искусства – он всё растаскал!»
– «Я говорю не для вас, а для Вани…»
Но генерал возражать не давал:
Ваш славянин, англосакс и германец
Не создавать – разрушать мастера,
Варвары! дикое скопище пьяниц!..
Впрочем, Ванюшей заняться пора;
Знаете, зрелищем смерти, печали
Детское сердце грешно возмущать.
Вы бы ребенку теперь показали
Светлую сторону…
– Рад показать!
Слушай, мой милый: труды роковые
Кончены – немец уж рельсы кладет.
Мертвые в землю зарыты; больные
Скрыты в землянках; рабочий народ
Тесной гурьбой у конторы собрался…
Крепко затылки чесали они:
Каждый подрядчику должен остался,
Стали в копейку прогульные дни!
Всё заносили десятники в книжку –
Брал ли на баню, лежал ли больной.
«Может, и есть тут теперича лишку,
Да вот поди ты!..» – махнули рукой…
В синем кафтане – почтенный лабазник,
Толстый, присадистый, красный, как медь,
Едет подрядчик по линии в праздник,
Едет работы свои посмотреть.
Праздный народ расступается чинно…
Пот отирает купчина с лица
И говорит, подбоченясь картинно:
«Ладно… нешто… молодца!.. молодца!..
С богом, теперь по домам, – проздравляю!
(Шапки долой – коли я говорю!)
Бочку рабочим вина выставляю
И – недоимку дарю…»
Кто-то «ура» закричал, Подхватили
Громче, дружнее, протяжнее… Глядь:
С песней десятники бочку катили…
Тут и ленивый не мог устоять!
Выпряг народ лошадей – и купчину
С криком «ура» по дороге помчал…
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..
Памяти Добролюбова*
Суров ты был, ты в молодые годы
Умел рассудку страсти подчинять.
Учил ты жить для славы, для свободы,
Но более учил ты умирать.
Сознательно мирские наслажденья
Ты отвергал, ты чистоту хранил,
Ты жажде сердца не дал утоленья;
Как женщину, ты родину любил,
Свои труды, надежды, помышленья
Ты отдал ей; ты честные сердца
Ей покорял. Взывая к жизни новой,
И светлый рай, и перлы для венца
Готовил ты любовнице суровой,
Но слишком рано твой ударил час
И вещее перо из рук упало.
Какой светильник разума угас!
Какое сердце биться перестало!
Года минули, страсти улеглись,
И высоко вознесся ты над нами…
Плачь, русская земля! но и гордись –
С тех пор, как ты стоишь под небесами,
Такого сына не рождала ты
И в недра не брала свои обратно:
Сокровища душевной красоты
Совмещены в нем были благодатно…
Природа-мать! когда б таких людей
Ты иногда не посылала миру,
Заглохла б нива жизни…
Притча о Ермолае трудящемся*
Раньше людей Ермолай подымается,
Позже людей с полосы возвращается,
Разбогатеть ему хочется пашнею.
Правит мужик свою нужду домашнюю
Да и семян запасает порядочно –
Тужит, землицы ему недостаточно!
Сила меж тем в мужике убавляется,
Старость подходит, частенько хворается, –
Стало хозяйство тогда поправлятися:
Стало земли от семян оставатися!
1858–1865
О погоде*
(Уличные впечатления)
Что за славная столица
Развеселый Петербург!
<Часть первая>*
Слава богу, стрелять перестали!
Ни минуты мы нынче не спали,
И едва ли кто в городе спал:
Ночью пушечный гром грохотал,
Не до сна! Вся столица молилась,
Чтоб Нева в берега воротилась,
И минула большая беда –
Понемногу сбывает вода.
Начинается день безобразный –
Мутный, ветреный, темный и грязный.
Ах, еще бы на мир нам с улыбкой смотреть!
Мы глядим на него через тусклую сеть,
Что как слезы струится по окнам домов
От туманов сырых, от дождей и снегов!
Злость берет, сокрушает хандра,
Так и просятся слезы из глаз.
Нет! Я лучше уйду со двора…
Я ушел – и наткнулся как раз
На тяжелую сцену. Везли на погост
Чей-то вохрой окрашенный гроб
Через длинный Исакиев мост.
Перед гробом не шли ни родные, ни поп,
Не лежала на нем золотая парча,
Только, в крышу дощатого гроба стуча,
Прыгал град да извозчик-палач
Бил кургузым кнутом спотыкавшихся кляч,
И вдоль спин побелевших удары кнута
Полосами ложились. Съезжая с моста,
Зацепила за дроги коляска, стремглав
С офицером, кричавшим: «Пошел!» – проскакав,
Гроб упал и раскрылся.
«Сердечный ты мой!
Натерпелся ты горя живой,
Да пришлося терпеть и по смерти…
То случится проклятый пожар,
То теперь наскакали вдруг – черти!
Вот уж подлинно бедный Макар!
Дом-то, где его тело стояло,
Загорелся, – забыли о нем, –
Я схватилась: побились немало,
Да спасли-таки гроб целиком,
Так опять неудача сегодня!
Видно, участь его такова…
Расходилась рука-то господня,
Не удержишь!..»
Такие слова
Говорила бездушно и звонко,
Подбежав к мертвецу впопыхах,
Провожавшая гроб старушонка,
В кацавейке, в мужских сапогах.
«Вишь, проклятые! Ехать им тесно!»
– «Кто он был?» – я старуху спросил.
«Кто он был? да чиновник, известно;
В департаментах разных служил.
Петербург ему солон достался:
В наводненье жену потерял,
Целый век по квартирам таскался
И четырнадцать раз погорал.
А уж службой себя как неволил!
В будни сиднем сидел да писал,
А по праздникам ноги мозолил –
Всё начальство свое поздравлял.
Вот и кончилось тем – простудился!
Звал из Шуи родную сестру,
Да деньжонок послать поскупился.
„Так один, говорит, и умру,
Не дождусь… кто меня похоронит?
Хоть уж ты не оставь, помоги!“
Страх, бывало, возьмет, как застонет!
„Подари, говорю, сапоги,
А то, вишь, разошелся дождище!
Неравно в самом деле умрешь,
В чем пойду проводить на кладбище?“
Закивал головой…» – «Ну и что ж?»
– «Ну и умер – и больше ни слова:
Надо места искать у другого!»
– «И тебе его будто не жаль?»
– «Что жалеть! нам жалеть недосужно.
Что жалеть! хоронить теперь нужно.
Эка, батюшка, страшная даль!
Эко времечко!.. господи боже!
Как ни дорого бедному жить,
Умирать ему вдвое дороже:
На кладбище-то место купить,
Да попу, да на гроб, да на свечи…»
Говоря эти грустные речи,
До кладбища мы скоро дошли
И покойника в церковь внесли.
Много их там гуртом отпевалось,
Было тесно – и трудно дышалось.
Я ушел по кладбищу гулять;
Там одной незаметной могилы,
Где уснули великие силы,
Мне хотелось давно поискать.
Сделав даром три добрые круга,
Я у сторожа вздумал спросить.
Имя, званье, все признаки друга
Он заставил пять раз повторить
И сказал: «Нет, такого не знаю;
А, пожалуй, примету скажу,
Как искать: Ты ищи его с краю,
Перешедши вот эту межу,
И смотри: где кресты – там мещане,
Офицеры, простые дворяне;
Над чиновником больше плита,
Под плитой же бывает учитель,
А где нет ни плиты, ни креста,
Там, должно быть, и есть сочинитель».
За совет я спасибо сказал,
Но могилы в тот день не искал.
Я старуху знакомую встретил
И покойника с ней хоронил.
День, по-прежнему гнил и не светел,
Вместо града дождем нас мочил.
Средь могил, по мосткам деревянным
Довелось нам долгонько шагать.
Впереди, под навесом туманным,
Открывалась болотная гладь:
Ни жилья, ни травы, ни кусточка,
Всё мертво – только ветер свистит.
Вон виднеется черная точка:
Это сторож. «Скорее!» – кричит.
По танцующим жердочкам прямо
Мы направились с гробом туда.
Наконец вот и свежая яма,
И уж в ней по колено вода!
В эту воду мы гроб опустили,
Жидкой грязью его завалили,
И конец! Старушонка опять
Не могла пересилить досады:
«Ну, дождался, сердечный, отрады!
Что б уж, кажется, с мертвого взять?
Да господь, как захочет обидеть,
Так обидит: Вчера погорал,
А сегодня, изволите видеть,
Из огня прямо в воду попал!»
Я взглянул на нее – и заметил,
Что старухе-то жаль бедняка:
Бровь одну поводило слегка…
Я немым ей поклоном ответил
И ушел… Я доволен собой,
Я недаром на улицу вышел:
Я хандру разогнал и смешной
Каламбур на кладбище услышал,
Подготовленный жизнью самой…
27 декабря 1858
1
Ветер что-то удушлив не в меру,
В нем зловещая нота звучит,
Всё холеру – холеру – холеру –
Тиф и всякую немочь сулит!
Все больны, торжествует аптека
И варит свои зелья гуртом;
В целом городе нет человека,
В ком бы желчь не кипела ключом;
Муж, супругою страстно любимый,
В этот день не понравится ей,
И преступник, сегодня судимый,
Вдвое больше получит плетей.
Всюду встретишь жестокую сцену, –
Полицейский, не в меру сердит,
Тесаком, как в гранитную стену,
В спину бедного Ваньки стучит.
Чу! визгливые стоны собаки!
Вот сильней, – видно, треснули вновь…
Стали греться – догрелись до драки
Два калашника… хохот – и кровь!
2
Под жестокой рукой человека
Чуть жива, безобразно тоща,
Надрывается лошадь-калека,
Непосильную ношу влача.
Вот она зашаталась и стала.
«Ну!» – погонщик полено схватил
(Показалось кнута ему мало) –
И уж бил ее, бил ее, бил!
Ноги как-то расставив широко,
Вся дымясь, оседая назад,
Лошадь только вздыхала глубоко
И глядела… (так люди глядят,
Покоряясь неправым нападкам).
Он опять: по спине, по бокам,
И вперед забежав, по лопаткам
И по плачущим, кротким глазам!
Всё напрасно. Клячонка стояла,
Полосатая вся от кнута,
Лишь на каждый удар отвечала
Равномерным движеньем хвоста.
Это праздных прохожих смешило,
Каждый вставил словечко свое,
Я сердился – и думал уныло:
«Не вступиться ли мне за нее?
В наше время сочувствовать мода,
Мы помочь бы тебе и не прочь,
Безответная жертва народа, –
Да себе не умеем помочь!»
А погонщик недаром трудился –
Наконец-таки толку добился!
Но последняя сцена была
Возмутительней первой для взора:
Лошадь вдруг напряглась – и пошла
Как-то боком, нервически скоро,
А погонщик при каждом прыжке,
В благодарность за эти усилья,
Поддавал ей ударами крылья
И сам рядом бежал налегке.
3
Я горячим рожден патриотом,
Я весьма терпеливо стою,
Если войско, несметное счетом,
Переходит дорогу мою.
Ускользнут ли часы из кармана,
До костей ли прохватит мороз
Под воинственный гром барабана,
Не жалею: я истинный росс!
Жаль, что нынче погода дурная,
Солнца нет, кивера не блестят
И не лоснится масть вороная
Лошадей… Только сабли звенят;
На солдатах едва ли что сухо,
С лиц бегут дождевые струи,
Артиллерия тяжко и глухо
Продвигает орудья свои.
Всё молчит. В этой раме туманной
Лица воинов жалки на вид,
И подмоченный звук барабанный
Словно издали жидко гремит…
4
Прибывает толпа ожидающих,
Сколько дрожек, колясок, карет!
Пеших, едущих, праздно-зевающих
Счету нет!
Тут квартальный с захваченным пьяницей,
Как Федотов его срисовал;
Тут старуха с аптечною сткляницей,
Тут жандармский седой генерал;
Тут и дама такая сердитая –
Открывай ей немедленно путь!
Тут и лошадь, недавно побитая:
Бог привел и ее отдохнуть!
Смотрит прямо в окошко каретное,
На стекле надышала пятно.
Вот лицо, молодое, приветное,
Вот и ручка, – раскрылось окно,
И погладила клячу несчастную
Ручка белая… Дождь зачастил,
Словно спрятаться ручку прекрасную
Поскорей торопил.
Тут бедняк итальянец с фигурами,
Тут чухна, продающий грибы,
Тут рассыльный Минай с корректурами.
«Что, старинушка, много ходьбы?»
– «Много было до сорок девятого;
Отдохнули потом… да опять
С пятьдесят этак прорвало с пятого,
Успевай только ноги таскать!»
– «А какие ты носишь издания?»
– «Пропасть их – перечесть мудрено.
Я „Записки“ носил с основания,
С „Современником“ нянчусь давно:
То носил к Александру Сергеичу,
А теперь уж тринадцатый год
Всё ношу к Николай Алексеичу, –
На Литейной живет.
Слог хорош, а жиденько издание,
Так, оберточкой больше берут.
Вот „Записки“ – одно уж название!
Но и эти, случается, врут.
Всё зарезать друг дружку стараются.
Впрочем, нас же надуть норовят:
В месяц тридцать листов обещаются,
А рассыльный таскай шестьдесят!
Знай ходи – то в Коломну, то к Невскому,
Даже Фрейганг устанет марать:
„Объяви, говорит, ты Краевскому,
Что я больше не стану читать!..“
Вот и нынче несу что-то спешное –
Да пускай подождут, не впервой.
Эх, умаялось тело-то грешное!..»
– «Да, пора бы тебе на покой».
– «То-то нет! Говорили мне многие,
Даже доктор (в тридцатом году
Я носил к нему „Курс патологии“):
„Жить тебе, пока ты на ходу!“
И ведь точно: сильней нездоровится,
Коли в праздник ходьба остановится:
Ноет спинушка, жилы ведет!
Я хожу уж полвека без малого,
Человека такого усталого
Не держи – пусть идет!
Умереть бы привел бог со славою,
Отдохнуть отдохнем, потрудясь…»
Принял позу старик величавую,
На Исакия смотрит, крестясь.
Мне понравилась речь эта странная.
«Трудно дело твое!» – я сказал.
«Дела нет, а ходьба беспрестанная,
Зато город я славно узнал!
Знаю, сколько в нем храмов считается,
В каждой улице сколько домов,
Сколько вывесок, сколько шагов
(Так, идешь да считаешь, случается).
Грешен, знаю число кабаков.
Что ни есть в этом городе жителей,
Всех по времени вызнал с лица».
– «Ну, а много видал сочинителей?»
– «День считай – не дойдешь до конца,
Чай, и счет потерял в литераторах!
Коих помню – пожалуй, скажу.
При царице, при трех императорах
К ним ходил… при четвертом хожу:
Знал Булгарина, Греча, Сенковского,
У Воейкова долго служил,
В Шепелевском сыпал у Жуковского
И у Пушкина в Царском гостил.
Походил я к Василью Андреичу,
Да гроша от него не видал,
Не чета Александру Сергеичу –
Тот частенько на водку давал.
Да зато попрекал всё цензурою:
Если красные встретит кресты,
Так и пустит в тебя корректурою:
Убирайся, мол, ты!
Глядя, как человек убивается,
Раз я молвил: сойдет-де и так!
„Это кровь, говорит, проливается,
Кровь моя, – ты дурак!..“»
5
Полно ждать! за последней колонною
Отсталые прошли,
И покрытою красной попоною
В заключенье коня привели.
Торжествуя конец ожидания,
Кучера завопили: «Пади!»
Всё спешит. «Ну, старик, до свидания,
Коли нужно идти, так иди!!!»
6
Я, продрогнув, домой побежал.
Небо, видно, сегодня не сжалится:
Только дождь перестал,
Снег лепешками крупными валится!
Город начал пустеть – и пора!
Только бедный и пьяный шатаются,
Да близ медной статуи Петра,
У присутственных мест дожидаются
Сотни сотен крестьянских дровней
И так щедро с небес посыпаются,
Что за снегом не видно людей.
Чу! рыдание баб истеричное!
Сдали парня?.. Жалей не жалей,
Перемелется – дело привычное!
Злость-тоску мужики на лошадках сорвут,
Коли денежки есть – раскошелятся
И кручинушку штофом запьют,
А слезами-то бабы поделятся!
По ведерочку слез на сестренок уйдет,
С полведра молодухе достанется,
А старуха-то мать и без меры возьмет –
И без меры возьмет – что останется!
(10 февраля 1859)
Говорят, еще день. Правда, я не видал,
Чтобы месяц свой рог золотой показал,
Но и солнца не видел никто.
Без его даровых, благодатных лучей
Золоченые куполы пышных церквей
И вся роскошь столицы – ничто.
Надо всем, что ни есть: над дворцом и тюрьмой,
И над медным Петром, и над грозной Невой,
До чугунных коней на воротах застав
(Что хотят ускакать из столицы стремглав) –
Надо всем распростерся туман.
Душный, стройный, угрюмый, гнилой,
Некрасив в эту пору наш город большой,
Как изношенный фат без румян…
Наша улица улиц столичных краса,
В ней дома всё в четыре этажа,
Не лазурны над ней небеса,
Да зато процветает продажа.
Сверху донизу вывески сплошь
Покрывают громадные стены,
Сколько хочешь тут немцев найдешь –
Из Берлина, из Риги, из Вены.
Всё соблазны, помилуй нас бог!
Там перчатка с руки великана,
Там торчит Веллингтонов сапог,
Там с открытою грудью Диана,
Даже ты, Варсонофий Петров,
Подле вывески «Делают гробы»
Прицепил полуженые скобы
И другие снаряды гробов,
Словно хочешь сказать: «Друг прохожий!
Соблазнись – и умри поскорей!»
Человек ты, я знаю, хороший,
Да многонько родил ты детей –
Непрестанные нужны заказы…
Ничего! обеспечен твой труд,
Бедность гибельней всякой заразы –
В нашей улице люди так мрут,
Что по ней то и знай на кладбища,
Как в холеру, тащат мертвецов:
Холод, голод, сырые жилища –
Не робей, Варсонофий Петров!..
В нашей улице жизнь трудовая:
Начинают ни свет ни заря
Свой ужасный концерт, припевая,
Токари, резчики, слесаря,
А в ответ им гремит мостовая!
Дикий крик продавца-мужика,
И шарманка с пронзительным воем,
И кондуктор с трубой, и войска,
С барабанным идущие боем,
Понуканье измученных кляч,
Чуть живых, окровавленных, грязных,
И детей раздирающий плач
На руках у старух безобразных –
Всё сливается, стонет, гудет,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.
Давка, говор…(о чем голоса?
Всё о деньгах, о нужде, о хлебе)
Смрад и копоть. Глядишь в небеса,
Но отрады не встретишь и в небе.
Этот омут хорош для людей,
Расставляющих ближнему сети,
Но не жалко ли бедных людей!
Вы зачем тут, несчастные дети?
Неужели душе молодой
Уж знакомы нужда и неволя?
Ах, уйдите, уйдите со мной
В тишину деревенского поля!
Не такой там услышите шум, –
Там шумит созревающий колос,
Усыпляя младенческий ум
И страстей преждевременный голос.
Солнце, воздух, цветов аромат –
Это всех поколений наследство,
За пределами душных оград
Проведете вы сладкое детство.
Нет! вам красного детства не знать,
Не прожить вам покойно и честно.
Жребий ваш… но к чему повторять
То, что даже ребенку известно?
На спине ли дрова ты несешь на чердак,
Через лоб протянувши веревку,
Грош ли просишь, идешь ли в кабак,
Задают ли тебе потасовку –
Ты знаком уже нам, петербургский бедняк,
Нарисованный ловкою кистью
В модной книге, – угрюмый, худой,
Обессмысленный дикой корыстью,
Страхом, голодом, мелкой борьбой!
Мы довольно похвал расточали,
И довольно сплели мы венков
Тем, которые нам рисовали
Любопытную жизнь бедняков.
Где ж плоды той работы полезной?
Увидав, как читатель иной
Льет над книгою слезы рекой,
Так и хочешь сказать: «Друг любезный,
Не сочувствуй ты горю людей,
Не читай ты гуманных книжонок,
Но не ставь за каретой гвоздей,
Чтоб, вскочив, накололся ребенок!»
(Между январем и 15 марта 1859)
Часть вторая*
«Государь мой! куда вы бежите?»
– «В канцелярию; что за вопрос?
Я не знаю вас!» – «Трите же, трите
Поскорей, бога ради, ваш нос!
Побелел!» – «А! весьма благодарен!»
– «Ну, а мой-то?» – «Да ваш лучезарен!»
– «То-то принял я меры…» – «Чего-с?»
– «Ничего. Пейте водку в морозы –
Сбережете наверно ваш нос,
На щеках же появятся розы!»
Усмехнувшись, они разошлись,
И за каждым извозчик помчался.
Бедный Ванька! надеждой не льстись,
Чтоб сегодня седок отыскался:
Двадцать градусов, ветер притом, –
Бескаретные ходят пешком.
Разыгралися силы господни!
На пространстве пяти саженей
Насчитаешь наверно до сотни
Отмороженных щек и ушей.
Двадцать градусов! щеки и уши
Не беда, как-нибудь ототрем!
Целиком христианские души
Часто гибнут теперь; подождем –
Часовой ли замерзнет, бедняга,
Или Ванька, уснувший в санях,
Всё прочтем, коли стерпит бумага,
Завтра утром в газетных листах.
Ежедневно газетная проза
Обличает проделки мороза;
Кучера его громко клянут,
У подъездов господ поджидая,
Бедняки ему песню поют,
Зубом на зуб едва попадая:
«Уходи из подвалов сырых,
Полутемных, зловонных, дымящихся,
Уходи от голодных, больных,
Озабоченных, вечно трудящихся,
Уходи, уходи, уходи!
Петербургскую голь пощади!»
Но мороз не щадит, – прибавляется.
Приуныла столица; один
Самоед на Неве удивляется:
От каких чрезвычайных причин
На оленях никто не катается?
Там, где строй заготовленных льдин
Возвышается синею клеткою,
Ходит он со своей самоедкою,
Песни родины дальней поет,
Седока-благодетеля ждет…
Самоедские нервы и кости
Стерпят всякую стужу, но вам,
Голосистые южные гости,
Хорошо ли у нас по зимам?
Вспомним – Бозио. Чванный Петрополь
Не жалел ничего для нее.
Но напрасно ты кутала в соболь
Соловьиное горло свое,
Дочь Италии! С русским морозом
Трудно ладить полуденным розам.
Перед силой его роковой
Ты поникла челом идеальным,
И лежишь ты в отчизне чужой
На кладбище пустом и печальном.
Позабыл тебя чуждый народ
В тот же день, как земле тебя сдали,
И давно там другая поет,
Где цветами тебя осыпали.
Там светло, там гудет контрабас,
Там по-прежнему громки литавры.
Да! на севере грустном у нас
Трудны деньги и дороги лавры!
Всевозможные тифы, горячки,
Воспаленья – идут чередом,
Мрут, как мухи, извозчики, прачки,
Мерзнут дети на ложе своем.
Ни в одной петербургской больнице
Нет кровати за сотню рублей.
Появился убийца в столице,
Бич довольных и сытых людей.
С бедняками, с сословием грубым,
Не имеет он дела! тайком
Ходит он по гостиным, по клубам
С смертоносным своим кистенем.
Побранился с супругой своею
После ужина Нестор Фомич,
Ухватил за короткую шею
И прихлопнул его паралич!
Генерал Федор Карлыч фон Штубе,
Десятипудовой генерал,
Скушал четверть телятины в клубе,
Крикнул: «Пас! – и со стула не встал!»
Таковы-то теперь разговоры,
Что ни день, то плачевная весть.
В клубах мрак и унынье: обжоры
Поклялися не пить и не есть.
Мучим голодом, страхом томимый,
Сановит и солиден на вид,
В сильный ветер, в мороз нестерпимый,
Кто по Невскому быстро бежит?
И кого он на Невском встречает?
И о чем начался разговор?
В эту пору никто не гуляет,
Кроме мнительных, тучных обжор.
Говоря меж собой про удары,
Повторяя обеты не есть,
Ходят эти угрюмые пары,
До обеда не смея присесть,
А потом наедаются вдвое,
И на утро разносится слух,
Слух ужасный – о новом герое,
Испустившем нечаянно дух!
Никакие известья из Вильно,
Никакие статьи из Москвы
Нас теперь не волнуют так сильно,
Как подобные слухи… Увы!
Неприятно с местечек солидных,
Из хороших казенных квартир
Вдруг, без всяких причин благовидных,
Удаляться в неведомый мир!
Впрочем, если уж смерть неизбежна,
Так зимой умирать хорошо:
Для супруги, нас любящей нежно,
Сохранимся мы чисто, свежо
До последней минуты лобзанья,
И друзьям нашим будет легко
Подходить к нам в минуту прощанья;
Понесут они гроб далеко.
Похоронная музыка чище
И звончей на морозе слышна,
Вместо грязи покрыто кладбище
Белым снегом; сурово-пышна
Обстановка; гроб бросят не в лужу,
Червь не скоро в него заползет,
Сам покойник в жестокую стужу
Дольше важный свой вид сбережет.
И притом, если друг неутешный
Нас живьем схоронить поспешит,
Мы избавимся муки кромешной:
Дело смерти мороз довершит.
Умирай же, богач, в стужу сильную!
Бедняки пускай осенью мрут,
Потому что за яму могильную
Вдвое больше в морозы берут.
Свечерело. В предместиях дальных,
Где, как черные змеи, летят
Клубы дыма из труб колоссальных,
Где сплошными огнями горят
Красных фабрик громадные стены,
Окаймляя столицу кругом, –
Начинаются мрачные сцены.
Но в предместия мы не пойдем.
Нам зимою приятней столица
Там, где ярко горят фонари,
Где гуляют довольные лица,
Где катаются сами цари.
Надышавшись классической пылью
В Петербурге, паспорт берем
И чихать уезжаем в Севилью.
Но кто летом толкается в нем,
Тот ему одного пожелает –
Чистоты, чистоты, чистоты!
Грязны улицы, лавки, мосты,
Каждый дом золотухой страдает;
Штукатурка валится – и бьет
Тротуаром идущий народ,
А для едущих есть мостовая,
Не щадящая бедных боков;
Летом взроют ее, починяя,
Да наставят зловонных костров;
Как дорогой бросаются в очи
На зеленом лугу огоньки,
Ты заметишь в туманные ночи
На вершине костров светляки,
Берегись!.. В дополнение, с мая,
Не весьма-то чиста и всегда,
От природы отстать не желая,
Зацветает в каналах вода…
(Наша муза парит невысоко,
Но мы пишем не легкий сонет,
Наше дело исчерпать глубоко
Воспеваемый нами предмет.)
Уж давно в тебя летней порою
Не случалося нам заглянуть,
Милый город! где трудной борьбою
Надорвали мы смолоду грудь,
Но того мы еще не забыли,
Что в июле пропитан ты весь
Смесью водки, конюшни и пыли –
Характерная русская смесь.
Но зимой – дышишь вольно; для глаза –
Роскошь! Улицы, зданья, мосты
При волшебном сиянии газа
Получают печать красоты.
Как проворно по хрупкому снегу
Мчится тысячный, кровный рысак!
Даже клячи извозчичьи бегу
Прибавляют теперь. Каждый шаг,
Каждый звук так отчетливо слышен,
Всё свежо, всё эффектно: зимой,
Словно весь посеребренный, пышен
Петербург самобытной красой!
По каналам, что летом зловонны,
Блещет лед, ожидая коньков,
Серебром отливают колонны,
Орнаменты ворот и мостов;
В серебре лошадиные гривы,
Шапки, бороды, брови людей,
И, как бабочек крылья, красивы
Ореолы вокруг фонарей!
Пусть с какой-то тоской безотрадной
Месяц с ясного неба глядит
На Неву, что гробницей громадной
В берегах освещенных лежит,
И на шпиль, за угрюмой Невою,
Перед длинной стеной крепостною,
Наводящей унынье и сплин.
Мы не тужим. У русской столицы,
Кроме мрачной Невы и темницы,
Есть довольно и светлых картин.
Невский полон: эстампы и книги,
Бриллианты из окон глядят,
Вновь прибывшие девы из Риги
Неподдельным румянцем блестят.
Всюду люди – шумят, суетятся.
Вот красивая тройка бежит:
«Не хотите ли с нами кататься?» –
Деве бравый усач говорит.
Поглядела, подумала, села.
И другую сманили, – летят!
Полумерзлые девы несмело
На своих кавалеров глядят.
«Ваше имя?» – «Матильда». – «А ваше?»
– «Александра». К Матильде один,
А другой подвигается к Саше.
«Вы модистка?» – «Да, шью в магазин».
– «Эй! пошел хорошенько, Тараска!» –
Город из виду скоро пропал.
Начинается зимняя сказка:
Ветер злился, гудел и стонал,
Франты песню удалую пели,
Кучер громко подтягивал ей,
Кони, фыркая, вихрем летели,
Злой мороз пробирал до костей.
Прискакали в открытое поле.
«Да куда же везете вы нас?
Мы одеты легко… мудрено ли
Простудиться?» – «Приедем сейчас!
Ну, потрогивай! живо, дружище!»
Снова скачут! Могилы вокруг,
Монументы… «Да это кладбище», –
Шепчет Саша Матильде – и вдруг
Сани набок! Упали девицы…
Повернули назад господа,
И умчали их кони, как птицы.
Девы встали. «Куда ж вы? куда?»
Нет ответа! Несчастные девы
В чистом поле остались одни.
Дикий хохот, лихие напевы
Постепенно умолкли. Они
Огляделись: безлюдно и тихо,
Звезды с ясного неба глядят…
«Мы сегодня потешились лихо!» –
Франты в клубе друзьям говорят…
А театры, балы, маскарады?
Впрочем, здесь и конец, господа,
Мы бы там побывать с вами рады,
Но нас цензор не пустит туда.
До того, что творится в природе,
Дела нашему цензору нет.
«Вы взялися писать о погоде,
Воспевайте же данный предмет!»
– «Но озябли мы, друг наш угрюмый!
Пощади – нам погреться пора!»
– «Вот вам случай – взгляните: над Думой
Показались два красных шара,
В вашей власти наполнить пожаром
Сто страниц – и погреетесь даром!»
Где ж пожар? пешеходы глядят.
Чу! неистовый топот раздался,
И на бочке верхом полицейский солдат,
Медной шапкой блестя, показался.
Вот другой – не поспеешь считать!
Мчатся вихрем красивые тройки.
Осторожней, пожарная рать!
Кони сытые слишком уж бойки.
Вся команда на борзых конях
Через Невский проспект прокатилась
И на окнах аптек, в разноцветных шарах
Вверх ногами на миг отразилась…
Озадаченный люд толковал,
Где пожар и причина какая?
Вдруг еще появился сигнал,
И промчалась команда другая.
Постепенно во многих местах
Небо вспыхнуло заревом красным,
Топот, грохот! Народ впопыхах
Разбежался по улицам разным,
Каждый в свой торопился квартал,
«Не у нас ли горит? – помышляя, –
Бог помилуй!» Огонь не дремал,
Лавки, церкви, дома пожирая…
Семь пожаров случилось в ту ночь,
Но смотреть их нам было невмочь.
В сильный жар да в морозы трескучие
В Петербурге пожарные случаи
Беспрестанны – на днях как-нибудь
И пожары успеем взглянуть…
1865
Газетная*
…Через дым, разъедающий очи
Милых дам, убивающих ночи
За игрою в лото-домино,
Разглядеть что-нибудь мудрено.
Миновав этот омут кромешный,
Это тусклое царство теней,
Добрались мы походкой поспешной
До газетной…
Здесь воздух свежей;
Пол с ковром, с абажурами свечи,
Стол с газетами, с книгами шкап.
Неуместны здесь громкие речи,
А еще неприличнее храп,
Но сморит после наших обедов
Хоть какого чтеца, и притом
Прав доныне старик Грибоедов –
С русской книгой мы вечно уснем.
Мы не любим словесности русской
И доныне, предвидя досуг,
Запасаемся книгой французской.
Что же так?… Даже избранный круг
Увлекали талантом недавно
Граф Толстой, Фет и просто Толстой.
«Русский слог исправляется явно!» –
Замечают тузы меж собой.
Не без гордости русская пресса
Именует себя иногда
Путеводной звездою прогресса,
И недаром она так горда:
Говорят – о, Гомер и Овидий! –
До того расходилась печать,
Что явилась потребность субсидий.
Эк хватила куда! исполать!
Таксы нет на гражданские слезы,
Но и так они льются рекой.
Образцы изумительной прозы
Замечаются в прессе родной:
Тот добился успеха во многом
И удачно врагов обуздал,
Кто идею свободы с поджогом
С грабежом и убийством мешал;
Тот прославился другом народа
И мечтает, что пользу принес,
Кто на тему: вино и свобода
На народ напечатал донос.
Нам Катков предстоит великаном,
Мы Тургенева кушать зовем…
Почему же французским романам
Предпочтение мы отдаем?
Не избыток хорошего тона,
Не картин соблазнительный ряд,
Нас отсутствие «мрака и стона»
К ним влечет… Мудрецы говорят:
«Час досуга, за утренним чаем,
Для чего я тоской отравлю?
Наши немощи знаем мы, знаем,
Но я думать о них не люблю!..»
Эта песня давно уже слышится,
Но она не ведет ни к чему.
Коли нам так писалось и пишется, –
Значит, есть и причина тому!
Не заказано ветру свободному
Петь тоскливые песни в полях,
Не заказаны волку голодному
Заунывные стоны в лесах;
Спокон веку дождем разливаются
Над родной стороной небеса,
Гнутся, стонут, под бурей ломаются
Спокон веку родные леса,
Спокон веку работа народная
Под унылую песню кипит,
Вторит ей наша муза свободная,
Вторит ей – или честно молчит.
Как бы ни было, в комнате этой
Праздно кипы журналов лежат,
Пусто! разве, прикрывшись газетой,
Два-три члена солидные спят.
(Как не скажешь: москвич идеальней,
Там газетная вечно полна,
Рядом с ней, нареченная «вральней»,
Есть там мрачная зала одна –
Если ты не московского мненья,
Не входи туда – будешь побит!)
В Петербурге любители чтенья
Пробегают один «Инвалид»;
В дни, когда высочайшим приказом
Назначается много наград,
Десять рук к нему тянется разом,
Да порой наш журнальный собрат
Дерзновенную штуку отколет,
Тронет личность, известную нам,
О! тогда целый клуб соизволит
Прикоснуться к презренным листам.
Шепот, говор. Приводится в ясность –
Кто затронут, метка ли статья?
И суровые толки про гласность
Начинаются. Слыхивал я
Здесь такие сужденья и споры…
Поневоле поникнешь лицом
И потупишь смущенные взоры…
Не в суждениях дело, а в том,
Что судила такая особа…
Впрочем, я ей обязан до гроба!
Раз послушав такого туза,
Не забыть до скончания века.
В мановении брови – гроза!
В полуслове – судьба человека!
Согласишься, почтителен, тих,
Постоишь, удалишься украдкой
И начнешь сатирический стих
В комплимент перелаживать сладкий…
Да! Но все-таки грустен напев
Наших песен, нельзя не сознаться.
Переделать его не сумев,
Мы решились при нем оставаться.
Примиритесь же с Музой моей!
Я не знаю другого напева.
Кто живет без печали и гнева,
Тот не любит отчизны своей…
С давних пор только два человека
Постоянно в газетной сидят:
Одному уж три четверти века,
Но он крепок и силен на взгляд.
Про него бесконечны рассказы:
Жаден, скуп, ненавидит детей.
Здесь он к старосте пишет приказы,
Чтобы дома не тратить свечей.
Говорят, одному человеку
Удалось из-за плеч старика
Прочитать, что он пишет: «В аптеку,
Чтоб спасти бедняка мужика,
Посылал ты – нелепое барство! –
Впредь расходов таких не иметь!
Деньги с миру взыскать… а лекарство
Для крестьянина лучшее – плеть…»
Анекдот этот в клубе я слышал
(Это было лет десять тому).
Из полка он за шулерство вышел,
Мать родную упрятал в тюрьму.
Про его воровские таланты
Тоже ходит таинственный слух;
У супруги его бриллианты
Родовые пропали – двух слуг
Присудили тогда и сослали;
А потом – раз старик оплошал –
У него эти камни видали:
Сам же он у жены их украл!
Ненавидят его, но для виста
Он всегда партенеров найдет:
«Что ж? ведь в клубе играет он чисто!»
Наша логика дальше нейдет…
А другой? Среди праздных местечек,
Под огромным газетным листом,
Видишь, тощий сидит человечек
С озабоченным, бледным лицом,
Весь исполнен тревогою страстной,
По движеньям похож на лису,
Стар и глух; и в руках его красный
Карандаш и очки на носу.
В оны годы служил он в цензуре
И доныне привычку сберег
Всё, что прежде черкал в корректуре,
Отмечать: выправляет он слог,
С мысли автора краски стирает.
Вот он тихо промолвил: «Шалишь!»
Глаз его под очками играет,
Как у кошки, заметившей мышь;
Карандаш за привычное дело
Принялся… «А позвольте узнать
(Он болтун – говорите с ним смело),
Что изволили вы отыскать?»
– «Ужасаюсь, читая журналы!
Где я? Где? Цепенеет мой ум!
Что ни строчка – скандалы, скандалы!
Вот взгляните – мой собственный кум
Обличен! Моралист-проповедник,
Цыц!.. Умолкни, журнальная тварь!..
Он действительный статский советник,
Этот чин даровал ему царь!
Мало им, что они Маколея
И Гизота в печать провели,
Кровопийцу Прудона, злодея
Тьера выше небес вознесли,
К государственной росписи смеют
Прикасаться нечистой рукой!
Будет время – пожнут, что посеют!
(Старец грозно качнул головой.)
А свобода, а земство, а гласность!
(Крикнул он и очки уронил.)
Вот где бедствие! Вот где опасность
Государству… Не так я служил!
О чинах, о свободе, о взятках
Я словечка в печать не пускал.
К сожаленью, при новых порядках
Председатель отставку мне дал;
На начальство роптать не дерзаю
(Не умею – и этим горжусь),
Но убей меня, если я знаю,
Отчего я теперь не гожусь?
Служба всю мою жизнь поглощала,
Иногда до того я вникал,
Что во сне благодать осеняла,
И, вскочив, – я черкал и черкал!
К сочинению ключ понемногу,
К тайной цели его подберешь,
Сходишь в церковь, помолишься богу
И опять троекратно прочтешь:
Взвешен, пойман на каждом словечке,
Сочинитель дрожал предо мной, –
Повертится, как муха на свечке,
И уйдет тихомолком домой.
Рад-радехонек, если тетрадку
Я, похерив, ему возвращу,
А то, если б пустить по порядку…
Но всего говорить не хочу!
Занимаясь семь лет этим дельцем,
Не напрасно я брал свой оклад
(Тут сравнил он себя с земледельцем,
Рвущим сорные травы из гряд).
Например, Вальтер Скотт или Купер –
Их на веру иной пропускал,
Но и в них открывал я канупер!
(Так он вредную мысль называл.)
Но зато, если дельны и строги
Мысли, – кто их в печать проводил?
Я вам мысль, что „большие налоги
Любит русский народ“, пропустил
Я статью отстоял в комитете,
Что реформы раненько вводить,
Что крестьяне – опасные дети,
Что их грамоте рано учить!
Кто, чтоб нам микроскопы купили,
С представленьем к министру вошел?
А то раз цензора пропустили,
Вместо северный, скверный орел!
Только буква… Шутите вы буквой!
Автор прав, чего цензор смотрел?»
Освежившись холодною клюквой,
Он прибавил: «А что я терпел!
Не один оскорбленный писатель
Письма бранные мне посылал
И грозился… (Да шутишь, приятель!
Меры я надлежащие брал.)
Мне мерещились авторов тени,
Третьей ночью еще Фейербах
Мне приснился – был рот его в пене,
Он держал свою шляпу в зубах,
А в руке суковатую палку…
Мне одна романистка чуть-чуть
В маскараде… но бабу-нахалку
Удержали… да, труден наш путь!
Ни родства, ни знакомства, ни дружбы
Совесть цензора знать не должна,
Долг, во-первых, – обязанность службы!
Во-вторых, сударь: дети, жена!
И притом я себя так прославил,
Что свихнись я – другой бы навряд
Место новое мне предоставил,
Зависть общий порок, говорят!»
Тут взглянул мне в лицо старичина:
Ужас, что ли, на нем он прочел,
Я не знаю, какая причина,
Только речь он помягче повел:
«Так храня целомудрие прессы,
Не всегда был, однако, я строг.
Если б знали вы, как интересы
Я писателей бедных берег!
Да! меня не коснулись упреки,
Что я платы за труд их лишал.
Оставлял я страницы и строки,
Только вредную мысль исключал.
Если ты написал: „Равнодушно
Губернатора встретил народ“,
Исключу я три буквы: „ра-душно“
Выйдет… что же? три буквы не счет!
Если скажешь: „В дворянских именьях
Нищета ежегодно растет“, –
„Речь идет о сардинских владеньях“ –
Поясню, – и статейка пройдет!
Точно так: если страстную Лизу
Соблазнит русокудрый Иван,
Переносится действие в Пизу –
И спасен многотомный роман!
Незаметные эти поправки
Так изменят и мысли, и слог,
Что потом не подточишь булавки!
Да, я авторов много берег!
Сам я в бедности тяжкой родился,
Сам имею детей, я не зверь!
Дети! дети! (старик омрачился).
Воздух, что ли, такой уж теперь –
Утешения в собственном сыне
Не имею… Кто б мог ожидать?
Никакого почтенья к святыне!
Спорю, спорю! не раз и ругать
Принимался, а втайне-то плачешь.
Я однажды ему пригрозил:
„Что ты бесишься? Что ты чудачишь?
В нигилисты ты, что ли, вступил?“
– „Нигилист – это глупое слово, –
Говорит, – но когда ты под ним
Разумел человека прямого,
Кто не любит живиться чужим,
Кто работает, истины ищет.
Не без пользы старается жить,
Прямо в нос негодяя освищет,
А при случае рад и побить –
Так пожалуй – зови нигилистом,
Отчего и не так!“ Каково?
Что прикажете с этим артистом?
Я в студенты хотел бы его,
Чтобы чин получил… но едва ли…
„Что чины? – говорит, – ерунда!
Там таких дураков насажали,
Что их слушать не стоит труда,
Там я даром убью только время, –
И прибавил еще сгоряча
(Каково современное племя!): –
Там мне скажут: „Ты сын палача!““
Тут невольно я голос возвысил,
„Стой, глупец! – я ему закричал, –
Я на службе себя не унизил,
Добросовестно долг исполнял!“
– „Добросовестность милое слово, –
Возразил он, – но с нею подчас…“
– „Что, мой друг? говори – это ново!“
Сильный спор завязался у нас;
Всю нелепость свою понемногу
Обнаружил он ясно тогда;
Между прочим, сказал: „Слава богу,
Что чиновник у нас не всегда
Добросовестен…“ – Вот как!.. За что же
Возрождается в сыне моем,
Что всю жизнь истреблял я?.. о боже!..»
Старец скорбно поникнул челом.
«Хорошо ли, служа, корректуры
Вы скрывали от ваших детей? –
Я с участьем сказал. – Без цензуры
Начитался он, видно, статей?»
– «И! как можно!..»
Тут нас прервали.
Старец снова газету берет…
<Чернильница>*
Предмет, любопытный для взора:
Огромный кусок Лабрадора,
На нем богатырь-великан
В славянской кольчуге и в шлеме,
Потомок могучих славян, –
Но дело не в шлеме, а в теме:
Назначен сей муж представлять
Отчизны судьбы вековые
И знамя во длани держать
С девизом «Единство России!»
Под ним дорогой пьедестал,
На нем: земледелья родного
Орудья, и тут же газета, журнал –
Изданья Михаилы Каткова.
На книгах – идей океан –
Чернильница; надпись: «Каткову
Подарок московских дворян»,
И точка! Мудрейшему слову
Блистать на пере суждено, –
Там имя Каткову дано:
«Макающий в разум перо» – имя это
У древнего взято поэта…
Легенда о некоем покаявшемся старце, или седина в бороду, а бес в ребро*
Посвящается редакции «Куриного эха»
И журналов и газет.
Помогал ему создатель
Много, много лет.
Дарованьем и трудами
(Не своими, а других)
Слыл он меж откупщиками
Из передовых.
Сам с осанкой благородной,
В собственном большом дому
Собирал он ежегодно
С нищих денег тьму.
Злу он просто был грозою,
Прославлял одно добро…
Вдруг толкнися с сединою
Бес ему в ребро.
И, как Лермонтова Демон,
Старцу шепчет день и ночь…
(Кто-то видел, вкрался чем он,
Ну, его не гонят прочь!)
Бес
Ты мудрец, и сед твой волос, –
Не к лицу тебе мечты, –
Ты запой на новый голос…
Старец
Но скажи, кто ты?
Бес
Я журналов покровитель.
Без меня вы – прожились,
Вы без денег убедите ль?
Старец
(в сторону)
Дух гордыни, провались!
(Громко)
Гм! Не Лермонтова Демон,
Вижу, ты! Покойник был
(Хоть помянут будь не тем он)
Юношеский пыл.
Он-то мне Ледрю-Ролена
Некогда всучил…
Бес
(в сторону)
То-то не было полена –
Я бы проучил!
Старец
(продолжая)
Но теперь с Ледрю-Роленом
Баста! вышел весь!
Твой я, Демон, новым пленом
Я горжуся днесь!
Рек – и заключил издатель:
«Се настал прогресс:
И отступится создатель,
Так поможет бес!»
1863–1866
Из автобиографии генерал-лейтенанта Федора Илларионовича Рудометова 2-го, уволенного в числе прочих в 1857 году*
«Убил ты точно, на веку
Сто сорок два медведя,
Но прочитал ли хоть строку
Ты в жизни, милый Федя?»
– «О нет! за множеством хлопот,
Разводов и парадов,
По милости игры, охот,
Балов и маскарадов,
Я книги в руки не бирал,
Но близок с просвещеньем:
Я очень долго управлял
Учебным учрежденьем.
В те времена всего важней
Порядок был – до книг ли? –
Мы брили молодых людей
И как баранов стригли!
Зато студент не бунтовал,
Хоть был с осанкой хватской,
Тогда закон не разбирал –
Военный или статский;
Дабы соединить с умом
Проворство и сноровку,
Пофилософствуй, а потом
Иди на маршировку!..
Случилось также мне попасть
В начальники цензуры,
Конечно, не затем, чтоб красть, –
Что взять с литературы? –
А так, порядок водворить…
Довольно было писку;
Умел я разом сократить
Журнальную подписку.
Пятнадцать цензоров сменил
(Все были либералы),
Лицеям, школам воспретил
Выписывать журналы.
Не успокоюсь, не поправ
Писателей свирепость!
Узнайте мой ужасный нрав,
И мощь мою – и крепость!» –
Я восклицал. Я их застиг,
Как ураган в пустыне,
И гибли, гибли сотни книг,
Как мухи в керосине!
Мать не встречала прописей
Для дочери-девчонки,
И лопнули в пятнадцать дней
Все книжные лавчонки!..
Потом, когда обширный край
Мне вверили по праву,
Девиз «Блюди – и усмиряй!»
Я оправдал на славу…
. . . . . . . . . .
1865–1866
Песни о свободном слове*
1. Рассыльный
Люди бегут, суетятся,
Мертвых везут на погост…
Еду кой с кем повидаться
Чрез Николаевский мост.
Пот отирая обильный
С голого лба, стороной –
Вижу – плетется рассыльный,
Старец угрюмый, седой.
С дедушкой этим, Минаем,
Я уж лет тридцать знаком:
Оба мы хлеб добываем
Литературным трудом.
(Молод я прибыл в столицу,
Вирши в редакцию свез, –
Первую эту страницу
Он мне в наборе принес!)
Оба судьбой мы похожи,
Если пошире глядеть:
Век свой мы лезли из кожи,
Чтобы в цензуру поспеть;
Цензор в спокойствие нашем
Равную ролю играл, –
Раньше, бывало, мы ляжем,
Если статью подписал;
Если ж сказал: «Запрещаю!» –
Вновь я садился писать,
Вновь приходилось Минаю,
Бегать к нему, поджидать.
Эти волнения были
Сходны в итоге вполне:
Ноги ему подкосили,
Нервы расстроили мне.
Кто поплатился дороже,
Время уж скоро решит,
Впрочем, я вдвое моложе,
Он уж непрочен на вид.
Длинный и тощий, как остов,
Но стариковски пригож…
«Эй! на Васильевский остров
К цензору, что ли, идешь?»
– «Баста ходить по цензуре!
Ослобонилась печать,
Авторы наши в натуре
Стали статейки пущать.
К ним да к редактору ныне
Только и носим статьи…
Словно повысились в чине,
Ожили детки мои!
Каждый теперича кроток,
Ну да и нам-то расчет:
На восемь гривен подметок
Меньше износится в год!..»
2. Наборщики
Чей это гимн суровый
Доносит к нам зефир?
То армии свинцовой
Смиренный командир –
Наборщик распевает
У пыльного станка,
Меж тем как набирает
Проворная рука:
«Рабочему порядок
В труде всего важней
И лишний рубль не сладок,
Когда не спишь ночей!
Работы до отвалу,
Хоть не ходи домой.
Тетрадь оригиналу
Еще несут… ой, ой!
Тетрадь толстенька в стане,
В неделю не набрать.
Но не гордись заране,
Премудрая тетрадь!
Не похудей в цензуре!
Ужо мы наберем,
Оттиснем в корректуре
И к цензору пошлем.
Вот он тебя читает,
Надев свои очки:
Отечески марает –
Словечко, полстроки!
Но недостало силы,
Вдруг руки разошлись,
И красные чернилы
Потоком полились!
Живого нет местечка!
И только на строке
Торчит кой-где словечко,
Как муха в молоке.
Угрюмый и сердитый
Редактор этот сброд,
Как армии разбитой
Остатки подберет;
На ниточки нанижет,
Кой-как сплотит опять
И нам приказ напишет:
„Исправив, вновь послать“.
Набор мы рассыпаем
Зачеркнутых столбцов
И литеры бросаем,
Как в ямы мертвецов,
По кассам! Вновь в порядке
Лежат одна к одной.
Потерян ключ к разгадке,
Что выражал их строй!
Так остается тайной,
Каков и где тот плод,
Который вихрь случайный
С деревьев в бурю рвет.
(Что, какова заметка?
Недурен оборот?
Случается нередко
У нас лихой народ.
Наборщики бывают
Философы порой:
Но всё же набирают
Они сумбур пустой.
Встречаются статейки,
Встречаются умы –
Полезные идейки
Усваиваем мы…)
Уж в новой корректуре
Статья не велика,
Глядишь – опять в цензуре
Посгладят ей бока.
Вот наконец и сверстка!
Но что с тобой, тетрадь?
Ты менее наперстка
Являешься в печать!
А то еще бывает,
Сам автор прибежит,
Посмотрит, повздыхает
Да всю и порешит!
Нам все равны статейки,
Печатай, разбирай, –
Три четверти копейки
За строчку нам отдай!
Но не равны заботы.
Чтоб время наверстать,
Мы слепнем от работы…
Хотите ли писать?
Мы вам дадим сюжеты:
Войдите-ка в полночь
В наборную газеты –
Кромешный ад точь-в-точь!
Наборщик безответный
Красив, как трубочист…
Кто выдумал газетный
Бесчеловечный лист?
Хоть целый свет обрыщешь,
И в самых рудниках
Тошней труда не сыщешь –
Мы вечно на ногах;
От частой недосыпки,
От пыли, от свинца
Мы все здоровьем хлипки,
Все зелены с лица;
В работе беспорядок
Нам сокращает век.
И лишний рубль не сладок,
Как болен человек…
Но вот свобода слова
Негаданно пришла,
Не так уж бестолково
Авось пойдут дела!»
Хор
Поклон тебе, свобода!
Тра-ла, ла-ла, ла-ла!
С рабочего народа
Ты тяготу сняла!
3. Поэт
Друзья, возрадуйтесь! – простор!
(Давай скорей бутылок!)
Теперь бы петь… Но стал я хвор!
А прежде был я пылок.
И был подвижен я, как челн
(Зачем на пробке плесень?..),
И как у моря звучных волн,
У лиры было песен.
Но жизнь была так коротка
Для песен этой лиры, –
От типографского станка
До цензорской квартиры!
4. Литераторы
Три друга обнялись при встрече,
Входя в какой-то магазин.
«Теперь пойдут иные речи!» –
Заметил весело один.
«Теперь нас ждут простор и слава!» –
Другой восторженно сказал,
А третий посмотрел лукаво
И головою покачал!
5. Фельетонная букашка
Я – фельетонная букашка,
Ищу посильного труда.
Я, как ходячая бумажка,
Поистрепался, господа,
Но лишь давайте мне сюжеты,
Увидите – хорош мой слог.
Сначала я писал куплеты,
Состряпал несколько эклог,
Но скоро я стихи оставил,
Поняв, что лучший на земле
Тот род, который так прославил
Булгарин в «Северной пчеле».
Я говорю о фельетоне…
Статейки я писать могу
В великосветском, модном тоне,
И будут хороши, не лгу.
Из жизни здешней и московской
Черты охотно я беру.
Знаком вам господин Пановский?
Мы с ним похожи по перу.
Известен я в литературе…
Угодно ль вам меня нанять?
Умел писать я при цензуре,
Так мудрено ль теперь писать?
Признаться, я попал невольно
В литературную семью.
Ох! было время – вспомнить больно!
Дрожишь, бывало, за статью.
Мою любимую идейку,
Что в Петербурге климат плох,
И ту не в каждую статейку
Вставлять без боязни я мог.
Однажды написал я сдуру,
Что видел на мосту дыру,
Переполошил всю цензуру,
Таскали даже ко двору!
Ну! дали мне головомойку,
С полгода поджимал я хвост.
С тех пор не езжу через Мойку
И не гляжу на этот мост!
Я надоел вам? извините!
Но старых ран коснулся я…
И вдруг… кто думать мог?.. скажите!..
Горька была вся жизнь моя,
Но, претерпев судьбы удары,
Под старость счастье я узнал:
Курил на улицах сигары
И без цензуры сочинял!
6. Публика
Ай да свободная пресса!
Мало вам было хлопот?
Юное чадо прогресса
Рвется, брыкается, бьет,
Как забежавший из степи
Конь, незнакомый с уздой,
Или сорвавшийся с цепи
Зверь нелюдимый, лесной…
Боже! пошли нам терпенье!
Или цензура воспрянь!
Всюду одно осужденье,
Всюду нахальная брань!
В цивилизованном классе
Будто растленье одно,
Бедность безмерная в массе,
(Где же берут на вино?),
В каждом нажиться старанье,
В каждом продажная честь,
Только под шубой бараньей
Сердце хорошее есть!
Ох, этот автор злодейский!
Тоже хитрит иногда,
Думает лестью лакейской
Нас усыпить, господа!
Мы не хотим поцелуев,
Но и ругни не хотим…
Что ж это смотрит Валуев,
Как этот автор терпим?
Слышали? Всё лишь подобье,
Всё у нас маска и ложь,
Глупость, разврат, узколобье…
Кто же умен и хорош?
Кто же всегда одинаков?
Истине друг и родня?
Ясно – премудрый Аксаков,
Автор премудрого «Дня»!
Пусть он таков, но за что же
Надоедает он всем?..
Чем это кончится, боже!
Чем это кончится, чем?
Ай да свободная пресса!
Мало вам было хлопот?
Юное чадо прогресса
Рвется, брыкается, бьет,
Как забежавший из степи
Конь, незнакомый с уздой,
Или сорвавшийся с цепи
Зверь нелюдимый, лесной…
Нынче, журналы читая,
Просто не веришь глазам,
Слышали – новость какая?
Мы же должны мужикам!
Экой герой сочинитель!
Экой вещун-богатырь!
Верно ли только, учитель,
Вывел ты эту цифирь?
Если ее ты докажешь,
Дай уж нам кстати совет:
Чем расплатиться прикажешь?
Суммы такой у нас нет!
Нет ничего, кроме модных,
Но пустоватых голов,
Кроме желудков голодных
И неоплатных долгов.
Кроме усов, бакенбардов
Да «как-нибудь» да «авось»…
Шутка ли! шесть миллиардов!
Смилуйся! что-нибудь сбрось!
Друг! ты стоишь на рогоже,
Но говоришь ты с ковра…
Чем это кончится, боже!..
Грешен, не жду я добра…
Ай да свободная пресса!
Мало вам было хлопот?
Юное чадо прогресса
Рвется, брыкается, бьет,
Как забежавший из степи
Конь, незнакомый с уздой,
Или сорвавшийся с цепи
Зверь нелюдимый, лесной…
Мало, что в сфере публичной
Трогают всякий предмет,
Жизни касаются личной!
Просто спасения нет!
Если за добрым обедом
Выпил ты лишний бокал
И, поругавшись с соседом,
Громкое слово сказал,
Не говорю уж – подрался
(Редко друг друга мы бьем),
Хоть бы ты тут же обнялся
С этим случайным врагом, –
Завтра ж в газетах напишут!
Господи! что за скоты!
Как они знают всё, слышат!..
Что потом сделаешь ты?
Ежели скажешь: «Вы лжете!» –
Он очевидцев найдет,
Если дуэлью пугнете,
Он вас судом припугнет.
Просто – не стало свободы,
Чести нельзя защитить…
Эх! эти новые моды!
Впрочем, есть средство: побить.
Но ведь, пожалуй, по роже
Съездит и он между тем.
Чем это кончится, боже!..
Чем это кончится, чем?..
Ай да свободная пресса!
Мало вам было хлопот?
Юное чадо прогресса
Рвется, брыкается, бьет,
Как забежавший из степи
Конь, незнакомый с уздой,
Или сорвавшийся с цепи
Зверь нелюдимый, лесной…
Всё пошатнулось… О, где ты,
Время без бурь и тревог?..
В бога не верят газеты,
И отрицают поэты
Пользу железных дорог!
Дыбом становится волос,
Чем наводнилась печать, –
Даже умеренный «Голос»
Начал не в меру кричать;
Ни одного элемента
Не пропустил, не задев,
Он положеньем Ташкента
Разволновался, как лев;
Бдит он над западным краем,
Он о России болит,
С ожесточеньем и лаем
Он обо всем говорит!
Он изнывает в тревогах;
Точно ли вышел запрет,
Чтоб на железных дорогах
Не продавали газет?
Что – на дорогах железных!
Остановить бы везде.
Меньше бы трат бесполезных!
И без того мы в нужде.
Жизнь ежедневно дороже,
Деньги трудней между тем.
Чем это кончится, боже!
Чем это кончится, чем?..
Ай да свободная пресса!
Мало вам было хлопот?
Юное чадо прогресса
Рвется, брыкается, бьет,
Как забежавший из степи
Конь, незнакомый с уздой,
Или сорвавшийся с цепи
Зверь нелюдимый, лесной…
Право, конец бы таковской,
И не велика печаль!
Только газеты московской
Было б, признаться, нам жаль,
Впрочем… как пристально взвесить,
Так и ее – что жалеть!
Уж начала куролесить,
Может совсем ошалеть.
Прежде лишь мелкий чиновник
Был твоей жертвой, печать,
Если ж военный полковник –
Стой! ни полслова! молчать!
Но от чиновников быстро
Дело дошло до тузов,
Даже коснулся министра
Неустрашимый Катков.
Тронуто там у него же
Много забористых тем…
Чем это кончится, боже!
Чем это кончится, чем?..
Ай да свободная пресса!
Мало вам было хлопот?
Юное чадо прогресса
Рвется, брыкается, бьет,
Как забежавший из степи
Конь, незнакомый с уздой,
Или сорвавшийся с цепи
Зверь нелюдимый, лесной…
7. Осторожность
В Ледовитом океане
Лодка утлая плывет,
Молодой, пригожей Тане
Парень песенку поет:
«Мы пришли на остров дикой,
Где ни церкви, ни попов,
Зимовать в нужде великой
Здесь привычен зверолов;
Так с тобой, моей голубкой,
Неужли нам розно спать?
Буду я песцовой шубкой,
Буду лаской согревать!»
Хорошо поет, собака,
Убедительно поет!
Но ведь это против брака, –
Не нажить бы нам хлопот?
Оправдаться есть возможность,
Да не спросят – вот беда!
Осторожность! осторожность!
Осторожность, господа!..
У солидного папаши
Либералка вышла дочь
(Говорят, журналы наши
Всё читала день и ночь),
Жениху с хорошим чином
Отказала, осердясь,
И с каким-то армянином
Обвенчалась, не спросясь,
В свете это сплошь бывает,
Это тиснуть мы могли б,
Но ведь это посягает
На родительский принцип!
За подобную оплошность
Не постигла б нас беда?
Осторожность, осторожность,
Осторожность, господа!
Наш помещик Пантелеев
Век играл, мотал и пил,
А крестьянин Федосеев
Век трудился и копил –
И по улицам столицы
Пантелеев ходит гол,
А дворянские землицы
Федосеев приобрел.
Много есть таких дворян,
Но ведь это означает
Оскорблять дворянский сан.,
Тисни, тисни! есть возможность, –
А потом дрожи суда…
Осторожность, осторожность,
Осторожность, господа!
Что народ не добывает,
Всё не впрок ему идет:
И подрядчик нажимает,
И торгаш с него дерет.
Уж таков теперь обычай –
Стонут, воют бедняки…
Ну – а класс-то ростовщичий?
Сгубят нас ростовщики!
Я желал бы их, проклятых,
Хорошенечко пробрать,
Но ведь это на богатых
Значит бедных натравлять?
Ну, какая же возможность
Так рискнуть? кругом беда!
Осторожность, осторожность,
Осторожность, господа!
Крестный ход в селе Остожье,
Вдруг: «Пожар!» – кричит народ.
«Не бросать же дело божье –
Кончим прежде крестный ход».
И покудова с иконой
Обходили всё село,
Искрой, ветром занесенной,
И другой посад зажгло.
Погорели! В этом много
Правды горькой и простой,
Но ведь это против бога,
Против веры… ой! ой! ой!
Тут полнейшая возможность
К обвиненью без суда…
Ради бога, осторожность,
Осторожность, господа
8. Пропала книга!
Пропала книга! Уж была
Совсем готова – вдруг пропала!
Бог с ней, когда идее зла
Она потворствовать желала!
Читать маранье праздных дур
И дураков мы недосужны.
Не нужно нам плохих брошюр,
Нам нужен хлеб, нам деньги нужны!
Но может быть, она была
Честна… а так резка, смела?
Две-три страницы роковые…
О, если так, ее мне жаль!
И, может быть, мою печаль
Со мной разделит вся Россия!
Уж напечатана – и нет!..
Не познакомимся мы с нею;
Девица в девятнадцать лет
Не замечтается над нею;
О ней не будут рассуждать
Ни дилетант, ни критик мрачный,
Студент не будит посыпать
Ее листов золой табачной.
Пропала! с ней и труд пропал,
Затрачен даром капитал,
Пропали хлопоты большие…
Мне очень жаль, мне очень жаль,
И, может быть, мою печаль
Со мной разделит вся Россия!
Прощай! горька судьба твоя,
Бедняжка! Как зима настанет,
За чайным столиком семья
Гурьбой читать тебя не станет.
Не занесешь ты новых дум
В глухие, темные селенья,
Где изнывает русский ум
Вдали от центров просвещенья!
О, если ты честна была,
Что за беда, что ты смела?
Так редки книги не пустые…
Мне очень жаль, мне очень жаль,
И, может быть, мою печаль
Со мной разделит вся Россия!..
Из «Песен о свободном слове»*
Журналист-руководитель
Ну… небесам благодаренье!
Свершен великий, трудный шаг!
Теперь общественное мненье
Сожму я крепко в мой кулак,
За мной пойдут, со мной сольются…
Ни слова о врагах моих!
Ни слова! Сами попадутся!
Ретивость их – погубит их!
Журналист-рутинер
Созрела мысль, проект составлен,
И вот он вышел, – я погиб!
Я разорен, я обесславлен!
Дух века и меня подшиб!
Условья прессы подцензурной
Поняв практическим умом,
Плохой товар литературный
Умел я продавать лицом;
Провидя смелые затеи,
Читатель упивался всласть,
И дерзновенные идеи
Во мне подозревала власть.
Как я умел казаться новым,
Являясь тот же каждый день,
Твердя с унынием суровым
Одну и ту же дребедень!
Как я почтенных либералов,
Моих подписчиков пленял,
Каких высоких идеалов
Я перспективы им казал!
Я, впрочем, говорил не много,
Я только говорил: «Друзья!
Всегда останусь верен строго…»
Чему? Тут точки ставил я…
О точки! тонкие намеки!
О недомолвки и тире!
Умней казались с вами строки!
Как не жалеть о той поре?..
Прилично сдержан, строго важен,
Как бы невольно молчалив,
Я был бездействуя отважен,
Безмолвствуя – красноречив!
Являлся я живой картиной –
Гляди, любуйся, изучай!
Реке, запруженной плотиной,
Готовой хлынуть через край,
Готовой бешеным потоком
Сорвать мосты, разбить суда,
В моем бездействии жестоком
Я был подобен, господа!
Теперь – как быть?.. «Толковой строчки
В твоем изданьи, – скажут, – нет!»
В ответ бы им поставить точки,
Но точки – будут ли ответ?
Заговорят: «Давай идею!»
Но что ж могу ответить им?
Одну идею я имею,
Что все идеи эти – дым!
Что в свете деньги только важны,
Что надо их копить, копить…
Что те лишь люди не продажны,
Которых некому купить!
Созрела мысль, проект составлен,
И вот он вышел, – я погиб!
Я разорен, я обесславлен…
Дух века и меня подшиб!
Еще не может быть исчислен
Убыток, но грозит беда,
Я больше не глубокомыслен,
Не радикал я, господа!
Не корифей литературы,
Теперь я жалкий паразит,
С уничтожением цензуры
Мгновенно рухнет мой кредит.
1866
Балет*
Дианы грудь, ланиты Флоры
Прелестны, милые друзья,
Но, каюсь, ножка Терпсихоры
Прелестней чем-то для меня;
Она, пророчествуя взгляду
Неоцененную награду,
Влечет условною красой
Желаний своевольный рой…
Нет, на улице трудно дышать.
Муза! нынче спектакль бенефисный,
Нам в театре пора побывать.
Мы вошли среди криков и плеска.
Сядем здесь. Я боюсь первых мест,
Что за радость ослепнуть от блеска
Генеральских, сенаторских звезд.
Лучезарней румяного Феба
Эти звезды: заметно тотчас,
Что они не нахватаны с неба –
Звезды неба не ярки у нас.
Если б смелым, бестрепетным взглядом
Мы решились окинуть тот ряд,
Что зовут «бриллиантовым рядом»,
Может быть, изощренный наш взгляд
И открыл бы предмет для сатиры
(В самом солнце есть пятнышки). Но –
Немы струны карающей лиры,
Вихорь жизни порвал их давно!
Знайте, люди хорошего тона,
Что я сам обожаю балет.
«Пораженным стрелой Купидона»
Не насмешка – сердечный привет!
Понапрасну не бейте тревогу!
Не коснусь ни военных чинов,
Ни на службе крылатому богу
Севших на ноги статских тузов.
Накрахмаленный денди и щеголь
(То есть купчик – кутила и мот)
И мышиный жеребчик (так Гоголь
Молодящихся старцев зовет),
Записной поставщик фельетонов,
Офицеры гвардейских полков
И безличная сволочь салонов –
Всех молчаньем прейти я готов!
До балета особенно страстны
Армянин, персиянин и грек,
Посмотрите, как лица их красны
(Не в балете ли весь человек?).
Но и их я оставлю в покое,
Никого не желая сердить.
Замышляю я нечто другое –
Я загадку хочу предложить.
В маскарадной и в оперной зале,
За игрой у зеленых столов,
В клубе, в думе, в манеже, на бале,
Словом: в обществе всяких родов,
В наслажденьи, в труде и в покое,
В блудном сыне, в почтенном отце, –
Есть одно – угадайте, какое? –
Выраженье на русском лице?..
Впрочем, может быть, вам недосужно.
Муза! дай – если можешь – ответ!
Спору нет: мы различны наружно,
Тот чиновник, а этот корнет,
Тот помешан на тонком приличьи,
Тот играет, тот любит поесть,
Но вглядись: при наружном различьи
В нас единство глубокое есть:
Нас безденежье всех уравняло –
И великих и малых людей –
И на каждом челе начертало
Надпись: «Где бы занять поскорей?»
Что, не так ли?..
История та же,
Та же дума на каждом лице,
Я на днях прочитал ее даже
На почтенном одном мертвеце.
Если старец игрив чрезвычайно,
Если юноша вешает нос –
Оба, верьте мне, думают тайно:
Где бы денег занять? вот вопрос!
Вот вопрос! Напряженно, тревожно
Каждый жаждет его разрешить,
Но занять, говорят, невозможно,
Невозможнее долг получить.
Говорят, никаких договоров
Должники исполнять не хотят;
Генерал-губернатор Суворов
Держит сторону их, говорят…
Осуждают юристы героя,
Но ты прав, охранитель покоя
И порядка столицы родной!
Может быть, в долговом отделенье
Насиделось бы всё населенье,
Если б был губернатор другой!
Разорило чиновников чванство,
Прожилась за границею знать;
Отчего оголело дворянство,
Неприятно и речь затевать!
На цветы, на подарки актрисам,
Правда, деньги еще достаем,
Но зато пред иным бенефисом
Рубль на рубль за неделю даем.
Как же быть? Не дешевая школа
Поощрение граций и муз…
Вянет юность обоего пола,
Терпит даже семейный союз:
Тщетно юноши рыщут по балам,
Тщетно барышни рядятся в пух –
Вовсе нет стариков с капиталом,
Вовсе нет с капиталом старух!
Сокрушаются Никольс и Плинке,
Без почину товар их лежит,
Сбыта нет самой модной новинке
(Догадайтесь – откройте кредит!),
Не развозят картонок нарядных
Изомбар, Андрие и Мошра,
А звонят у подъездов парадных
С неоплаченным счетом с утра.
Что модистки! Злосчастные прачки
Ходят месяц за каждым рублем!
Опустели рысистые скачки,
Жизни нет за зеленым столом.
Кто, бывало, дурея с азарту,
Кряду игрывал по сту ночей,
Пообедав, поставит на карту
Злополучных пятнадцать рублей
И уходит походкой печальной
В думу, в земство и даже в семью
Отводить болтовней либеральной
Удрученную душу свою.
С богом, друг мой! В любом комитете
Побеседовать можешь теперь
О кредите, о звонкой монете,
Об «итогах» дворянских потерь,
И о «брате» в нагольном тулупе,
И о том, за какие грехи
Нас журналы ругают и в клубе
Не дают нам стерляжьей ухи!
Там докажут тебе очевидно,
Что карьера твоя решена!
Да! трудненько и даже обидно
Жить, – такие пришли времена!
Купишь что-нибудь – дерзкий приказчик
Ассигнацию щупать начнет
И потом, опустив ее в ящик,
Долгим взором тебя обведет, –
Так и треснул бы!..
Впрочем, довольно!
Продолжать бы, конечно, я мог,
Факты есть, но касаться их больно!
И притом, сохрани меня бог,
Чтоб я стих мой подделкою серий
И кредитных бумаг замарал, –
«Будто нет благородней материй?» –
Мне отечески «некто» сказал.
С этим мненьем вполне я согласен,
Мир идей и сюжетов велик:
Например, как волшебно прекрасен
Бельэтаж – настоящий цветник!
Есть в России еще миллионы,
Стоит только на ложи взглянуть,
Где уселись банкирские жены, –
Сотня тысяч рублей, что ни грудь!
В жемчуге лебединые шеи,
Бриллиант по ореху в ушах!
В этих ложах – мужчины евреи,
Или греки, да немцы в крестах.
Нет купечества русского (стужа
Напугала их, что ли?). Одна
Откупщица, втянувшая мужа
В модный свет, в бельэтаже видна.
Весела ты, но в этом веселье
Можно тот же вопрос прочитать.
И на шее твоей ожерелье –
Погодила б ты им щеголять!
Пусть оно красоты идеальной,
Пусть ты в нем восхитительна, но –
Не затих еще шепот скандальный,
Будто было в закладе оно:
Говорят, чтобы в нем показаться
На каком-то парадном балу,
Перед гнусным менялой валяться
Ты решилась на грязном полу,
И когда возвращалась ты с бала,
Ростовщик тебя встретил – и снял
Эти перлы… Не так ли достала
Ты опять их?.. Кредит твой упал,
С горя запил супруг сокрушенный,
Бог бы с ним! Расставаться тошней
С этой чопорной жизнью салонной
И с разгулом интимных ночей;
С этим золотом, бархатом, шелком,
С этим счастьем послов принимать.
Ты готова бы с бешеным волком
Покумиться, чтоб снова блистать,
Но свершились пути провиденья,
Всё погибло – и деньги, и честь!
Нисходи же ты в область забвенья
И супругу дай дух перевесть!
Слаще пить ему водку с дворецким,
«Не белы-то снеги» распевать,
Чем возиться с посольством турецким
И в ответ ему глупо мычать…
Тешить жен – богачам не забота,
Им простительна всякая блажь.
Но прискорбно душе патриота,
Что чиновницы рвутся туда ж.
Марья Савишна! вы бы надели
Платье проще! – Ведь как ни рядись,
Не оденетесь лучше камелий
И богаче французских актрис!
Рассчитайтесь, сударыня, с прачкой
Да в хозяйство прикиньте хоть грош,
А то с дочерью, с мужем, с собачкой
За полтину обед не хорош!
Марья Савишна глаз не спускала
Между тем с старика со звездой.
Вообще в бельэтаже сияло
Много дам и девиц красотой.
Очи чудные так и сверкали,
Но кому же сверкали они?
Доблесть, молодость, сила – пленяли
Сердце женское в древние дни.
Наши девы практичней, умнее,
Идеал их – телец золотой,
Воплощенный в седом иудее,
Потрясающем грязной рукой
Груды золота…
Время антракта
Наконец-то прошло как-нибудь.
(Мы зевали два первые акта,
Как бы в третьем совсем не заснуть.)
Все бинокли приходят в движенье –
Появляется кордебалет.
Здесь позволю себе отступленье:
Соответственной живости нет
В том размере, которым пишу я,
Чтобы прелесть балета воспеть.
Вот куплеты: попробуй, танцуя,
Театрал, их под музыку петь!
Я был престранных правил,
Поругивал балет.
Но раз бинокль подставил
Мне генерал-сосед.
Я взял его с поклоном
И с час не возвращал,
«Однако, вы – астроном!» –
Сказал мне генерал.
Признаться, я немножко
Смутился (о профан!):
«Нет… я… но эта ножка…
Но эти плечи… стан…» –
Шептал я генералу,
А он, смеясь, в ответ:
«В стремленьи к идеалу
Дурного, впрочем, нет.
Не всё ж читать вам Бокля!
Не стоит этот Бокль
Хорошего бинокля…
Купите-ка бинокль!..»
Купил! – и пред балетом
Я преклонился ниц.
Готов я быть поэтом
Прелестных танцовщиц!
Как не любить балета?
Здесь мирный гражданин
Позабывает лета,
Позабывает чин,
И только ловят взоры
В услужливый лорнет,
Что «ножкой Терпсихоры»
Именовал поэт.
Не так следит астроном
За новою звездой,
Как мы… но для чего нам
Смеяться над собой?
В балете мы наивны,
Мы глупы в этот час:
Почти что конвульсивны
Движения у нас:
Вот выпорхнула дева,
Бинокли поднялись;
Взвилася ножка влево –
Мы влево подались;
Взвилася ножка вправо –
Мы вправо… «Берегись!
Не вывихни сустава,
Приятель!» – «Фора! bis!»
Bis!.. Но девы, подобные ветру,
Улетели гирляндой цветной!
(Возвращаемся к прежнему метру!)
Пантомимною сценой большой
Утомились мы, вальс африканский
Тоже вышел топорен и вял,
Но явилась в рубахе крестьянской
Петипа – и театр застонал!
Вообще мы наклонны к искусству,
Мы его поощряем, но там,
Где есть пища народному чувству,
Торжество настоящее нам;
Неужели молчать славянину,
Неужели жалеть кулака,
Как Бернарди затянет «Лучину»,
Как пойдет Петипа трепака?..
Нет! где дело идет о народе,
Там я первый увлечься готов.
Жаль одно: в нашей скудной природе
На венки не хватает цветов!
Всё – до ластовиц белых в рубахе –
Было верно: на шляпе цветы,
Удаль русская в каждом размахе…
Не артистка – волшебница ты!
Ничего не видали вовеки
Мы сходней: настоящий мужик!
Даже немцы, евреи и греки,
Русофильствуя, подняли крик.
Всё слилось в оглушительном «браво»,
Дань народному чувству платя.
Только ты, моя Муза! лукаво
Улыбаешься… Полно, дитя!
Неуместна здесь строгая дума,
Неприлична гримаса твоя…
Но молчишь ты, скучна и угрюма…
Что ж ты думаешь, Муза моя?..
на конек ты попала обычный –
На уме у тебя мужики,
За которых на сцене столичной
Петипа пожинает венки,
И ты думаешь: «Гурия рая!
Ты мила, ты воздушно легка,
Так танцуй же ты „Деву Дуная“,
Но в покое оставь мужика!
В мерзлых лапотках, в шубе нагольной,
Весь заиндевев, сам за себя
В эту пору он пляшет довольно,
Зиму дома сидеть не любя.
Подстрекаемый лютым морозом,
Совершая дневной переход,
Пляшет он за скрипучим обозом,
Пляшет он – даже песни поет!..»
А то есть и такие обозы
(Вот бы Роллер нам их показал!) –
В январе, когда крепки морозы
И народ уже рекрутов сдал,
На Руси, на проселках пустынных
Много тянется поездов длинных…
Прямиком через реки, поля
Едут путники узкой тропою:
В белом саване смерти земля,
Небо хмурое, полное мглою.
От утра до вечерней поры
Всё одни пред глазами картины.
Видишь, как, обнажая бугры,
Ветер снегом заносит лощины;
Видишь, как эта снежная пыль,
Непрерывной волной набегая,
Под собой погребает ковыль,
Всегубящей зиме помогая;
Видишь, как под кустом иногда
Припорхнет эта малая пташка,
Что от нас не летит никуда –
Любит скудный наш север, бедняжка!
Или, щелкая, стая дроздов
Пролетит и посядет на ели;
Слышишь дикие стоны волков
И визгливое пенье метели…
Снежно – холодно – мгла и туман…
И по этой унылой равнине
Шаг за шагом идет караван
С седоками в промерзлой овчине.
Как немые, молчат мужики,
Даже песня никем не поется,
Бабы спрятали лица в платки,
Только вздох иногда пронесется
Или крик: «Ну! Чего отстаешь? –
Седоком одним меньше везешь!..»
Но напрасно мужик огрызается.
Кляча еле идет – упирается;
Скрипом, визгом окрестность полна.
Словно до сердца поезд печальный
Через белый покров погребальный
Режет землю – и стонет она,
Стонет белое снежное море…
Тяжело ты – крестьянское горе!
Ой ты кладь, незаметная кладь!
Где придется тебя выгружать?..
Как от выстрела дым расползается
На заре по росистым травам,
Это горе идет – подвигается
К тихим селам, к глухим деревням.
Вон – направо – избенки унылые,
Отделилась подвода одна,
Кто-то молвил: «Господь с вами, милые!» –
И пропала в сугробах она…
Чу! клячонку хлестнул старичина…
Эх! чего ты торопишь ее!
Как-то ты, воротившись без сына,
Постучишься в окошко свое?..
В сердце самого русского края
Доставляется кладь роковая!
Где до солнца идет за порог
С топором на работе кручина,
Где на белую скатерть дорог
Поздним вечером светит лучина,
Там найдется кому эту кладь
По суровым сердцам разобрать,
Там она приютится, попрячется –
До другого набора проплачется!
«Эти не блещут особенным гением…»*
Эти не блещут особенным гением,
Но ведь не бог обжигает горшки, –
Скорбность главы возместив направлением,
Пишут изрядно стишки!
«Чего же вы хотели б от меня…»*
Чего же вы хотели б от меня,
Венчающие славой и позором
Меня. Я слабый человек,
Сын времени, скупого на героя.
Я сам себя героем не считаю.
По-моему, геройство – шутовство.
В. И. Асташеву*
Посылаю поклон Веньямину.
На письмо твое должен сказать:
Не за картами гну теперь спину,
Как изволите вы полагать.
Отказавшись от милой цензуры,
Погубил я досуги свои, –
Сам читаю теперь корректуры
И мараю чужие статьи!
Побежал бы, как школьник из класса,
Я к тебе, позабывши журнал,
Но не знаю свободного часа
С той поры, как свободу узнал!..
Пусть цензуру мы сильно ругали,
Но при ней мы спокойно так спали,
На охоте бывать успевали
И немало в картишки играли!..
А теперь не такая пора:
Одолела пииту забота,
Позабыл я, что значит игра,
Позабыл я, что значит охота! –
Потому что Валуев сердит;
Потому что закон о печати
Запрещеньем журналу грозит,
Если слово обронишь некстати!
Впрочем, в пятницу буду я рад
До Любани с тобой прокатиться:
Глухари уж поют, говорят,
Да и вальдшнепу поволочиться,
Полагаю, приходит черед…
Сговоримся, – и завтра в поход!
Так и чудится: вальдшнеп уж тянет,
Величаво крылом шевеля,
А известно – как вальдшнеп потянет,
Так потянет и нас в лес, в поля!..
(7 апреля 1866)
Осипу Ивановичу Комиссарову*
Не громка моя лира, в ней нет
Величавых, торжественных песен,
Но придет, народится поэт,
Вдохновеньем могуч и чудесен,
Он великую песню споет,
И героями песни той чудной
Будут: царь, что стезей многотрудной
Царство русское к счастью ведет;
Царь, покончивший рабские стоны,
вековую бесправность людей
И свободных сынов миллионы
Даровавший отчизне своей;
И крестьянин, кого возрастил
В недрах Руси народ православный,
Чтоб в себе – весь народ он явил
Охранителем жизни державной!
Сын народа! тебя я пою!
Будешь славен ты много и много…
Ты велик – как орудие бога,
Направлявшего руку твою!
(9 апреля 1866)
«Ликует враг, молчит в недоуменье…»*
Ликует враг, молчит в недоуменьи
Вчерашний друг, качая головой,
И вы, и вы отпрянули в смущеньи,
Стоявшие бессменно предо мной
Великие, страдальческие тени,
О чьей судьбе так горько я рыдал,
На чьих гробах я преклонял колени
И клятвы мести грозно повторял…
Зато кричат безличные: «Ликуем!»,
Спеша в объятья к новому рабу
И пригвождая жирным поцелуем
Несчастного к позорному столбу.
<Экспромт при отъезде А. Д. Дмитриева из Ярославля в Киев (после речи А. С. Петровского)>*
Милый, не брани его,
Коли дурен спич:
Путь далек до Киева,
Позабудешь дичь!
Песни*
У людей-то в дому – чистота, лепота,
А у нас-то в дому – теснота, духота.
У людей-то для щей – с солонинкою чан,
А у нас-то во щах – таракан, таракан!
У людей кумовья – ребятишек дарят,
А у нас кумовья – наш же хлеб приедят!
У людей на уме – погуторить с кумой,
А у нас на уме – не пойти бы с сумой?
Кабы так нам зажить, чтобы свет удивить:
Чтобы деньги в мошне, чтобы рожь на гумне;
Чтоб шлея в бубенцах, расписная дуга,
Чтоб сукно на плечах, не посконь-дерюга;
Чтоб не хуже других нам почет от людей,
Поп в гостях у больших, у детей – грамотей;
Чтобы дети в дому – словно пчелы в меду,
А хозяйка в дому – как малинка в саду!
Вянет, пропадает красота моя!
От лихого мужа нет в дому житья.
Пьяный всё колотит, трезвый всё ворчит,
Сам что ни попало из дому тащит!
Не того ждала я, как я шла к венцу!
К брату я ходила, плакалась отцу,
Плакалась соседям, плакалась родной,
Люди не жалеют – ни чужой, ни свой!
«Потерпи, родная, – старики твердят, –
Милого побои не долго болят!»
«Потерпи, сестрица! – отвечает брат. –
Милого побои не долго болят!»
«Потерпи! – соседи хором говорят. –
Милого побои не долго болят!»
Есть солдатик – Федя, дальняя родня,
Он один жалеет, любит он меня;
Подмигну я Феде, – с Федей мы вдвоем
Далеко хлебами за село уйдем.
Всю открою душу, выплачу печаль,
Всё отдам я Феде – всё, чего не жаль!
«Где ты пропадала?» – спросит муженек.
«Где была, там нету! так-то, мил дружок!
Посмотреть ходила, высока ли рожь!»
«Ах ты дура баба! ты еще и врешь…»
Станет горячиться, станет попрекать…
Пусть его бранится, мне не привыкать!
А и поколотит – не велик наклад –
Милого побои не долго болят!
Повенчавшись, Парасковье
Муж имущество казал:
Это стойлице коровье,
А коровку бог прибрал!
Нет перинки, нет кровати,
Да теплы в избе полати,
А в клети, вместо телят,
Два котеночка пищат!
Есть и овощь в огороде –
Хрен да луковица,
Есть и медная посуда –
Крест да пуговица!
(В кабаке за полуштофом)
Нутко! Марья у Зиновья,
У Никитишны Прасковья,
Степанида у Петра –
Все невесты, всем пора!
У Кондратьевны Орина, –
Что ни девка, то малина!
Думай, думай! выбирай!
По любую засылай!
Марья малость рябовата,
Да смиренна, вожевата,
Марья, знаешь, мне сродни,
Будет с мужем – ни-ни-ни!
– Ай да Марья! Марья – клад!
Сватай Марью, Марью, сват!
Нам с лица не воду пить,
И с корявой можно жить,
Да чтоб мужу на порог
Не вставала поперек!
Ай да Марья, Марья – клад!
Сватай Марью, Марью, сват!
Нутко! Вера у Данилы,
Палагея у Гаврилы,
Секлетея у Фрола, –
Замуж всем пора пришла!
У Никиты – Катерина,
Что ни девка, то малина!
Думай, думай – выбирай!
По любую засылай!
Марья, знаешь, щедровита,
Да работать, ух! сердита!
Марья костью широка,
Высока, статна, гладка!
– Ай да Марья! Марья – клад!
Сватай Марью, Марью, сват!
Нам с лица не воду пить,
И с корявой можно жить,
Да чтоб мясо на костях,
Чтобы силушка в руках!
Ай да Марья! Марья – клад!
Сватай Марью, Марью, сват!..
Нутко! Анна у Егора,
У Антипки Митродора,
Александра у Петра –
Все невесты, всем пора!
У Евстратья – Акулина,
Что ни девка, то малина!
Думай, думай! – выбирай!
По любую засылай!
Марья точно щедровита,
Да хозяйка домовита:
Всё примоет, приберет,
Всё до нитки сбережет!
– Ай да Марья! Марья – клад!
Сватай Марью, Марью, сват!
Нам с лица не воду пить,
И с корявой можно жить,
Да чтоб по двору прошла,
Всех бы курочек сочла!
Ай да Марья, Марья – клад!
Сватай Марью, Марью сват!
Спрашивают еще полуштоф и начинают снова.
Господь! твори добро народу!
Благослови народный труд,
Упрочь народную свободу,
Упрочь народу правый суд!
Чтобы благие начинанья
Могли свободно возрасти,
разлей в народе жажду знанья
И к знанью укажи пути!
И от ярма порабощенья
Твоих избранников спаси,
Которым знамя просвещенья,
Господь! ты вверишь на Руси…
Коллективное
«За то, что ходит он в фуражке…»*
За то, что ходит он в фуражке
И крепко бьет себя по ляжке,
В нем наш Тургенев все замашки
Социалиста отыскал.
Но не хотел он верить слуху,
Что демократ сей черств по духу,
Что только к собственному брюху
Он уважение питал.
Да! понимая вещи грубо,
Хоть налегает он сугубо
На кухню Английского клуба,
Но сам пиров не задает.
И хоть трудится без оглядки,
Но всюду сеет опечатки
И в критиках своих загадки
Неразрешимые дает…
А впрочем, может быть и точно
Социалист он беспорочный…
Пора, пора уж нам понять,
Что может собственных Катонов
И быстрых разумом Прудонов
Российская земля рождать!
(4 января 1856)
Dubia
Молодое поколение своему зоилу*
Было время, когда все гордилися
Низким помыслом, лестью в устах
И когда униженно ложилися
Перед сильным открыто во прах.
Тогда чувство возвышенной гордости
Было чуждо понятью людей…
То-то времечко было для подлости,
По шляхетской натуре твоей.
Вспоминает об нем с сожалением
И теперь твой змеиный язык;
И людей с добросовестным мнением
Ты встречать до сих пор не привык!
Ты издавна сроднился с ласкательством,
С колыбели бесстыдством живешь,
И пронырством да гнусным искательством
Понемножку вперед ты ползешь.
Мудрено ль, что тебе не понравилось
Направление наших идей?
Мы поклонами сильным не славились,
Мы не шли по дороге твоей!
Мы клеймо роковое презрения
На твое положили чело;
И за то, полный низкого мщения,
Ты об нас говорил везде зло.
Но прошли времена, когда верили
Клевете беспощадной твоей,
Твою низость давно уж измерили:
Не обманешь ты снова людей!
Хочешь ты очернить поколение.
Молодое и полное сил!
Берегися! Твое осуждение
Упадет на тебя, наш Зоил!
Берегись! За твои порицания,
За твой злобный и лживый укор
Мы тебя предадим посмеянию
И грядущим векам на позор!
«Плохо, братцы, беда близко…»*
Плохо, братцы, беда близко:
Арестован наш Огрызко.
Комментарии
Во второй том входят стихотворения 1855–1866 гг. – периода исключительно интенсивной литературной и общественно-политической деятельности Н. А. Некрасова.
При активном сотрудничестве Н. Г. Чернышевского (с 1853 г.) и Н. А. Добролюбова (с 1856 г.) некрасовский «Современник» становится не только боевым органом революционной демократии, но и своеобразным организационным центром революционных сил России. «Современник» продолжал сохранять верность заветам «революционеров 61-го года» и после смерти Добролюбова (1861) и ареста Чернышевского (1862), когда Некрасову в условиях наступившей правительственной реакции пришлось взять на себя нелегкие заботы по возобновлению журнала (в середине 1862 г. он подвергся запрещению на 8 месяцев), а вслед за тем сразу же вступить в затянувшуюся неравную борьбу с царской цензурой, закончившуюся в середине 1866 г. окончательным закрытием «Современника».
Драматизм освободительной борьбы названного десятилетия нашел глубокое отражение в творчестве поэта. Представляемый вниманию читателя том открывается знаменитой поэтической и одновременно общественно-политической декларацией «Поэт и гражданин», которая была написана Некрасовым в качестве вступления к сборнику «Стихотворений» 1856 г. Отдельные положения этой декларации автор, подтверждая, уточнял, а отчасти и корректировал в таких произведениях, как «Песня Еремушке», «<Тургене>ву», «Литература с трескучими фразами…» и др. С ними органически связана и исповедальная лирика поэта («Что ты, сердце мое, расходилося?..», «Рыцарь на час» и др.). Значительная часть стихотворений тома посвящена изображению кричащих диссонансов жизни страны, подавляющее большинство населения которой изнемогало от крепостнического и полукрепостнического гнета, буржуазно-хищнических форм эксплуатации и полицейского произвола («Размышления у парадного подъезда», «Деревенские новости», «Надрывается сердце от муки…», «В полном разгаре страда деревенская…», «Калистрат», «Орина, мать солдатская», «Притча о Ермолае трудящемся», «Железная дорога» и многие другие).
Изображая жизнь народных масс с бесстрашием поэта-реалиста, Некрасов находил в их психологии и миросозерцании не только черты забитости и покорности, но и стремление к свободе, понятие о справедливости и воспитанную веками «привычку к труду благородную» – те качества, которые помогут в будущем мужику «в нагольном тулупе» стать хозяином собственной судьбы. Верой в народ как движущую силу исторического процесса овеяны многие стихотворения настоящего тома («Деревенские новости», «Свобода» («Родина-мать! По равнинам твоим…»), «Крестьянские дети», «Зеленый шум», «Рассыльный» и др.).
С чувством глубокой симпатии создает Некрасов образы тех кто самозабвенно отдавал свои силы пробуждению народного со! знания. К ним примыкают также и стихотворные портреты выдающихся деятелей отечественной демократической мысли и литературы – Белинского, Добролюбова, Шевченко.
С другой стороны, перед читателем настоящего тома проходит длинная вереница ревнителей буржуазно-крепостнического строя, от «обагряющих руки в крови» столпов самодержавия до мелкого чиновного люда, покорно исполняющего желания и прихоти сильных мира сего.
Именно в десятилетие, последовавшее за изданием «Стихотворений» 1856 г., окончательно завершается формирование общественно-политической и эстетической позиции Некрасова и вполне обозначается его место в литературном процессе эпохи как поэта народного и в полном смысле этого слова поэта национального.
Тексты и варианты подготовили и комментарии к ним написали: О. Б. Алексеева («На Волге», «Рыцарь на час»); А. М. Гаркави («Поэт и гражданин», «Внимая ужасам войны…», «Тяжелый год – сломил меня недуг…», «Не знаю, как созданы люди другие…», «Не гордись, что в цветущие лета…», «Семьдесят лет бессознательно жил…», «Во вражде неостывающей…», «Кто долго так способен был…», «Так говорила актриса отставная…», «И на меня угрюмого, больного…», «О, пошлость и рутина – два [гиганта]…», «Прощанье», «Влюбленному», «Княгиня», «Самодовольных болтунов…», «<Тургене>ву», «Прости», «Как ты кротка, как ты послушна…», «Я посетил твое кладбище…», «Школьник»); М. М. Гин («О погоде», «Газетная», «Песни о свободном слове», «Из „Песен о свободном слове“», «Балет», «Чего же вы хотели б от меня…»); Б. В. Мельгунов («Белый день недолог…», «Эти не блещут особенным гением…», «Экспромт при отъезде А. Д. Дмитриева», «Плохо, братцы, беда близко…»); Ф. Я. Прийма («Молодое поколение своему Зоилу»); М. Д. Эльзон («Литературная травля, или Раздраженный библиограф»); остальные тексты и варианты подготовлены к прокомментированы Н. Н. Скатовым. Комментарий к стихотворениям 1856–1866 гг., включавшимся в собрания сочинений Некрасова ошибочно, написан А. М. Гаркави.
Редакционно-техническая работа осуществлена М. Е. Устиновым.
АсК – Архив села Карабихи. Письма Н. А. Некрасова и к Некрасову. М., 1916.
ВдЧ – «Библиотека для чтения».
Боград Совр. – Боград В. Э. Журнал «Современник». 1847–1866,Указатель содержания. М.-Л., 1959.
BE – «Вестник Европы».
ГБЛ – Рукописный отдел Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина (Москва).
Герцен – Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т. М., 1954–1966.
ГПБ – Рукописный отдел Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Даль – Даль Владимир. Толковый словарь живого великорусского языка, т. I–IV. М., 1955.
Добролюбов – Добролюбов И. А. Собр. соч. в 9-ти т. М.-Л., 1961–1964.
Докл. РБО – Доклады и отчеты Русского библиологического общества. Новая серия.
ЖМНП – «Журнал Министерства народного просвещения».
ИВ – «Исторический вестник».
ИРЛИ – Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского Дома) АН СССР (Ленинград).
ИРЛИ б – Библиотека Института русской литературы (Пушкинского Дома) АН СССР (Ленинград).
ЛГ – «Литературная газета».
ЛН – «Литературное наследство».
MB – «Московские ведомости».
Некр. в восп. – Н. А. Некрасов в воспоминаниях современников. М., 1971.
Некр. по мат. ПД – Некрасов по неизданным материалам Пушкинского Дома. Пг., 1922.
Некр. сб. – Некрасовский сборник. I–III. M.-Л., 1951, 1956, 1960; IV, V, VI, VII. Л., 1967, 1973, 1978, 1980.
Никитенко – Никитенко А. В. Дневник в 3-х т. [Л.], 1955–1956.
ОЗ – «Отечественные записки».
О Некр. – О Некрасове, вып. I–IV. Ярославль, 1958, 1968, 1971, 1975.
Панаева – Панаева (Головачева) А. Я. Воспоминания. М., 1972.
ПСС – Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем, т. I–XII. М., 1948–1953.
ПССт 1927 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений. М.-Л., 1927.
ПССт 1928 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений. М.-Л., 1928.
ПССт 1931 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений. Изд. 6-е. М.-Л., 1931.
ПССт 1934–1937 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений, т. I, М.-Л., 1934; т. II (кн. 1 и 2). М.-Л., 1937.
ПССт 1967 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений в 3-х т. Л., 1967 («Библиотека поэта». Большая серия. Изд. 2-е).
РА – «Русский архив». Р. б-ка – Н. А. Некрасов. СПб., 1877 (серия «Русская библиотека»,
РВ – «Русский вестник».
РЛ – «Русская литература».
PC – «Русская старина».
С – «Современник».
Салтыков-Щедрин – Салтыков-Щедрин И. Е. Собр. соч. в 20-ти т. М., 1965–1977.
Собр. соч. 1930 – Некрасов [Н. А] Собр. соч… т. I–V. М.-Л., 1930.
Собр. соч. 1965–1967 – Некрасов Н. А. Собр. соч. в 8-ми т. М., 1965–1987.
СП – «Северная пчела».
СПбВ – «Санкт-Петербургские ведомости».
Ст 1856 – Стихотворения Н. Некрасова. М., 1856.
Ст 1859 – Стихотворения Н. Некрасова. Лейпциг, 1859.
Ст 1861 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 1–2. Изд. 2-е. СПб., 1861.
Ст 1862 – Стихотворения Н. Некрасова. Изд. пополненное. Берлин, 1862.
Ст 1863 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 1–2. Изд. 3-е. СПб., 1863.
Ст 1864 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 1, 2. Изд. 4-е; ч. 3. Изд. 1-е. СПб., 1864.
Ст 1864, ч. 3 (отд. изд.) – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 3. Изд. 1-е (отд. изд.); изд. 2-е. СПб., 1864.
Ст 1868 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 1, 2. Изд. 5-е; ч. 3. Изд. 2-е, [3-е]. СПб., 1868.
Ст 1868, ч. 3 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 3. Изд. 2-е, [3-е]. СПб., 1868.
Ст 1869 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 1–2. Изд. 5-е; ч. 3. [Изд. 2-е]; ч. 4. [Изд. 1-е]. СПб., 1869.
Ст 1873, т. I–III, ч. 1–5 – Стихотворения Н. Некрасова, т. I, ч. 1–2; т. II, ч. 3–4; т. III, ч. 5. Изд. 6-е. СПб., 1873.
Ст 1874 – Стихотворения Н. Некрасова, т. III, ч. 6. СПб., 1874.
Ст 1879 – Стихотворения Н. А. Некрасова, т. I–IV. Посмертное изд. СПб., 1879.
Ст 1920 – Стихотворения Н. А. Некрасова. Изд. испр. и доп. Пг., 1920.
Тургенев, Письма – Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми т. Письма в 13-ти т. М.-Л., 1961–1968.
ЦГАЛИ – Центральный государственный архив литературы и искусства СССР (Москва).
ЦГАОР – Центральный Государственный архив Октябрьской революции и социалистического строительства (Москва).
ЦГИА – Центральный государственный исторический архив СССР (Ленинград).
Чернышевский – Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч., т. I–XVI, М., 1939–1953.
Поэт и гражданин*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 2, с. 85–101, с исправлением опечаток в ст. 51 («Неблагородны» вместо «Но благородны») и в ст. 198 («Когда же… Но молчу.» вместо «Когда же, но молчу…») по Ст 1856 (обоснование этих поправок см.: Бухштаб Б. Я. Заметки о текстах стихотворений Некрасова. – В кн.: Издание классической литературы. Из опыта «Библиотеки поэта». М., 1963, с. 242–257) и устранением цензурных искажений в ст. 56–57 (по автографу ГБЛ), 126–127, 187–192 (по Ст 1856) вслед за рядом советских изданий Некрасова (например, ПСС, т. II).
Недавно было высказано предположение, что замена настоящего времени прошедшим в ст. 56–57 («рыскал» вместо «рыщет» и «бродил» вместо «бредет») была произведена Некрасовым в порядке стилистической правки (Груздев А. Из наблюдений над текстом стихотворения Н. А. Некрасова «Поэт и гражданин». – РЛ, 1960, № 2, с. 198–200). Однако с точки зрения стилистической стихи от этой замены не выиграли, так как прошедшее время здесь не согласуется со словами «теперь» и «доживаем»; между тем отнесение действия к прошедшему времени привело к явному ослаблению политического звучания стихов; поэтому мы присоединяемся к мнению К. И. Чуковского, полагавшего, что замена была сделана в порядке автоцензуры, и вводим в основной текст чтение автографа.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1856, с. V–XVI. Перепечатывалось во 2-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений» и в Р. б-ке.
Автограф всего стихотворения не найден. Автограф ст. 52 (начиная со слов «Заметен ты» – 65 в виде отдельного текста в цикле «Заметки» (под № 1) с заглавием «Самому себе» (первоначальный, зачеркнутый вариант заглавия: «Современному поэту») – ГБЛ (Зап. тетр. № 2, л. 42); факсимильно воспроизведен в издании: Некрасов Н. А. Соч., т. 1. М., 1954, между с. 160 и 161; опубликован Некрасовым без заглавия в составе «Заметок о журналах за февраль 1856 года»: С, 1856, № 3 (ценз. разр. – 29 февр. и 3 марта 1856 г.), отд. V, с. 79. Автограф ст. 136–147 – ЦГАЛИ (Зап. Тетр., л. 4, в составе поэмы «В. Г. Белинский»). Эти строфы вошли в стихотворение «Русскому писателю» (С, 1855, № 6 (ценз. разр. – 31 мая 1855 г.), с. 219, с подписью: «Н. Некрасов»). См.: Другие редакции и варианты, с. 265. Черновые наброски, относящиеся к ст. 191–197, 204–207, – ГБЛ (Зап. тетр. № 1, внутренняя сторона задней обложки).
В Экз. авт. ГБЛ Некрасов от руки заполнил цензурные купюры в ст. 227–229, 267. В Экз. авт. ГПБ Некрасов, устраняя цензурные искажения, в ст. 211 зачеркнул «правдивом» и надписал «свободном», а также заполнил цензурную купюру в ст. 227–229. В корректуре Ст 1856 Н. X. Кетчер вписал от руки два дополнительных четверостишия (после ст. 131 и после ст. 135), не вошедших в печатный текст (Кор. Кетчера, л. 58 об., 59).
В прижизненных изданиях «Стихотворений» (начиная со Ст 1861) датировано: «1856». Однако некоторые фрагменты монологов Гражданина были созданы раньше. Ст. 136–147, написанные весной 1855 г., как уже говорилось, были первоначально опубликованы в составе стихотворения «Русскому писателю». Несколько позже были написаны ст. 52–65: упомянутый выше их автограф датируется (по положению в Зап. тетр. № 2) концом 1855 или началом 1856 г. Работу над «Поэтом и гражданином» Некрасов завершил лишь летом 1856 г., находясь на даче близ Ораниенбаума. «Пишу длинные стишищи и устал», – сообщил он И. С. Тургеневу 27 июня 1856 г. Некрасов торопился закончить «Поэта и гражданина», чтобы ввести его (в качестве предисловия) в издание Ст 1856, прошедшее уже через цензуру (ценз. разр. – 14 мая 1856 г.).
В Ст 1856 «Поэт и гражданин» был напечатан более крупным шрифтом и с особой пагинацией (римскими цифрами). Последнее обстоятельство, возможно, объясняется тем, что эти страницы были присоединены к уже сверстанной книге.
Когда сборник Ст 1856 вышел из печати (19 октября 1856 г.), Некрасов находился за границей. Об огромном успехе книги у передовых читателей ему сообщал Чернышевский 5 ноября 1856 г.: «Восторг всеобщий. Едва ли первые поэмы Пушкина, едва ли „Ревизор“ или „Мертвые души“ имели такой успех, как Ваша книга» (Чернышевский, т. XIV, с. 321). В № 11 «Современника» за 1856 г., в рецензии Чернышевского на Ст 1856 были целиком перепечатаны три стихотворения: «Поэт и гражданин», «Отрывки из путевых записок графа Гаранского» и «Забытая деревня». Перепечатка была замечена в великосветских кругах, и о «крамольной» книге Некрасова было доложено Александру II (Чернышевский, т. I, с. 752; Колокол, 1857, 1 авг., л. 2, с. 14–15). Возникло громкое цензурное дело, причем наиболее яростные нападки вызвало стихотворение «Поэт и гражданин», «…тут идет речь, – указывал товарищ министра народного просвещения П. А. Вяземский в проекте распоряжения по цензурному ведомству, – не о нравственной борьбе, а о политической <…> здесь говорится не о тех жертвах, которые каждый гражданин обязан принести отечеству, а говорится о тех жертвах и опасностях, которые угрожают гражданину, когда он восстает против существующего порядка и готов пролить кровь свою в междоусобной борьбе или под карою закона» (ЛН, т. 53–54, с. 215–216). В распоряжении министра народного просвещения А. С. Норова от 30 ноября 1856 г. говорилось, что в стихотворении, «конечно не явно и не буквально, выражены мнения и сочувствия неблагонамеренные. По всему ходу стихотворения и по некоторым отдельным выражениям нельзя не признать, что можно придать этому стихотворению смысл и значение самые превратные» (Лемке М. Очерки по истории русской цензуры и журналистики XIX столетия. СПб., 1904, с. 312); здесь же были выписаны из «Поэта и гражданина» ст. 54–61, 123–127, причем слова «Чтоб он под бурей запылал, Путь освещая всенародно…» и «…дело прочно, Когда под ним струится кровь…» были подчеркнуты как наиболее «неприличные и неуместные» (там же, с. 312–313). В том же распоряжении предписывалось, «чтобы впредь не было дозволяемо новое издание „Стихотворений Н. Некрасова“ и чтобы не были печатаемы ни статьи о сей книге, ни выписки из оной»; редакции «Современника» было объявлено, что «первая подобная выходка подвергнет <…> журнал совершенному прекращению» (там же, с. 313). Выпустить новое издание «Стихотворений» Некрасову удалось лишь после долгих хлопот, в 1861 г. При перепечатке в Ст 1861 многие стихотворения были сильно искажены цензурой. Особенно пострадал «Поэт и гражданин». При дальнейших перепечатках Некрасов восстановил в этом стихотворении ряд ярких строк, но отдельные искажения так и остались в тексте всех последующих прижизненных изданий (см.: Другие редакции и варианты, с. 267–268).
Упрощенно трактуя стихотворение, Е. А. Ляцкий писал, что оно воспроизводит, «без сомнения, одну из типичнейших бесед Чернышевского с Некрасовым» (Современный мир, 1911, № 10, с. 170). Конечно, в монологах Гражданина воплощены вгляды на назначение искусства, которые в ту пору пропагандировал Чернышевский (в «Эстетических отношениях искусства к действительности» и в других работах). Но в монологи того же Гражданина включены и ст. 136–147, которые в черновике поэмы «В. Г. Белинский» были вложены в уста Белинского, а также ст. 52–65, оформленные в рукописи как автопризнание Некрасова и озаглавленные «Самому себе».
Очевидно, что в монологах Гражданина отражены взгляды Чернышевского, Белинского, Некрасова и других революционных демократов. В образе Поэта, видимо, есть какие-то черты характера Некрасова, но несомненно резкое различие творческих установок автора и героя; см. особенно ст. 208–294, где Поэт рассказывает, что его «душа пугливо отступила», испугавшись борьбы («Но… гибнуть, гибнуть… и когда? Мне было двадцать лет тогда!»), и он отошел от больших социальных тем, стал «добродушно» воспевать красоту природы и т. п. Гражданин и Поэт – образы, имеющие обобщенный характер.
Поскольку в прижизненных изданиях Некрасова текст «Поэта и гражданина» печатался с цензурными искажениями и купюрами, читатели восстанавливали доцензурные варианты в своих экземплярах книги Некрасова (иногда с разночтениями) – см. Экз. Васильковского, Экз. ГБЛ, Экз. Гербеля, Экз. Евгеньева-Максимова, Экз. Ефремова 1859, Экз. ИРЛИ б, Экз. Лазаревского, Экз. Музея Н., Экз. Чуковского. Некоторые бесцензурные варианты были восстановлены также в Списке Модзалевского и в заграничной контрафакции – Ст 1862.
Призывая своего друга М. И. Шемановского к «внутренней работе над собою» (т. е. к воспитанию в себе стойких революционных убеждений), Н. А. Добролюбов в письме К нему от 6 августа 1859 г. цитировал «Поэта и гражданина»; он писал: «С потерею внешней возможности для такой деятельности мы умрем, – но и умрем все-таки не даром… Вспомни:
Не может сын глядеть спокойно
На горе матери родной… и т. д.
Прочти стихов десять, и в конце их ты увидишь яснее, что я хочу сказать» (Добролюбов, т. IX, с. 378). В последней фразе Добролюбов обращал внимание своего друга на строки, считавшиеся в то время особенно «крамольными»:
Иди в огонь за честь отчизны,
За убежденье, за любовь…
Иди и гибни безупречно.
Умрешь не даром: дело прочно,
Когда под ним струится кровь…
«Вишь, куда метнул!» – скрытая цитата из Гоголя (в «Ревизоре», д. 2, явл. 8: «Эк, куда метнул!»).
«Не для житейского волненья…» – цитата из стихотворения Пушкина «Поэт и толпа» (1828).
А ты, поэт! избранник неба… – Некрасов использует пушкинскую характеристику Поэта (из того же стихотворения): «небес избранник».
Будь гражданин! служа искусству… – Первоначально (в составе стихотворения «Русскому писателю») эта строка имела другую редакцию: «Служи не славе, не искусству», – и вызвала замечание И. С. Тургенева, который писал И. И. Панаеву 10 июля 1855 г.: «Желал бы я знать – стих Некрасова (в стихотворении „К русскому писателю“):
Служи не славе, не искусству –
вероятно, опечатка вместо: но искусству?» (Тургенев, Письма, т. II, с. 298). Предложенную Тургеневым поправку Некрасов не принял, но переделал строку так, чтобы в ней нельзя было усмотреть пренебрежительного отношения к искусству.
Поэтом можешь ты не быть, Но гражданином быть обязан. – Некрасов перефразирует формулу К. Ф. Рылеева (из посвящения к поэме «Войнаровский», 1823–1825): «Я не поэт, а гражданин». Эту формулу (не называя Рылеева из-за цензуры) привел Н. Г. Чернышевский в 4-й статье из цикла «Очерки гоголевского периода русской литературы» (С, 1856, № 4). Возможно, что эта статья, хорошо известная Некрасову (он хлопотал о ее публикации перед цензором В. Н. Бекетовым), и напомнила ему о рылеевской формуле (см.: Гаркави А. М. Чернышевский и стихотворение Некрасова «Поэт и гражданин». – В кн.: Н. Г. Чернышевский. Статьи, исследования и материалы, вып. 5. Саратов, 1968, с. 54–57).
Кадеты – воспитанники дворянских военно-учебных заведений.
Предводитель – губернский или уездный предводитель дворянства, выборные административные должности.
Плантатор – здесь: помещик, живущий в своем имении.
Хоть мало, И среди нас судьба являла Достойных граждан… – Против этих строк (печатавшихся с вариантом: вместо «среди нас» – «в наши дни») в Экз. авт. ГПБ переписчик сделал пометку: «Здесь видели намек на судьбу декабристов». Впрочем, надо полагать, что Некрасов имел в виду не только декабристов, но и петрашевцев и других революционеров, подвергшихся репрессиям со стороны царского правительства.
Клянусь, я честно ненавидел! Клянусь, я искренно любил! – Н. Г. Чернышевский, усмотревший в этих стихах автопризнание Некрасова, писал ему 5 ноября 1856 г.: «…Вы говорите не о любви к женщине, а о любви к людям – но тут еще меньше права имеете Вы унывать за себя»
Клянусь, я честно ненавидел!
Клянусь, я искренно любил!
– не вернее ли будет сказать Вам о себе:
…я честно ненавижу!
…я искренно люблю!
(Чернышевский, т. XIV, с. 324).
«Внимая ужасам войны…»*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 136.
Впервые опубликовано: С, 1856, № 2 (ценз. разр. – 31 янв. и 5 февр. 1856 г.), с. 223, с подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1858. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Автограф не найден.
В авторском списке стихотворений, которые Некрасов наметил включить в Ст 1856: «Внимая войне» (Зап. тетр. № 2, л. 43 об.).
В Р. б-ке датировано: «1855», а в Ст 1879 отнесено (также, видимо, по указанию автора) к 1854 г. Последняя дата явно неверна: отсутствие автографа в Солд. тетр. показывает, что к июню 1855 г. стихотворение еще не было написано.
Стихотворение представляет собой отклик на Крымскую войну. Возможно, что непосредственным поводом к его написанию послужило знакомство с рассказом Л. Н. Толстого «Севастополь в августе 1855 года». Отдельные главы рассказа Толстой читал Некрасову еще до опубликования, 27 декабря 1855 г. (Гусев Н. Н. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, 1828–1890. М., 1958, с. 104). Рассказ глубоко взволновал Некрасова, и по поводу гибели одного из его героев поэт писал в «Заметках о журналах за декабрь 1855 и январь 1856 года»: «Володе Козельцову суждено долго жить в русской литературе, может быть, столько же, сколько суждено жить памяти о великих, печальных и грозных днях севастопольской осады. И сколько слез будет пролито и уже льется теперь над бедным Володею! Бедные, бедные старушки, затерянные в неведомых уголках обширной Руси, несчастные матери героев, погибших в славной обороне! вот как пали ваши милые дети…» (ПСС, т. IX, с. 373). Эти «Заметки…», перекликающиеся по содержанию со стихотворением «Внимая ужасам войны…», были напечатаны также в № 2 «Современника» за 1856 г.
Существует предположение, что стихи Некрасова полемичны по отношению к рассказу Л. Н. Толстого «Севастополь в мае», в котором (в главе 15) была высказана мысль, что родные вообще скоро забывают об умерших. При публикации (С, 1855, № 9) это место рассказа было изъято цензурой, но Некрасову, читавшему рассказ в рукописи, оно было известно (Альтман М. Читая Толстого. Тула, 1966, с. 48–50).
Стихотворение распространялось в списках: список П. Л. Лаврова (ЦГАОР, ф. 1762, оп. 2, ед. хр. 340, л. 218 об.), список из архива Верещагиных (ГБЛ, ф. 456, карт. № 1, ед. хр. 62, л. 3) и др.
Многократно положено на музыку (Н. П. Карцев, 1877[1]; Г. А. Лишин, 1885; А. Л. Панаев, 1894; Ц. А. Кюи, 1902; Э. Э. Мейер-Гельмунд, 1903; К. К. Варгин, 1913; С. А. Кашеваров, 1914; Т. Н. Хренников, 1971).
«Тяжелый год – сломил меня недуг…»*
Печатается по Ст 1879, т. I, с. 240.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений; Ст 1861, ч. 1, с. 172–173, с подзаголовком: «(Из Ларры)». С этим подзаголовком перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений». Он был снят лишь в Ст 1879.
Беловой автограф с подзаголовком: «(Из Л**)» – ГБЛ (Зал, тетр. № 2, л. 44).
В Ст 1879 датировано: «1856», со ссылкой на указание автора. По содержанию и положению автографа в Зап. тетр. № 2 должно быть отнесено к 1855 или 1856 г.
При помощи подзаголовка поэт хотел скрыть от любопытства посторонних подробности личной жизни. Видимо, поэтому он вообще долго не печатал стихотворение. Оно навеяно размолвкой с А. Я. Панаевой; ср. на с. 341 наст. тома комментарий к стихотворению «Прощанье».
«Не знаю, как созданы люди другие…»*
Печатается по черновому автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано: Чуковский К. И. Неизданные стихотворения Н. А. Некрасова. – 30 дней, 1931, № 1, с. 57.
В собрание сочинений впервые включено: ПССт 1931.
Черновой автограф – ГБЛ (Зап. тетр. № 3, л. 15–14 об.).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 3.
«Не гордись, что в цветущие лета…»*
Печатается по черновому автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано: Чуковский К. И. Неизданные стихотворения Н. А. Некрасова. – 30 дней, 1931, № 1, с. 57.
В собрание сочинений впервые включено: ПССт 1931.
Черновой автограф (весь текст зачеркнут) – ГБЛ (Зап. тетр. № 3, л. 14).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 3.
«Семьдесят лет бессознательно жил…»*
Печатается по автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: ПССт 1934–1937, т. I, с. 544.
Автограф (карандашный набросок) – ГБЛ (Зап. тетр. № 3, п. 5).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 3.
Видимо, это начало ненаписанного стихотворения о раскаявшемся преступнике. На такое предположение наводит и смысл четверостишия, и непосредственное соседство автографа с автографом стихотворения «Влас».
«Во вражде неостывающей…»*
Печатается по автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений (в качестве наброска, относящегося к поэме «В. Г. Белинский»): ПСС, т. I, с. 487.
Автограф (на отдельном листе) – ГБЛ (Зап. тетр. № 3, л. 6).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 3.
Легендарно-религиозный колорит этого отрывка не позволяет отнести его к поэме «В. Г. Белинский». К тому же он написан другим размером. По метру (четырехстопный хорей с чередованием дактилических и мужских рифм) он совпадает со стихотворением «Влас». Автограф комментируемого отрывка (как и отрывка «Семьдесят лет бессознательно жил…») соседствует с автографом стихотворения «Влас». Однако и к нему комментируемый отрывок, видимо, не имеет прямого отношения: слова о «вражде неостывающей» и душе «непрощающей» не согласуются с содержанием «Власа».
Возможно, что это набросок отдельного стихотворения о раскаявшемся преступнике.
«Кто долго так способен был…»*
Печатается по беловому автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: ПССт 1934–1937, т. I, с. 544–545.
Беловой автограф (в составе цикла «Заметки» под № 4) – ГБЛ (Зап. тетр. № 2, л. 44 об.).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 2 и в цикле «Заметки».
«Так говорила актриса отставная…»*
Печатается по черновому автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано: ст. 1–4 – Звенья, II. М.-Л., 1933, с. 301; полностью – ПССт 1934–1937, т. I, с. 541.
В собрание сочинений впервые включено в последнем из названных изданий.
Черновой автограф – ГБЛ (Зап. тетр. № 1, л. 29).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 1.
По содержанию связано с набросками пьесы, находящимися в той же тетради. В них рассказывается о том, что старуха (видимо, отставная актриса) пришла в качестве просительницы к богатому князю, своему бывшему любовнику, и привела к нему свою красавицу дочь Наташу (ПСС, т. IV, с. 211–213). В чем состояла просьба, не вполне ясно; речь могла идти об определении Наташи на сцену (см. там же, с. 644) или о денежной помощи. Из комментируемого стихотворения видно, что князь отказал в просьбе.
Существует предположение, что весь этот замысел был навеян судьбой актрисы В. Н. Асенковой и ее матери (Чуковский К. Некрасов, Николай I и Асенкова. – В кн.: Звенья, II, с. 296–301).
«И на меня, угрюмого, больного…»*
Печатается по черновому автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано: Чуковский К. И. Неизданные стихотворения Н. А. Некрасова. – 30 дней, 1931, № 1, с. 59.
В собрание сочинений впервые включено: ПССт 1931. Черновой автограф – ГБЛ (Зап. тетр. № 1, л. 95 об.).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 1.
В названной статье и в ряде изданий Некрасова К. И. Чуковский печатал этот отрывок под редакторским заглавием «Встреча с крестьянами». Такая трактовка правдоподобна, но остается гипотетической.
«О, пошлость и рутина – два гиганта…»*
Печатается по черновому автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано: Чуковский К. И. Неизданные стихотворения Н. А. Некрасова. – 30 дней, 1931, № 1, с. 57.
В собрание сочинений впервые включено: ПССт 1931.
Черновой автограф – ГБЛ (Зап. тетр. № 1, л. 99).
Датируется 1855 или 1856 г. по положению автографа в Зап. тетр. № 1.
Прощанье*
Печатается по беловому автографу ГБЛ (Зап. тетр. № 3).
Впервые опубликовано: Чуковский К. И. Неизданные стихотворения Н. А. Некрасова. – 30 дней, 1931, № 1, с. 57.
В собрание сочинений впервые включено: ПССт 1931.
Два беловых автографа – ГБЛ (Зап. тетр. № 2, л. 42 об. и Зап. тетр. № 3, л. 48). Первый автограф, с датой: «28 февр<аля>», с немногими поправками; второй, очевидно, более поздний, без поправок, с датой: «28 февр<аля> 1856».
Датируется по пометкам в автографах.
Обращено к А. Я. Панаевой и написано под впечатлением размолвки с ней (ср. на с. 338 наст. тома комментарий к стихотворению «Тяжелый год – сломил меня недуг…»).
Н. Г. Чернышевскому нравились эти стихи, известные ему в рукописи. О. С. Чернышевская сообщила об этом К. И. Чуковскому в личной беседе (см.: 30 дней, 1931, № 1, с. 58).
Влюбленному*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 135.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1856, с. 158. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Черновой автограф (в составе цикла «Заметки» под № 3, с датой: «16 марта») – ГБЛ (Зап. тегр. № 2, л. 43).
В Ст 1879 было ошибочно датировано: «1852». Год написания (1856) устанавливается по положению автографа в Зап. тетр. № 2.
Княгиня*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 2, с. 79–84.
Впервые опубликовано: С, 1856, № 4 (ценз. разр. – 31 марта 1856 г.), с. 259–260, с подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1856. Перепечатывалось во 2-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Автограф не найден. Авторизованная копия отдельных стихов, восходящая, видимо, к раннему автографу (в ней содержится и добавочное шестистишие, публиковавшееся в начале стихотворения в «Современнике» и затем исключенное Некрасовым). – Экз. авт. ГПБ.
Вошло в авторский список стихотворений, которые Некрасов наметил включить в Ст 1856: «Княг<иня>» (Зап. тетр. № 2, л. 43 об.).
В прижизненных изданиях «Стихотворений» (начиная со второго, 1861) датировано: «1856».
В «Княгине» отразилась нашумевшая в петербургских великосветских кругах история графини Александры Кирилловны Воронцовой-Дашковой (урожд. Нарышкина, по второму мужу баронесса Пуалли, 1818–1856).
Ее первый муж, граф И. И. Воронцов-Дашков (1790–1854), служил обер-церемониймейстером при дворе Николая I. Графиня, отличавшаяся замечательной красотой, была законодательницей мод на балах и в салонах (см.: Бутурлин Д. М. Записки. – РА, 1901, № 11, с. 400; Мещерский А. В. Из моей старины. – РА, 1901, № 1, с. 106; Соллогуб В. А. Воспоминания. М.-Л., 1931, с. 288 и др.). После смерти мужа А. К. Воронцова-Дашкова уехала в Париж и там вышла замуж за барона де Пуалли. Умерла она в Париже 18 (30) мая 1856 г. (Русский некрополь в чужих краях, вып. 1. Париж и его окрестности. Пг., 1915, с. 72).
Указанная дата смерти А. К. Воронцовой-Дашковой является несомненной: согласно справке Парижской префектуры, похороны состоялись на Монмартрском кладбище 1 июня 1856 г. (сообщено В. В. Ждановым). Таким образом, стихотворение было написано и опубликовано до смерти «княгини».
Строки, повествующие о жизни героини во втором замужестве, видимо, не являются воспроизведением реальных фактов. А. Дюма писал: «Госпожа Воронцова-Дашкова вышла замуж за французского дворянина, положение которого в обществе было совершенно таково же, как и ее <…> Эта обаятельная и умная женщина, с которой я имел честь быть знакомым, была кумиром своего мужа. Пораженная долгой, тяжелой, смертельной болезнью, она умерла среди роскоши, в одном из лучших домов Парижа, на площади Св. Мадлены против бульвара» (Dumas A. Impressions d i voyage en Russie. Paris, 1859; цит. по русскому переводу в кн.: Григорович Д. В. Литературные воспоминания. Л., 1928, с. 481–482). Достоверность этого сообщения косвенно подтверждается упоминанием в воспоминаниях Дюма конкретных лиц, точных адресов и т. д. М. М. Гин обратил внимание и на то, что после смерти А. К. Воронцовой-Дашковой (Пуалли), вопреки стихотворению, остался не «голяк-потомок отрасли старинной», а богатейшие наследники – сын и дочь; исследователь сделал вывод, что поэт стремился не к точному воспроизведению биографических сведений о «княгине», а к воссозданию типичного образа и по-своему характерной судьбы русской аристократки (см.: Гин М. От факта к образу и сюжету. М., 1971, с. 87–89).
Непосредственным поводом к написанию «Княгини» могли явиться слухи, распространявшиеся в России. О них упоминает А. Дюма в цитированных выше мемуарах: «Согласно легенде, распространенной в России, графиня Воронцова-Дашкова вышла замуж во Франции за какого-то будто бы авантюриста, который промотал якобы ее состояние и отправил ее умирать в больницу <…> Поэт, как и все, был введен в заблуждение» (с. 481). О том, что весьма неблагоприятные слухи о втором муже графини действительно имели место, можно судить и по мемуарным свидетельствам, не вполне совпадающим с тем, о чем говорится в некрасовском стихотворении. Так, В. А. Инсарский в своих «Записках» сообщал, что графиня, «разоренная и обезображенная, кончила свое существование в одной из парижских больниц» (PC, 1894, № 2, с. 19); А. С. Суворин писал, что Воронцова-Дашкова «по смерти мужа влюбилась в секретаря французского посольства, вышла за него замуж и играла при нем жалкую роль; он спустил все ее состояние, отчасти в Монако, и она умерла в Париже в госпитале» [Суворин А. С. Дневник. М.-Пг., 1923, с. 33). Поскольку Воронцова-Дашкова (Пуалли) долго и тяжело болела, слух о ее смерти мог упредить само событие. И, видимо, никто из современников не заметил, что стихи о смерти «княгини» появились еще при ее жизни. Так, в Экз. Васильковского против заглавия «Княгиня» стоит лишь пометка: «(Воронцова)». Е. П. Ростопчина в пасквильном стихотворении «Простой обзор» (1857) обвинила Некрасова в том, что он посмел «встревожить женский неостывший прах» (см.: Бухштаб В. Я. Заметки о текстах стихотворений Некрасова. – В кн.: Издание классической литературы. Из опыта «Библиотеки поэта». М., 1963, с. 253).
В 1859 г. появился (в упомянутой книге А. Дюма) перевод «Княгини» на французский язык. Барон Пуалли, прочитав этот перевод, почувствовал себя оскорбленным и приехал в Россию, чтобы вызвать Некрасова на дуэль. Дуэль не состоялась лишь благодаря вмешательству друзей поэта (см.: Панаева, с. 231–237).
Известен сделанный П. Л. Лавровым список «Княгини» (ЦГАОР, ф. 1762, он. 2, ед. хр. 340, л. 226 об. – 228).
Да в строфах небрежных русского поэта… – Речь идет о стихотворении М. Ю. Лермонтова «К портрету» (1840), посвященном Воронцовой-Дашковой. В характеристике «княгини» Некрасов отчасти следует за этим лермонтовским стихотворением (там есть строки: «Ей нравиться долго нельзя: Как цепь ей несносна привычка» – ср. в «Княгине» ст. 10–12).
«Самодовольных болтунов…»*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 111–112.
Впервые опубликовано: С, 1856, № 9 (ценз. разр. – 31 авг. 1856 г.), с. 88, с подписью; «Н. Н.» (в оглавлении: «Стихотв<орение> Н. А. Некрасова»).
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1856. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Первоначальный набросок (на полях запись, возможно представляющая собою план стихотворения, – перечень лиц, с которыми по первоначальному замыслу должен был встретиться Репетилов) – ГБЛ (Зап. тетр. № 1, л. 30). Беловой автограф в письме Некрасова к В. П. Боткину от 16 июня 1856 г. – ЦГАЛИ, ф. 54, оп. 1, ед. хр. 73, л. 10 об. Другой беловой автограф: ст. 1-30 – ИРЛИ, Р. I, оп. 20, ед. хр. 142, л. 2 об.; ст. 31–37 – ГБЛ, ф. 195, ед. хр. 4835. 9, л. 1 об.
К. И. Чуковский указал, что фамилия помещика «Решетилов» была заимствована Некрасовым из очерка И. С. Тургенева «Однодворец Овсяников» (входящего в «Записки охотника») и что Некрасов использовал ее также в повести «Как я велик!» (ПСС, 1934–1937, т. I, с. 734).
Посылая эти стихи В. П. Боткину, Некрасов писал (16 июня 1856 г.): «Вот тебе стихи, которые я третьего дня написал <…> Они позволены». Слова «они позволены», видимо, относятся к публикации в Ст 1856, – это издание было разрешено цензурой еще 14 мая 1856 г., так что стихотворение «Самодовольных болтунов…» должно было пройти через цензуру отдельно.
Прости*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 150.
Впервые опубликовано: БдЧ, 1856, № 10 (ценз. разр. – 22 сент. 1856 г.), с. 206, с подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1856. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Беловой автограф в письме Некрасова к Тургеневу от 30 июля 1856 г. – ИРЛИ, 21194.
Некрасов приводит эти стихи (в письме) как «написанные вчера») чем определяется их датировка.
Относится к группе стихотворений, обращенных к А. Я. Панаевой.
Многократно положено на музыку (А. Маркович, 1856; Н. Т. Кравцов, 1858; Ц. А. Кюи, 1859; Н. Ф. Бунаков, 1863; В. Н. Кашперов, 1864; Ю. Г. Гербер, 1870; А. И. Дюбюк, 1870; Д. Д. Ржевская, 1870; Л. А. Фохт, 1873; Н. П. Карцев, 1878; К. Ю. Давыдов, 1879; А. А. Ильинский, 1879; В. Л. Фабиан-Бланки, 1879; А. Б. Куракин, 1881; Н. А. Римский-Корсаков, 1883; П. И. Чайковский, 1887; С. М. Блуменфельд, 1889; С. Д. Волков-Давыдов, 1889,К. Н. Лазари, 1889; М. Г. Вальяни, 1891; И. Ф. Россет, 1892; д. И. Манн, 1893; В. В. Варгин, 1894; А. Ф. Тюрнер, 1897; Г. Я. Фистулари, 1899; Н. Д. Дмитриев, б. д.; В. П. Калафати, 1900; Р. А. Гуммерт, 1901; И. Н. Соколов, 1901; Н. И. Филинновский, 1901; Л. В. Николаев, 1902; Н. С. Терещенко, 1902; Н. Н. Черепнин, 1904; В. А. Золотарев, 1906; Д. К. Саришский-Бей, 1906; А. К. Черткова, 1908; Ф. М. Блуменфельд, 1910; Ф. Ю. Бенуа, 1912; Б. Л. Левинзон, 1912; М. Д. Кетриц, 1913; А. И. Юрасовский, 1915; А. Н. Александров, 1948).
«Как ты кротка, как ты послушна…»*
Печатается по Ст 1873, т. 1, ч. 1, с. 101.
Впервые опубликовано: С, 1856, № 8 (ценз. разр. – 31 июля 1856 г.), с. 298, с подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1856. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Беловой автограф первоначальной редакции – ГБЛ, ф. 195, ед. хр. 4835. 9, л. 1 об.
В Ст 1879 датировано: «1856». Эту датировку можно уточнить, поскольку автограф первоначальной редакции находится на одном листе с концовкой написанного в середине июня стихотворения «Самодовольных болтунов…», а окончательный текст был опубликован в «Современнике», 1856, № 8. На этом основании датируется июнем-июлем 1856 г.
Положено на музыку (Н. А. Тивольский, 1858; С. Ф. Делюсто, 1862; А. И. Дюбюк, 1862; Л. А. Фохт, 1872; А. Б. Куракин, 1877; В. В. Корнет, 1882).
«Я посетил твое кладбище…»*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 144–145.
Впервые опубликовано: С, 1856, № 9 (ценз. разр. – 31 авг. 1856 г.), с. 87, с подписью: «Н. Н.» (в оглавлении: «Стихотв<орение> Н. А. Некрасова»).
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1856. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Беловой автограф первоначальной редакции («Среди мои[трудов досадных…») – ГБЛ (Солд. тетр., д. 95–96). Беловые автографы окончательного текста – ИР ЛИ, P. I, on. 20, ед. хр. 140 п. 1 об – 2; ГПБ, ф. 514, ед. хр. 1.
В Ст 1879 датировано: «1849». Первоначальная редакция стихотворения в Солд. тетр. датируется 1855 г. Окончательная редакции относится, по-видимому, к 1856 г.
И. С. Тургенев, по свидетельству мемуаристки, рассказывал: «У Некрасова есть очень теплое стихотворение на смерть одной женщины, которая любила его. А вот как при жизни ее обходился с нею поэт, по его же собственным словам. Он был в то время беден и озлоблен. Приходя домой, он не говорил с ней, она же не переставала служить ему и ухаживать за ним и только плакала и любила его <…> Ивану Сергеевичу было непонятно подобное отношение, но ведь он-то сам никогда не был ни беден, ни озлоблен» (Л<уканина> А. Мое знакомство с И. С. Тургеневым. – Сев. вести., 1887, № 2, с. 43). Ср.: Колбасин Е. Тени старого «Современника». – С, 1911, № 8, е. 229–230; Вильде К. Литература и совесть. – Голос Москвы, 1912, 26 сент., № 221, с. 4. Видимо, эта женщина умерла между 1849 и 1856 г. (в первоначальной редакции о ее смерти не говорится).
Как сообщил А. В. Никитенко, 31 декабря 1858 г. на обеде у И. А. Гончарова «Некрасов прочел свое замечательное стихотворение „Кладбище“» (Никитенко, т. II, с, 53; иное толкование этой записи см. на с. 401 наст. тома). Некрасов предполагал выступить с ним и на публичных чтениях (видимо, в пользу нуждающихся литераторов), о чем свидетельствуют пометки на автографе ГПБ: «Из издания Стихотворений Некрасова 1856 г.» (пометка И. С. Тургенева); «Дозволяется прочитать в публичном собрании» (пометка И. Д. Делянова – председателя С.-Петербургского цензурного комитета в 1858–1860 гг.) (ср.: Заборова Р. В. Из архивных разысканий о Н. А. Некрасове. – РЛ, 1973, № 4, с. 125).
Первоначальная редакция распространялась в рукописных копиях – см.: Экз. ГБЛ, Экз. Ефремова 1861, Экз. Лазаревского, Экз. Музея Н. Впервые опубликована (по Экз. Ефремова 1861) И. Н. Розановым в статье «Два стихотворения <Некрасова>» (ЛГ, 1938, 5 янв., № 1, с. 4).
Другую женщину я знал… – Речь идет об А. Я. Панаевой.
Школьник*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 147–149.
Впервые опубликовано: БдЧ, 1856, № 10 (ценз. разр. – 22 сент. 1856 г.), с. 205–206, с подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1856. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Автограф не найден.
«Школьник» написан, очевидно, летом 1856 г., когда Некрасов жил на даче под Ораниенбаумом. Эти места связаны с деятельностью «архангельского мужика» – М. В. Ломоносова.
Незадолго до отъезда за границу (11 августа 1856 г.) Некрасов передал в редакцию «Библиотеки для чтения» стихотворения «Прекрасная партия» и «Школьник» (см.: Письма к А. В. Дружинину. М, 1948,с. 156).
Социальная острота «Школьника» была замечена цензором Е. Е. Волковым, который 14 ноября 1856 г. доносил министру народного просвещения А. С. Норову: «Здесь автор хочет доказать, что великие и гениальные люди преимущественно могут выходить только из простого народа» (Евгеньев-Максимов В. Некрасов как человек, журналист и поэт. М.-Л., 1928, с. 223).
В 1859 г. в рецензии на предназначавшийся для детского чтения «Сборник избранных мест из произведений современных русских писателей» Н. А. Добролюбов отметил, что одним из недостатков сборника является отсутствие в нем стихотворений Некрасова, – таких, как отрывки из поэмы «Саша», «Школьник», «Несжатая полоса», «Внимая ужасам войны…» (Добролюбов, т. IV, с. 355). Редакция «Сборника…» учла это замечание: во 2-м его выпуске (1860) были помещены «Школьник» и «Несжатая полоса». С тех нор еще при жизни Некрасова «Школьник» многократно перепечатывался в различных хрестоматиях, сборниках для народа и т. п. (см.: Кужелева Н. А. Н. А. Некрасов в дореволюционных изданиях для детей (1849–1917 гг.). – Труды Ленингр. библиотечного ин-та им. Н. К. Крупской, 1958, т. V, с, 87-107).
Фабульную основу «Школьника» использовал Д. Д. Минаев в стихотворениях «Проселком» (1860) и «Школьник» (1883).
<Тургене>ву*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 139–140.
Впервые опубликовано: С, 1856, № 10 (ценз. разр. – 30 сент. 1856 г.), с. 281, без заглавия, с посвящением: «Т-ву» и подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено (с заглавием: «Т……ву»): Ст 1856. Перепечатывалось (с заглавием «–ву») в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Автограф не найден.
В Ст 1879 неточно датировано: «1855».
Посвящено И. С. Тургеневу и связано с его проводами за границу, в которых участвовал и Некрасов. Тургенев выехал 21 июля 1856 г. (ПСС, т. X, с. 281, 283). Время написания стихотворения Устанавливается по дате отъезда Тургенева и публикации в «Современнике». В Ст 1861 Некрасов изменил заглавие, сделав посвящение Тургеневу менее явным, – очевидно, потому, что отношения поэта с Тургеневым к тому времени разладились.
И женской любящей душой… – подразумевается М.-Ф.-П. Виардо (1821–1910), знаменитая французская певица, друг жизни Тургенева.
«Белый день недолог…»*
Печатается по беловому автографу ИРЛИ.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: ПСОр 1927, с. 439, раздел стихотворений неизвестных годов.
Автограф – ИРЛИ, 21107, л. 1. Запись карандашом на листке тонкой бумаги бледно-голубого цвета. С правкой. Без даты. Под текстом подпись чернилами неизвестной рукой: «Н. Некрасов», К рукописи приложена справка: «Автограф Некрасова находился (был вложен) в тетрадь записей Сусанны Степановны Панаевой, урожд. Лалаевой, жены Ипполита Александровича Панаева. Записи С. С. Панаевой представляют лишь семейный интерес. А. Н. Макаров. 30 марта 1924 г., Петербург».
И. А. Панаев, в доме которого бывал Некрасов, с 11 августа 1856 г. до 1 мая 1866 г. управлял конторой «Современника».
Датируется предположительно концом 1856 г.
Одно из немногих чисто пейзажных произведений Некрасова, стихотворение написано, вероятно, под влиянием лирики А. А. Фета в пору наибольшей увлеченности им – в 1856 г. Осенью 1856 г. Некрасов путешествовал по Италии совместно с Фетом,
7 декабря он писал из Рима Тургеневу: «Погода здесь, как у нас в сухую и ясную осень; бывают дни чисто летние. Мы с Фетом отправились было на охоту, но попали неудачно – вылет вальдшнепов был самый ничтожный, нашли все четырех, убили одного. Оно и хорошо, а то бы я разлакомился». Возможно, после одной из таких прогулок, в минуты воспоминаний о России и было написано «Белый день недолог…». По теме, ритмическому рисунку, системе образов и настроению близко стихотворению А. А. Фета «Ласточки пропали…» (1855).
Дупельшнепов жди. – Дупельшнеп, дупель – болотная промысловая птица из семейства бекасов.
Убогая и нарядная*
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 1, с. 162–168.
Впервые опубликовано: С, 1860, № 1 (ценз. разр. – 14 янв. 1860 г.), с. 330–334, с подписью: «Н. Некрасов» и датой: «23 декабря».
В собрание сочинений впервые включено (без даты): Ст 1861, ч. 1. Перепечатывалось в 1-й части всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений».
Автограф не найден. Цензорская корректура – ИРЛИ, 21121. 8 корректуре рядом с зачеркнутым цензором ст. 37 помета рукой Некрасова: «Три строки точек». Авторизованная копия в Тетр. Панаевой, л. 48 об. – 53.
Датируется 23 декабря 1857 г., как во всех прижизненных и первом посмертном изданиях.
В копии Панаевой ст. 37 восстановлен рукой Некрасова (в корректуре и в С он заменен дополнительной строкой точек и напечатан лишь в Ст 1861); цензором зачеркнуты также слова: «татарские» в ст. 64 (заменено в корректуре и во всех изданиях словом «нерусские»), «наследственной» в ст. 66, «барство» в ст. 88 (в корректуре восстановлены Некрасовым) и «гвардия» в ст. 128 (заменено в корректуре словом «публика», но тем не менее напечатано уже в «Современнике»).
Публикация этого стихотворения, а также стихотворения «Папаша», обратила на себя внимание критика «Одесского вестника» В. Чибисова, который, высоко оценивая их, отмечал: «В них обличение проникнуто негодованием и возвысилось до сатиры». Задаваясь вопросом о причинах «свежего» воздействия этих произведений на читателей, при всей обыденности описанных явлений, критик писал далее: «Тут вся сила в рассказчике, в том чувстве, с каким он относится к этому явлению, а г. Некрасов относится к нему с такою верою в чистоту человеческой природы, с таким глубоким негодованием к своим героям, что, читая его стихи, невольно переживаешь те же чувства. В этом-то и особенность таланта этого популярнейшего из наших поэтов» (Одесский вести., 1860, 14 июля, № 63).
Ванька – извозчик.
<В альбом О. С. Чернышевской>*
Печатается по автографу ЦГАЛИ.
Впервые опубликовано: Звенья, V. М.-Л., 1935, с. 508.
В собрание сочинений впервые включено: ПСС, т. II.
Автограф – ЦГАЛИ, ф. 1, оп. 2, ед. хр. 117. Стихи написаны на втором листе альбома О. С. Чернышевской с подписью, но бее даты.
Датируется 1857 г. но указанию Н. М. Чернышевской (Звенья, V, с. 509).