Метагалактика Юрия Петухова
Голос Вселенной Галактика Метагалактика Приключения, Фантастика ПФ-Измерение

Метагалактика № 2 (1995)

версия файла: 2.1 | автор файла: atributz | источник скана: Scan & Edit by atributz

Альманах «Метагалактика» № 2 (1995)

Библиотека приключений и фантастики

Обложка номера

Содержание

Александр Барков

Гусар в Париже

Роман о жизни и ратных подвигах знаменитого партизана, героя войны двенадцатого года, известного поэта Дениса Давыдова.

Удалой

Славы звучной и прекрасной

Два венка ты заслужил!

Знать, Суворов не напрасно

Грудь твою перекрестил.

Николай Языков

Первопрестольная златоглавая столица поразила юного Дениса Давыдова музыкой и цветами, звоном бокалов и ослепительным сиянием жемчугов, буйством застолий и протяжным, надрывным воем метели за окнами.

Денис полюбил Москву. В особенности зимнюю, морозную, народную. Москву с ее рождественскими запахами снега, апельсинов и мокрых валенок. В солнечные январские дни белоснежная скатерть на улицах столицы сверкала камнями-самоцветами.

У подъездов – ковровые сани-розвальни, дуги с бубенцами…

Как колокольные звоны услаждают слух, поднимают наши взоры от суеты земной к небесам, так и картины далекого московского детства, от которого так и веяло счастьем и Родиной, возвышали Дениса над буднями и запечатлелись в его памяти на всю жизнь. Впоследствии он не раз писал в своих стихах об этой радостной и быстротечной поре светло и восторженно:

О юности моей гостеприимный кров!

О колыбель надежд и грез честолюбивых!

О кто, кто из твоих сынов

Зрел без восторгов горделивых

Красу реки твоей, волшебных берегов,

Твоих палат, твоих садов,

Твоих холмов красноречивых!

…Усадьба Давыдовых – двухэтажный светло-розовый дом с обширным двором, садом, жилыми и хозяйственными постройками – располагалась в Москве на углу Третьего и Первого Неопалимовских переулков.

В этом просторном доме, под окнами которого парят белые облака душистого отцветающего жасмина, нынче праздник. У хозяина – полковника Василия Денисовича Давыдова – родился сын. А назвали первенца Денисом в честь деда Дениса Васильевича Давыдова, просвещенного и знатного дворянина елизаветинских времен.

Сияет и приплясывает по блестящей паркетной зале, торжественно освещенной восковыми свечами, не скрывая переполнившей душу радости и гордости, Василий Денисович. Есть наследник! Значит, будет кому продолжить славные дела и ратные традиции рода Давыдовых.

Среди метрик церкви Неопалимовские купины записано в книге от 16 июля 1784 года[1]: «Московского карабинерского полку у подполковника Василия Денисовича Давыдова родился сын Денисей, а окрещен того ж месяца 23 числа. Восприемник был бригадир (генерал-майор) Лев Денисович Давыдов, а восприемница генеральша вдова Александра Осиповна Щербинина». Восприемниками Дениса были: дядя Л. Д. Давыдов – генерал и отец декабриста, а также бабушка со стороны матери А.О Щербина.

Узы родства связывали Давыдовых со старинными дворянскими династиями Раевских, Каховских, Ермоловых…

Брата Дениса – Евдокима, родившегося два года спустя после него, нарекли в честь другого, не менее знаменитого деда по материнской линии, генерал-аншефа Е. А. Щербинина. Далее появились на свет брат Лев и сестра Сашенька.

Неподалеку от Пречистенки, в Неопалимовских переулках, где располагалось «Дворянское собрание», прошли первые шесть лет жизни Дениса. А в 1790 году родовитая семья Давыдовых, известная в Первопрестольной столице гостеприимством и широким русским хлебосольством, перебралась на саму патриархально аристократическую Пречистенку, в дом 13. В ту пору Пречистенка славилась в Первопрестольной столице величественными особняками екатерининских вельмож. И посему каждый особняк пленял своей красотой и неповторимой архитектурой. Здесь стояло здание генерального штаба с высокими белыми колоннами, тут находились «Институт благородных девиц», учрежденный императрицей Екатериной, и палаты университетских клиник на Девичьем поле. Среди деревянных домов выделялось красно-оранжевое строение пожарной части с высокой каланчой.

Улица эта, заложенная в XVI веке, вела к знаменитому Новодевичьему монастырю. Громадный позолоченный купол монастырского собора и зубчатые угловые башни просматривались издалека.

В 1791 году полковник Василий Денисович Давыдов получил назначение командовать Полтавским легкоконным полком. Вскорости Давыдовы с домочадцами заложили лошадей, простились с Москвой и покатили в Екатеринославскую губернию, туда, где стоял на квартирах полк. Они тряслись несколько суток в повозке с бородатым кучером Пантелеем на козлах, с поваром и прислугой, с целой кухней домашнего приготовления по пыльным и грязным дорогам под звон валдайских колокольчиков. Строжайшим правилом жизни для Давыдовых – людей старорусского быта и долга – считалось беречь платье снова, а честь смолоду.

Денис не раз слышал из уст отца загадочные и таинственные слова: «днепровские кручи», «брега могучего Днепра» и пред взором впечатлительного мальчика широкий Днепр мчал свои бурные воды с безоглядной стремительностью. Вода отливала тусклым серебром, кипела бурунами, крутые гривастые волны шумно бились о берега, над которыми вставали глыбины скал, темнели страшные пропасти и пещеры. Однако романтические грезы Дениса развеялись, как дым от потухшего костра, когда он увидел тихую и покойную ширь Днепра, разливы на песчаных плесах да степь без конца и края. А среди степи села. Вдоль берегов заросли ивняка, а по воде зеленые кружева кувшинок. Выше, на холмах, на косогорах, лепятся хатки под соломенными крышами, тонущие в белоснежной кипени вишневых садов. Ветер колышет кроны деревьев, шепчется в листве, поднимает в небо стаи легкокрылых белых лепестков: видно, потому он и зовется в здешних местах вишнивый. Взвихрившись, закружась метелицей, лепестки опускаются на зеркальную гладь воды, на дорогу, на крышу высокого деревянного дома. В нем-то и поселились Давыдовы.

Дом этот возвели по приказу князя Потемкина на днепровском холме с присущим подобным постройкам величием и размахом. Однако мастера торопились и делали работу на скорую руку, стараясь закончить ее ко времени путешествия Екатерины II. Государыня останавливалась в здешних местах несколько лет тому назад проездом в Крым.

С виду дом выглядел важным и пышным, летом в нем витали запахи лака, столярного клея и пропеченной солнцем смолы, однако зимой и осенью здесь становилось холодно, неуютно. К тому же при ходьбе скрипели полы и гулко хлопали двери. Полковник Василий Денисович Давыдов прозвал дом театром. «Сплошной декорум! – ворчал он, зябко потирая руки. – Куда ни глянь – повсюду дыры, ветхость. Многое надобно обновить да перестроить». Однако его сыну Дениске дом-театр нравился: в нем легко прятаться от взрослых по углам, шкафам и комнатам, играть в разбойников, скакать на метле и носиться по скрипучему паркету сломя голову. Понравилось и живописное, затерянное в цветущих фруктовых садах украинское село Грушевка, где размещался в ту пору полковой кавалерийский лагерь отца.

Отец Дениса по долгу службы переезжал с одного места на другое, с ним отправлялась и вся семья. Правда, мать Елена Евдокимовна частенько печалилась от столь непоседливой и беспокойной жизни, но Денису по душе было кочевье. Сколько вокруг удивительного и необычного: огни солдатских биваков, зов полковых труб, быстрые марши!..

А недавно кавалерийский лагерь, расквартированный вблизи Грушевки, нежданно-негаданно облетело радостное известие: командующим войсками Екатеринославского корпуса назначен генерал-аншеф Александр Васильевич Суворов! Новость эту полтавцы встретили с ликованием. Полковник Давыдов приосанился и сказал торжествуя: «Велика честь!» – ведь имя Суворова было овеяно легендами.

Василий Денисович почитал прославленного на весь мир непобедимого полководца и сыновей своих старался воспитать в «суворовском духе»: спали они на жесткой постели, вставали с первыми петухами, обливались холодной водой. Пуще всего на свете он опасался в детях лености и изнеженности, ибо эти недостатки, по его разумению, подобно ядовитым испарениям, прежде всего разрушают душу и тело. «Чем в жизни больше удобств и соблазнов, тем меньше силы и доблести», – говаривал полковник Давыдов.

Следуя моде, Елена Евдокимовна пригласила для воспитания детей француза Шарля Фремона. Однако Василий Денисович не больно-то доверял гувернеру: ему не раз приходилось видеть у себя в полку плоды подобного воспитания. Из дворянских детей вырастали русские французы, англичане, немцы. А полковник хотел, чтобы сыновья его стали истинными сынами Отечества, и потому приставил к ним «дядькою» могучего донского казака Филиппа Михайловича Ежова.

Ежов, дослужившийся к пятидесяти годам из простых казаков до чина сотника, то есть младшего офицера, участвовал во многих жарких и кровопролитных баталиях. За храбрость и доблесть он был награжден золотой Очаковской медалью.

Бывалый казак обучал детей верховой езде, обращению с саблей, ружьем, пикой, а по праздникам надевал парадный мундир и, заложив тройку резвых лошадей, возил барчуков в Херсон слушать музыку полкового оркестра. Он в подробностях рассказывал им про походы Румянцева и Потемкина, Репнина и Салтыкова, про битвы прославленного на весь мир непобедимого полководца Суворова, и картины былых сражений оживали перед глазами мальчиков.

Правда, характерами и вкусами братья мало походили друг на друга. Толстый и немного медлительный Евдоким предпочитал скачкам на лошади и фехтованию танцы и уроки французского языка. Денис же, напротив, был горячим, деятельным, метко стрелял из лука, доплывал на спор до середины Днепра. А с каким наслаждением слушал он рассказы Филиппа Михайловича Ежова о подвигах древних русских богатырей Ильи Муромца и Добрыни Никитича! Дениса увлекали военные игры: отчаянные засады в тылу врага, внезапная яростная перестрелка, ночлеги в палатках у прибрежных костров… Сколько раз он по-пластунски подползал на животе к становищу неприятеля, кричал оглушительным «звериным» голосом, наводя на врага страх, и обращал его в бегство.

Порой Денис становился невидимкой, проникал в лагерь противника, выведывал секреты или передавал другу пакет с ценными документами. Спасаясь от преследования, он с ловкостью кошки залезал на высокие корявые дубы, нырял с мостков в днепровские волны, проплывая под водой несколько саженей. А в самых опасных случаях засовывал два пальца в рот и оглушительным свистом подзывал своего верного друга – быстроногого донского скакуна. Кони, сабли, бой барабанов, звуки боевых труб, воинские команды: «Строй! Смир-но!» или «Сабли – в небо! Пики – вперевес!» – были на слуху Дениса с малых лет и заронили в его душу любовь к Отечеству. Зато светские манеры: поклоны, шарканье ножкой, учтивость, которые старался привить гувернер месье Шарль Фремон, – хоть убей! – никак не давались ему.

«С семилетнего возраста, – вспоминал впоследствии Давыдов, – я жил под солдатской палаткой… Забавы детства моего состояли в метании ружьем и в маршировке, а верх блаженства – в езде на казачьей лошади…»

Иной раз после жаркой схватки с другом и постоянным соперником Андрейкой в овраге разгоряченный, перемазанный с ног до головы в глине Денис шумно вбегал в гостиную и кидался отцу на шею. Василий Денисович горячо любил своего первенца и поощрял его «воинские склонности».

Елена Евдокимовна в ужасе вздыхала, а Шарль Фремон безнадежно и печально разводил руками:

– О, этот месье Ешофф!

– Помилуйте, да какой он ребенок – ведь ему уже семь лет! Это треть мужчины! – возражал Фремону казак.

– Треть мужчины? Что такое треть мужчины? Да это же еще дитя, месье Ешофф! А оно уже гарцует на лошади и прыгает на ней через, как это по-русски… ров… через забор!

– Просто резвый мальчик учится преодолевать преграды, коих немало он повстречает в жизни. Ведь Дениса, когда он подрастет, зачислят в состав кавалерийского полка, которым командует Василий Денисович. Он примет участие в учениях.

– Зачем полк?! Какие учения?! Мальчик очень может, как говорят у вас, в России, ломать собственный шея… если он будет и дальше слушать месье Ешофф…

– Вы же знаете, такова воля Василия Денисовича! – сказала мать.

– Полковник желает, чтобы из Дениса вышел не недоросль, а настоящий воин. Как Суворов… – казак поддержал Елену Евдокимовну.

– Суворофф не воин, месье Ешофф. Суворофф – знаменитый человек! – И Шарль Фремон поднял глаза к небу.

– Но знаменитым-то он стал не сразу, – резонно возразил французу донской казак. – Все началось с детства.

Однажды ночью Денис проснулся от свиста и топота копыт. Он распахнул настежь окно и увидел скачущих во весь опор всадников, смятые, опрокинутые палатки, спешащих куда-то с криками лакеев, кучеров, поваров.

Денис бросился к своему дядьке Филиппу Михайловичу:

– Что там?

– Сказывают, – степенно отвечал казак, – батюшка наш Александр Васильевич только что приехали из Херсона.

– Неужто Суворов?! – Денис несказанно обрадовался и чуть не полетел с подоконника – Где он? Где? Я так хочу его видеть!

– Горяч больно! – казак поддержал мальчика за локоть. – Охолонись! Этак и разбиться немудрено. В десяти верстах от нас остановились, в Стародубском лагере.

Не сдержав восторга, Денис хлопнул в ладоши – ведь знаменитый полководец был его кумиром:

– Да здравствует Суворов! Слава Суворову! – знаменитый полководец был его кумиром.

– Цыц! – Ежов нахмурил брови и погрозил ему пальцем. – Чумовой! Евдокима подымешь!

– Ну и что? Он тоже обрадуется!

– Цыц!

– А маневры когда?

– На утро смотр кавалерийским полкам назначен!

– Так уже скоро утро…

Денис вновь громко ударил в ладоши, гикнул и собрался бежать вслед за конницей. Но крепкая рука казака подбросила его вверх и водворила в постель:

– Скоро, да не совсем. Так что поспи еще малость, неслух. Вот ужо достанется тебе от отца на орехи!

Денис покорно укрылся с головой одеялом, поворочался с боку на бок, но все же не выдержал, вскочил и щелкнул спящего Евдокима по носу. Не разобрав, в чем дело, брат захныкал и спрятал лицо в подушку.

– Евдошка, ты спишь?

– Дремлю… А что?

– Наш разговор слыхал?

– Слыхал, да в разум не взял.

– Как в разум не взял? Сам Суворов будет на маневрах.

При слове «Суворов» Евдоким оживился, ему тоже страх как захотелось взглянуть на прославленного полководца:

– Ну да?

– Вот тебе ну и да!

– Знаешь что? – Евдоким сел на корточки и прошептал в самое ухо Денису: – Месье Шарль сказывал, что Суворов с большой чудиной.

– Ну?! Да этот месье Фремон сам… того, большой фантазер.

– Вот те и ну! Недаром о Суворове ходят разные слухи. Он не выносит зеркал, не кланяется знатным вельможам, кукарекает…

– Ку-ка-ре-ка-ет? – удивился Денис. – Скажешь тоже. Зачем?

– А вот послушай… – Евдоким полуприкрыл глаза и таинственно произнес. – В полночь он выбежит из своей палатки нагой. Ударит в ладоши. Прокричит петухом: «Ку-ка-ре-ку!» три раза.

– К чему это? Да еще петухом?

– Как к чему? Сигнал! Трубачи затрубят генерал-марш. Войско примется седлать коней. Начнутся маневры!

– Врет он все… твой Шарль, – прервал его Денис… – Отец сказывал, что Суворов не терпит лености. Он встает с первыми петухами.

– С первыми петухами? – усомнился Евдоким. – Давай поспорим!

– Давай! Только на что?

– На сладкое за обедом.

– Давай… – согласился Денис. – По рукам!

– По рукам!

Братья порешили не смыкать глаз, ждать рассвета, но вскорости не выдержали и незаметно для себя один за другим крепко заснули.

Спору этому так и не суждено было окончиться, потому что подобного Суворов никогда не проделывал, то была одна из выдумок его многочисленных завистников и недоброжелателей из придворною круга. Слава Суворова не давала им покоя. На такую вот «удочку» и клюнул легковерный француз.

Поутру дядька Ежов с трудом разбудил братьев:

– Па-а-адъем! Аники-воины!

– А который час? – спросил Денис.

– Девять утра.

– Неужели маневры начались?

– Давно начались. Проспали Суворова! Он в шесть утра прискакал…

– Вот те на! Да как же теперь?

– Надобно с вечера ложиться спать, – усмехнулся Евдоким.

– Дело говоришь, милок, – поддержал его казак. – А то шушукались-шушукались допоздна, вот рассвет-то и проворонили. Впредь неповадно будет! А впрочем, пожалуй, еще можете поспеть…

Меж тем кавалерийский полк Давыдова до рассвета выступил из лагеря. Наскоро перекусив, Денис и Евдоким вместе с матерью, которой самой не терпелось посмотреть на полководца, сели в коляску и пустились вслед за войском к Стародубскому лагерю, туда, где проходили маневры. Но шутка ли: поспеть за конницей, ведомой самим Суворовым. Издали, из-за широких покатых холмов, то и дело доносились свист и грохот. В облаках густой пыли бешено неслись эскадроны – попробуй здесь кого-либо разглядеть! Лишь порой в толпе любопытных, когда меж эскадронами, в гуле, свисте и топоте копыт скакал всадник в белой рубашке, раздавались крики:

– Вот он! Вот он! Наш батюшка, граф Александр Васильевич!

Однако братья так и не увидели своего кумира. Огорченные, попросив разрешения у матери, они пошли назад, к своему дому-театру.

Тем часом солнце уже поднялось высоко и палило нестерпимо. День выдался знойный. Мальчики обогнули густо поросшее камышом и рогозом озерцо, спустились на дно оврага испить студеной воды из ключа и, наслаждаясь прохладой, забрели в лесок. Под ногами шелестит густая трава, на тугих стволах сосен шелушится в лучах солнца тонкая, румяная кожица, а над головами порхают и мелодично посвистывают, словно считают капель, пеночки.

В тенистом овраге без умолку кукует кукушка, мешает Денису сосредоточиться и выбрать укрытие для предстоящего сражения. Он остановился возле небольшой ямы у расщепленного молнией старого дуба, призадумался и вспомнил картинку, что недавно видел в военном журнале отца: на редут похоже.

– Глянь-ка, Евдоким! Здесь можно пушку ставить! – Денис прыгнул в яму, залег под дерево и приложил к плечу суковатую палку. – И видимость хороша, и укрытие есть!

– Где укрытие?

– Да вот же, яма глубокая.

– А пушка?

– Разве не видишь?

– Не-е-ет.

– Эх ты, Евдошка-картошка! Да вот же она, пушка, – разбитая телега… Оглобли – стволы. Колеса – лафеты.

– Куда ж ее ставить?

– Как куда? В укрытие, в яму.

– Пойдем-ка домой, Дениска.

– Зачем?

– Жарко больно. Уморился я.

– Разнюнился! «Жарко… уморился…» А Суворову каково?

– Так я ж не Суворов.

– Знамо дело, что не Суворов. Но Суворов никогда бы не посмел унывать! Хочешь быть на него похожим?

– Зачем мне… Жаль только, что я из-за Суворова сладкое у тебя не выспорил!

– Да что там сладкое… Сладкое я тебе и так отдам. Только, чур, игра еще не окончена. Защищай-ка редут! Я нападаю!

– Эй, Дениска! Глянь-ка, всадники!

По опушке вилась одинокая тропа. И вдруг впереди, словно сквозь туман, Денис увидел всадников на конях. Вскорости казак пробежал, крича: «Скачет! Скачет!»

Сердце Дениса забилось часто, казалось, оно готово было выпрыгнуть из груди.

В нескольких саженях от него скакал худощавый и стройный всадник на гнедом калмыцком коне. Из-под копыт легким дымком вздымалась пыль.

Белая, с расстегнутым воротом рубаха, солдатская каска; шпага, блестящая на солнце; светло-голубые глаза – все это показалось Денису знакомым.

Сухое, обветренное, запыленное лицо было мужественно и вдохновенно. Денис не заметил на полководце ни ленты, ни крестов, ни других знаков отличия. А когда взмыленный калмыцкий конь поравнялся с мальчиками и чуть было не проскакал мимо, держа путь к командирской палатке, тут адъютант и бессменный ординарец Суворова Тищенко, человек весьма сметливый и зоркий, ехавший следом, крикнул:

– Граф! Что вы так лихо вы скачете? Посмотрите вот дети полкового командира Василия Денисовича Давыдова!

Александр Васильевич резко осадил коня и повернулся к мальчикам:

– Хороши молодцы!

Тем временем полководца окружили приотставшие офицеры и адъютанты.

Суворов приветливо кивнул мальчикам и спросил хрипловатым голосом:

– А нуте-ка, братцы, покажите, как бравый солдат честь отдает!

Евдоким съежился от испуга, опустил глаза и застыл на месте.

Коренастый, подтянутый Денис смело шагнул навстречу Суворову, вытянулся во фрунт: руки по швам, грудь колесом, подбородок приподнят, глаза сверкают. На миг замер, приложив ладонь к черным вьющимся волосам.

Александр Васильевич улыбнулся, вскинув тонкие брови:

– Хвалю за отвагу. Как же тебя зовут?

– Денис Давыдов.

– Ого! Слыхали? – Полководец многозначительно обвел свиту глазами. – Денис Давыдов! Только раз и навсегда запомни, Денис! К пустой голове не надлежит руку прикладывать! Ну а в остальном – все правильно. Где ж твоя шапка?

Денис покраснел, смутился:

– В бою утеряна.

– О, видно, жаркая баталия была! А ты, друг мой, любишь солдат?

– Я люблю графа Суворова! – не помня себя от счастья, одним духом выпалил Денис. – В нем все: и солдаты, и победа, и слава!

– О, помилуй Бог, какой удалой! – Суворов легко спрыгнул с коня. – Весь в отца! – И, как бы продолжая свою мысль, добавил: – Этот будет истинно военный человек. Помяните слово, я, чай, еще не умру, а Денис, глядишь, три сражения выиграет! А это кто? – Суворов указал на толстяка.

– Мой брат, Евдоким.

– Вижу, вижу… Уж больно Евдоким пухлый да розовощекий, прямо кровь с молоком. Что ж ты такой робкий, Евдоким? Бери пример с Дениса. Слыхал пословицу: «Без смелости сила попадает на вилы»?

– Я другую… другую знаю, – тушуясь, ответил Евдоким.

– Нуте-ка, какую же? Сказывай!

– Сам не дерусь, а семерых не боюсь…

– Ого, брат, да ты, как погляжу, за словом в карман не лезешь! – усмехнулся Суворов. – По гражданской службе, считай, далеко пойдешь…

– А скажите, ваше сиятельство, вы по утрам… – Евдоким немного приободрился. – Как по утрам вы поднимаете войска?

– Как поднимаю? Да обыкновенно…

– Кукарекаете?

– Ну зачем мне кукарекать? – рассмеялся Суворов. – Я ведь не петух! А, кстати, Евдоким, коль ты такой острый на язычок, скажи-ка, почему петух, когда поет, глаза закатывает?

– Н-н-не знаю…

– Да потому, что он все ноты наизусть выучил.

Свита полководца дружно рассмеялась.

– А про кукареканье-то кто тебе сказывал? – поинтересовался Александр Васильевич.

– Наш гувернер, месье Шарль Фремон.

– И ты небось поверил французу и поспорил с Денисом, что я и вправду по утрам кукарекаю?

– Ага, поспорил… Откуда вы знаете?

– По глазам вижу. Небось на сладкое спорил…

– И это правда…

– Не горюй, получишь сладкое. В древние времена воины, уходя в дальние походы, наряду с оружием брали с собой не медовые пряники, а горький лук. А я – воин. И Денис – будущий воин! Правильно я говорю?

– В точности так, ваше сиятельство.

– А что касается месье Фремона… То я ему еще прокукарекаю!

На прощанье Суворов протянул братьям руку для поцелуя, наклонился к Денису, слегка обнял его за плечи и перекрестил:

– Благословляю тебя на ратные подвиги! А теперь беги к своей матушке. Передай ей от меня поклон! – Полководец сел на коня, приосанился и крикнул: – Вперед! – показав, как надо увлекать за собою солдат. С этими словами он пришпорил коня и поскакал дальше, сопровождаемый свитой.

– Ура! – Денис побежал вслед за Суворовым, но вспомнив о матушке, замедлил шаги, свернул на боковую тропу и помчался вместе с братом к дому.

…На крыльце сидел друг Дениса Андрейка, сын полкового егеря, сопя вытаскивал из ноги занозу.

Возбужденный, запыхавшийся Денис выпалил:

– Послушай-ка, что я тебе расскажу…

Андрейка с недоверием глянул на него:

– Чего вздумал?

– Суворов! – крикнул Денис. – Я с Евдокимом только что видел Суворова!

– Врешь! – ошеломленный Андрей мигом слетел с крыльца, позабыв про занозу. – Когда? Где?

– Там! – Денис махнул рукой на ближний лесок. – Он говорил со мной… Назвал «удалой»!

Встречу с Суворовым, которая произошла в раннем детстве, Давыдов считал счастливейшей и помнил ее всю жизнь.

На званном обеде с графом Александром Васильевичем Суворовым

Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар,

И с проседью усов – всё раб младой привычки.

Люблю разгульный шум, умов, речей пожар

И громогласные шампанского оттычки.

Денис Давыдов

После утреннего смотра войск Полтавского кавалерийского полка еще одна радостная весть облетела лагерь в Грушевке.

– Завтра после окончания маневров, – торжественно объявил братьям за ужином дядька Филипп Михайлович Ежов, – к нам на обед пожалует сам батюшка, граф Александр Васильевич!

Розовощекий Евдоким разинул от удивления рот, выронил ложку и словно прирос к стулу.

– Не может быть! – вскрикнул Денис.

– А вот еще как пожалует! – с твердостью в голосе повторил казак. – Управляйся-ка с творогом живо! Утро вечера мудренее!

И правда, сразу же после ужина весь огромный дом Давыдовых, стоявший неподалеку от села, наполнился невообразимым шумом и предпраздничной суетой. В комнатах чистили, скребли, подметали. На кухне разделывали рыбу. Спать не ложились до поздней ночи – готовились к приему высокого гостя. В доме знали, что Суворов был скромен во всем, он не терпел роскоши и пышных приемов. Давыдовы же привыкли жить широко, как было принято в те годы во многих дворянских семьях, поэтому прислуга, не теряя времени даром, стала выносить из комнат расписные ковры, мягкие пуховые кресла, дорогие картины в позолоченных рамах, зеркала.

К восьми утра все было устроено как надлежало. В просторной гостиной установили большой круглый стол с постными закусками, с рюмками «благородного» размера и графином водки.

В столовой накрыли другой стол – длинный, на двадцать два прибора, опять-таки без малейших украшений, без фарфоровых кукол, столь модных в то время, без ваз с фруктами и вареньем. На белоснежной скатерти не ставили даже суповых чаш. Кушанья должны были подавать «с пылу, с жару», с кухонного огня. Хозяева знали, что так заведено у Суворова.

В отдельной горнице приготовили для полководца ванну – несколько ушатов с холодной водой, чистые простыни и одежду, которую накануне привез его расторопный ординарец Тищенко.

Маневры закончились в семь утра. Суворов в сопровождении одного из своих адъютантов первым прискакал в Грушевку. Без труда отыскал приметный издалека высокий и большой дом Давыдовых и быстрым шагом прошел вслед за Ежовым в специально отведенную для него горницу, здесь полководцу надлежало привести себя после бурных стремительных маневров и долгой езды по клубящейся пылью дороге в надлежащий порядок.

К крыльцу тем временем стали собираться званые гости: генералы, полковники, офицеры Полтавского полка, чиновники корпусного штаба… Все при полном параде.

Василий Денисович в полковничьем мундире и Елена Евдокимовна, одетая строго, со вкусом, держа маленькую дочку Сашеньку на руках, радушно приветствовали гостей и сопровождали их в гостиную. Возле хозяев стояли нарядно одетые дети – Денис, Евдоким и Лев, прифранченный по сему случаю месье Фремон.

Гости приумолкли в ожидании полководца, который долго не выходил из горницы. И вот наконец двери широко распахнулись. Из крохотной горницы на залитый солнцем простор гостиной вышел улыбающийся Суворов. На нем был генерал-аншефский темно-синий, расшитый серебром мундир нараспашку. На груди сияли три алмазных звезды. По белому жилету – лента святого Георгия первого класса.

Василий Денисович шагнул навстречу знатному гостю, представил ему жену, детей.

– Экую красавицу выбрал! – Суворов лукаво подмигнул Давыдову и расцеловал чуть покрасневшую и оттого необычайно похорошевшую Елену Евдокимовну в обе щеки. – Помнится, сударыня, с покойным батюшкой твоим, генералом Щербининым, дружбу водили. В жарких битвах не раз довелось нам вкусить пир штыков…

Суворов подошел к братьям, перекрестил их и дал им поцеловать руку.

– Ба! Да мы уж знакомы… – он по-отечески потрепал кудрявую голову Дениса и многозначительно повторил: – О, этот будет военным человеком! Чай, в отца.

Тут Василий Денисович взял у матери на руки трехлетнюю дочь:

– Вот наша кроха, Сашенька!

Суворов улыбнулся, легонько пожал ей тонкую ручку и поинтересовался:

– Что с тобою приключилось, моя голубушка? Отчего ты так худа и бледна?

– Лихорадка замучила, – ответила ему Елена Евдокимовна.

– Вот как нехорошо! – Александр Васильевич покачал головой и нахмурился. – Помилуй Бог, как нехорошо! Надобно эту лихорадку хорошенько высечь розгами. Пусть-ка она уходит поскорей да и не возвращается к нам более… А Сашеньке теперь паче всего надобен свежий воздух… Поболее свежего воздуха, радости да веселия…

Сашенька, видно, не поняла слов знатного гостя, надула губки и громко, на весь дом, разрыдалась.

Мать поспешила забрать ее у отца и отнесла в детскую.

А Суворов меж тем подошел к круглому столу в гостиной, налил рюмку водки, выпил ее единым духом и принялся плотно закусывать. Он ел так сладко и аппетитно, что смотреть было любо-дорого. Все заулыбались и последовали его примеру.

– А караси в сметане, голубушка Елена Евдокимовна, просто прелесть… – похвалил кушанья Александр Васильевич. – Как, месье Фремон, нравятся вам русские караси в русской сметане?

– Русский карась, русский сметана – хорошо! – согласно закивал француз.

– Так-то, милостивый государь.

После чинной трапезы Александр Васильевич вновь завел речь о маневрах, а затем, хитро прищурившись, обратился к хозяину дома:

– Нуте-ка, скажите мне, полковник Давыдов, отчего вы так тихо вели вторую линию во время атаки? Ведь вы же не Сашенька, у вас лихорадки нету? Так я полагаю?

– Нету, ваше сиятельство.

– Так что же мешкали, коль нету лихорадки? Я посылал к вам приказание прибавить скоку, а вы продолжали подвигаться не торопясь?

Василий Денисович Давыдов нимало не смутился внезапным вопросом полководца:

– Оттого, ваше сиятельство, что я не видел в том нужды.

– А почему так? – переспросил Суворов.

– От доброго обеда и к ужину останется…

– Ценю вашу находчивость, полковник! А ежели по-военному?

– Успех первой линии этого не требовал: она не переставала гнать неприятеля, – спокойно, с достоинством пояснил полковник Давыдов. – Вторая линия нужна была только для смены первой, когда та устанет от погони. Вот почему я берег лошадей, которым надлежало заменить выбившихся из сил.

– Резонно! А ежели бы неприятель ободрился и опрокинул бы первую линию? – спросил генерал-аншеф, и в глазах его вспыхнул дерзкий огонек. – Как действовал бы ваш полк?

– Такого быть не могло, – не растерявшись, смело парировал Давыдов, – ваше сиятельство были с нею!

– Ну и остер, полковник! Сметка в сражении – первое дело! – Суворов улыбнулся, слегка поморщился и перевел разговор на другую тему.

Отойдя к окну, он заговорил о саврасой калмыцкой лошади, любезно предоставленной ему на время маневров полковником Давыдовым.

– Взгляните, господа! Право, до чего хороша Стрела!

Полководец хвалил коня за легкость, резвость, смекалку, уверял, что никогда на подобном не ездил.

– Разве что… – тут Александр Васильевич на минуту смолк, призадумался. – Пожалуй, один только раз. Давненько то было. В сражении под Кослуджи.

– Как же, как же, – кивнул высокий статный генерал с глубоким шрамом поперек щеки, шагнув вперед. – Помнится, жаркая сеча была…

– Я ведь не всегда наступал, как думают иные. Всякое бывало. Так в сем сражении, – продолжал рассказ Суворов, время от времени посматривая на гостей, – я был охвачен и преследуем турками долго. Немного зная турецкий язык, я слышал в криках за спиной, как янычары уговаривались меж собою не стрелять по мне, не рубить меня, а взять живым. Полоним, мол, Суворова! Видно, узнали меня. С тем намерением турки несколько раз настигали меня так близко, что почти руками хватали за куртку… Однако при каждом наскоке добрый конь меня выручал – пулей летел вперед. А гнавшиеся за мною турки отставали разом на несколько саженей. Наконец, чувствую, конь мой начал сдавать, устав от горячей погони, хотя и оторвался от янычар. Прискакал я в лесок ни жив ни мертв, с коня спрыгнул да и стеганул его хорошенько. Ужо прости меня за такую жестокость, мой верный конь! А сам под кустом схоронился. Конь же мой скрылся в чаще, сгинув с глаз янычар. Потом, вскорости, назад вернулся. И меня спас! Имя того верного коня век буду помнить! Орлик звали его. – Оглядев притихших гостей, Суворов обратился к завороженному его рассказом пылкому Денису: – Не правда ли, хорош был у меня конь?

– Очень даже хорош! Я ведь тоже люблю лошадей, Александр Васильевич!

– Молодец, Денис! – похвалил Суворов. – Еще пуще матушку свою люби. Отца – чти. Отечество обороняй как зеницу ока ото всех недругов… Елена Евдокимовна, а что такое подали тому генералу?

– Перепелок, зажаренных в тесте, ваше сиятельство.

– Королевская еда! – усмехнувшись, воскликнул Суворов. – Но я ведь не король, голубушка, а простой русский солдат! Хоть и в чине генерала. В такой еде я проку не вижу. А вот месье Фремону перепела в самый раз. Он ведь гурман. Верно я говорю, месье Фремон?

– О, не знаю. Перепел кушаль наш славный король…

– Вот именно! Король! Пе-ре-пел! Каково звучит!

Все дружно рассмеялись.

После обеда Суворов пробыл в гостеприимном доме Давыдовых около часа. На прощание он отдал приказ по итогам смотра кавалерийских маневров:

– Первый полк отличный! Второй полк хорош! Про третий умолчу. Четвертый же никуда не годится…

Здесь надлежит заметить, что первый номер принадлежал Полтавскому легкоконному полку, которым командовал Василий Денисович.

– Тищенко, коня! – распорядился Суворов.

– Конь готов, ваше сиятельство!

– Елена Евдокимовна, позвольте расцеловать вас, голубушка. Обед удался на славу! Полковника Давыдова поздравляю. Месье Фремону – поклон за компанию и наше русское – ку-ка-ре-кууу! Евдоким, забирай-ка сладкое – я до него не охотник! А ты, Денис, служи Родине с честью, не посрами славной воинской династии Давыдовых. Люби солдата, как люблю его я. А уж солдат тебя в бою не выдаст! Помяни мое слово…

В веселом расположении духа Суворов сел в коляску и отправился в лагерь, где находился полковой штаб, а затем далее в свою главную квартиру – в Херсон.

С того часа настроение солдат и офицеров сильно поднялось, ибо они все до единого преисполнились гордостью от столь высокой похвалы знаменитого полководца.

В торжественный день званого обеда полковник Давыдов оставил себе на память о Суворове забытую им в Грушевке легкую курьерскую тележку. На ней Александр Васильевич пожаловал в полк из Стародубского лагеря.

Тележку Суворова Давыдов возил с собой с места на место повсюду и хранил долгие годы, словно священную реликвию. К сожалению, той знаменитой тележке полководца впоследствии была уготована печальная участь. Она сгорела в Бородине, подмосковном поместье Давыдовых, вместе с усадьбой в огне и пылу одного из главных сражений двенадцатого года. Однако речь о Бородине впереди… А меж тем вещие слова и доброе расположение Суворова на всю жизнь запали в сердце юного Дениса и он с еще большим нетерпением стал горячо мечтать о военной службе.

Руки вверх!

Давно ли, речка голубая,

Давно ли, ласковой волной

Мой челн привольно колыхая,

Владела ты, источник рая,

Моей блуждающей судьбой!

Денис Давыдов

– Ищи! – крикнул Денис, и в ответ из ближнего леска донеслось протяжное:

– И-щи-и-и…

Голос плывет над кудрявыми серебристыми вязами, над шелковистым прибрежным лужком, над озерной ширью и теряется далеко вдали. Дневной жар еще курится над соломенными крышами хат, над пожелтевшей, мягкой от пыли дорогой.

Мальчик спрятался за пригорок и замаскировался: попробуй теперь найди!

Всматриваясь в ряды стройных пирамидальных тополей, выстроившихся вдоль дороги, Денис представил себе шеренгу воинов-великанов, готовых ринуться в бой по первому его приказу. Пусть только покажется враг!

Тем часом сын полкового егеря Андрейка, осторожно пригибаясь к земле и оглядываясь, пробирался к опушке леса. Его рыжая голова то и дело мелькала в кустах, словно солнечный одуванчик.

По уговору достаточно было подкрасться и дотронуться до плеча противника, чтобы тот считался побежденным.

Андрейка полз по траве, прислушиваясь, замирая и чутко ловя звуки и малейшие шорохи. У дороги он решил залезть на тополь, чтобы получше разглядеть с высоты опушку леса: не спрятался ли там Дениска? С трудом дотянулся до вершинной ветки дерева, осмотрелся кругом: не покажется ли где белая рубашка?

Вдалеке голубой змейкой вился дымок над крохотными белоснежными хатами. По пыльной дороге грузно ступал темный могучий вол. Зеленовато-голубым цветом отливала вода в озере, по которому плыли малые островки, словно куличи пасхальные, все в горящих свечах – золоте цветущих купав. Заглядевшись на эту красу земную, Андрей на миг позабыл про Дениску. Его внимание привлекли круги, внезапно возникшие на середине озера.

– Что там? – удивился Андрейка. – неужели резвятся рыбы?

Он соскользнул с дерева и, на беду, разорвал о сухой острый сук штанину. «Семь бед – один ответ! – махнул рукой Андрейка. – У Дениски и вовсе рукав оторван». И, пригибаясь к земле, побежал к озеру.

Едва голые пятки мальчика коснулись воды, как кто-то хлопнул его по плечу.

– Стой! – раздался звонкий голос Дениса, появившегося внезапно, будто выросшего из-под земли. – Теперь ты мой пленник! Руки вверх!

– А ты… ты от… ку… да? – заикаясь от неожиданности, спросил Андрейка. – Там… на воде круги какие-то чудные. Сплаваем, поглядим…

– Круги? – рассмеялся Денис. Он размахнулся и далеко бросил плоский камень-голыш вдоль озера, глядя, как он, проносясь пулей, скользнул и несколько раз вынырнул из воды, оставив на безмятежной глади круги. Лукаво подмигнул другу: – Военная хитрость!

«Хит-рость!» – Андрей шмыгнул носом, поскреб с досады в затылке и, для острастки погрозив Денису кулаком, медленно поднял руки вверх.

В ту пору Денис увлекался верховой ездой. Он не чаял души в поджаром саврасом калмыцком коне с черной растрепанной гривой, том самом коне, на котором скакал на маневрах Александр Васильевич Суворов и коего он так горячо хвалил на званом обеде. Теперь же, когда полковая жизнь пошла своим будничным чередом, отец счел возможным уважить просьбу сына и отдал на его попечение своего любимца-коня. Денис ухаживал за Стрелой: расчесывал ей гриву, кормил отборным овсом, купал ее в озере. И не было для него радости слаще, чем мчаться на резвой Стреле по неоглядной ковыльной степи и слушать, как вдалеке казаки поют старую русскую песню:

Уж ты конь, ты мой конь,

Душа – добрый конь…

Эта вольная удалая песня, звучащая среди необъятной и благодатной сельской тиши, полюбились Денису и запала в его душу на долгие годы.

Не раз впоследствии он видел во сне богатое, утопающее в кипени белоснежных садов песенное село Грушевку, где поверху, на покатых холмах, в белых мазанках под соломенными крышами жили чубатые казаки.

В их опрятных горницах висели на стенах острые сабли в ножнах с затейливыми узорами на потускневшем серебре. Виделись ему и темные могучие волы, степенно бредущие по степи с водопоя…

Краса белокаменной и приволье Бородина

Как будто Диоген, с зажженным фонарем

Я по свету бродил, искавши человека,

И, сильно утвердясь в намеренье моем,

В столицах потерял я лучшую часть века.

Денис Давыдов

В 1797 году полковник Василий Денисович Давыдов с семьей покинул благодатную, утопающую в зелени садов, звонкоголосую Грушевку и вернулся в Москву белокаменную. Москву, лепившуюся на холмах: пасад к пасаду, то вкривь, то вкось, Москву, росшую медленно и степенно, а не строившуюся по плану, разумно и помпезно, как гранитный холодный Петербург.

Москву шумную и хлебосольную, наполненную головокружительной сутолокой, надеждами, успехами и неудачами, весельем и грустью, роскошью и нищетой…

Своим широким гостеприимством более других славились в ту пору в столице давние друзья Василия Денисовича Еропкины. «У них всегда был открытый дом. К ним приходили обедать ежедневно, – рассказывал Денису отец, – кто хотел, будь только опрятно одет и веди себя за столом чинно и прилично. И сколько бы за столом ни село человек, всегда для всех доставало кушанья. И каждому старались угодить и уделить внимание».

Денису в ту пору исполнилось тринадцать лет. Он бродил по ближним и дальним улицам, бульварам и площадям. Бегал по узким глухим закоулкам, где в иных местах не разъехаться встречным каретам, с палисадниками возле деревянных домов, с неожиданными тупиками, ветхими сараями и нескончаемыми заборами.

А сколько радости и восторга вызывали прогулки по кривым переулкам через Арбатскую площадь к рынку. Там он наблюдал простой люд. Мужики в овчинных тулупах, с рукавицами, заткнутыми за пояса, в мохнатых шапках. Бабы повязывали головы длинными пестрыми шалями. Названия многих переулков казались Денису удивительными – Сивцев Вражек, Кисловский, Столовый, Хлебный, Скатертный, Староконюшенный…

Из окон просторного двухэтажного дома Давьдовых была видна дорога. По ней тянулись обозы, мчались тройки с ямщиками-песенниками. Кони разных мастей, гривастые, в нарядной сбруе с медным набором, телеги и сани со всяческими балясинами, расписные дуги… Ржанье лошадей и цокот копыт, запах дегтя, скрип телег, бородатые ямщики на козлах полюбились Денису и приводили его дух в сладостное и возвышенное состояние.

Что ни день, он открывал для себя чудесные уголки Белокаменной! Глядел и не мог наглядеться, налюбоваться на башни древнего Кремля, на золоченые маковки церквей, слушал прославленные на весь мир колокольные звоны…

В сереньком добротном пальтеце молодым проворным скворчонком, легок, прозорлив и памятен, шагал он вдоль по Москве-матушке. В особенности манил Дениса центр столицы с Неглинной. Поражали его разнообразие и пестрота Охотного ряда, где в лавках пузатые купцы, величественно приосаниваясь, оглаживая усы и сивые окладистые бороды на груди, с шутками да прибаутками, предлагали почтенной публике диковинные товары заморские от кокосовых орехов до желтых африканских бананов, ароматные ананасы и тающие на языке фрукты в сахаре; расхваливали телятину, боровую и степную дичь, рыбу, мед, овощи… Заглядывал он и в распахнутые двери магазинов игрушек, где выставленные на полках, красовались голубоглазые розовощекие куклы с льняными волосами, плюшевые медведи, лисы, серые в яблоках красавцы-кони, разнообразные фигурки из дерева… А на прилавках – прямо чудеса! Стоило крутнуть ручку шарманки, как миниатюрные дамы и кавалеры оживали, начинали двигаться, танцуя менуэт.

«Эй-гей! Держи влево!» или «Сто-ро-нись, задавлю!» – кричали ямщики в морозной дымке, восседая на козлах. С разудалым посвистом неслись кареты по Большой Никитской – пар валил из ноздрей лошадей, поземка клубилась под копытами.

Манили Дениса румяные калачи над вывесками булочных и корзины со всевозможными яствами в витринах. Блестели в лучах полуденного зимнего солнца золотые купола церквей. По праздникам столицу оглашали глубокие, перехватывающие дух, ранящие душу звоны больших колоколов. Стоит Денис неподалеку от Новодевичьего монастыря, смотрит на громадный позолоченный купол монастырского собора и затаив дыхание слушает, как стонут колокола, как они гудят и радуются. Плачут колокола по усопшим, скорбят о вождях и воинах, убиенных на поле лютой брани, на чужедальней стороне. Что за сладкая, непередаваемая никакими словами мука, что за дивное трепетное томление слушать те волшебные, очищающие и возносящие душу к небесам малиновые звоны.

Гудят, ширятся звоны больших колоколов, постепенно вливаясь в единый, чарующий гул мелких звонниц всех сорока сороков знаменитых московских храмов.

На широкой набережной Москвы-реки собирались охотники до рысистого бега. Скачки начинались от Неглинного моста и заканчивались у Москворецкого, либо в селе Покровском, либо подалее – на Шаболовке. Потому как улицы Покровского, Старой Басманной и Шаболовки просторны и без ухабов. Резвых рысаков величали «козырями».

Купцы ездили на «козырках» – легких козырных санках с русской упряжью.

По праздникам женщины выходили на улицы в кокошниках, убранных драгоценными камнями; шеи украшали жемчужные нити. Старые усаживались на скамьях возле домов и неспешно беседовали. «На молодых любо-дорого смотреть, – не раз говаривал Василий Денисович. – У них кровь горячая». Молодые катались на качелях и досках, на коньках по зеркальному льду реки и на салазках с высоких гор, водили хороводы и пели песни.

Вальяжно расхаживали по дощатым тротуарам знатные господа и одетые по последней моде столичные барышни.

Поразило Дениса и Замоскворечье с бокастыми купеческими лабазами, с резными затейливыми наличниками на окнах приземистых домов. Натужно скрипели кованные железом ворота, глухо-наглухо захлопывались к ночи дубовые ставни и взлаивали с неистребимой яростью цепные псы во дворах.

Полюбились Денису раздольные московские гулянья со всевозможными забавами. На площадях ставились шатры, именуемые в простонародье «колоколами» и строились театры-балаганы, где разыгрывались комедии и тешили почтенную публику скоморохи. Запомнилось ему безудержное веселье, разноцветье и молодецкая удаль ярмарок Белокаменной: шумные и азартные лошадиные торги, танцы медведя с лисою, виртуозная игра на рожках тверских ямщиков, зов весны-красны соловьиным свистом, вихревая карусель под музыку, горы всевозможных товаров и яств, от которых ломились прилавки. Серебром отливает живая рыба в садках. С переборами, разудало звенит гармонь. Цыгане снуют в толпах народа, стреляют острым вороньим глазом: где что плохо лежит. Держи крепче карманы! Кликуши, юродивые, странники. Под музыку старой шарманки поют и пляшут нищие и слепцы.

Разноцветные афиши на столбах извещали о том, что дает представление бродячий цирк с косолапыми медведями, огненным фейерверком до небес, гремучими змеями и шпагоглотателями.

На масленицу народ толпами валил на Москву-реку, к Красным воротам и особенно на Неглинную. Широкие масленичные потехи шумели перед Кремлевским садом и на Трубе. На белоснежном просторе возводились неприступные крепости и горы, кипели знаменитые кулачные бои. Да и что за праздник в старину без кулачного боя! Кулачный бой – одна из любимых забав народных. Под старым Каменным или Троицким мостом на льду заснеженной Неглинной бились один на один. Прежде чем начать единоборство, кулачные бойцы выстраивались друг перед другом, обнимались и троекратно целовались.

Заслышав переливчатый свист, соперники, изготовившись, бросались в бой. И бились неистово, с криками. С первого разу уложить противника наземь, «снять с чистоты», случалось редко.

Зимой крепкий мороз обжигал щеки и нос, вышибая слезу из глаз. Но Денису все было нипочем! Он любил лихо, так чтоб ветром сдувало с головы шапку, летать на салазках с крутых гор и до упаду хохотал над забавами ребятишек, которые с гиком и удалью скользили вниз на ледяшках, устраивая возле дороги кучу-малу.

Повсюду, будь то на Тверской-Ямской или на Арбате, названным по-татарски, ибо по нему скрипели арбы; на Воздвиженке или на Мясницкой; в Охотном ряду или на Поварской; у Патриарших прудов или же на родной Пречистенке – Дениса везде окружали радушные и лукавые, грешные, трогательные и святые, грустные и веселые, истинно московские нравы и обычаи. Повсюду слышалась особая московская речь, говор, выговор. На долгие годы запомнилось: «Москву, как Россию-матушку, не расскажешь, не объяснишь, а полюбишь…»

Такой увидел и описал столицу и великий, озаренный и восхищенный Пушкин в одном из своих шутливых стихотворений – барскую столицу, удивительно падкую до всяческих перемен:

Разнообразной и живой

Москва пленяет красотой,

Старинной роскошью, пирами,

Невестами, колоколами,

Забавной, легкой суетой,

Невинной прозой и стихами.

Ты там на шумных вечерах

Увидишь важное безделье,

Жеманство в тонких кружевах,

И глупость в золотых очках,

И тяжкой знатности веселье,

И скуку, с картами в руках.

Денис продолжал здесь занятия французским языком, танцами и рисованием с гувернерами из иностранцев. Среди залетных столичных учителей нередко обнаруживались случайные, а то и вовсе непригодные для занятий серьезными науками люди – бывшие лакеи, кучера, промотавшиеся картежники и даже мелкие жулики. Недаром французский посол вынужден был чистосердечно признаться: «В Россию приезжало множество негодных французов, развратных женщин, искателей приключений, лакеев, которые ловким обращением и умением изъясняться скрывали свое звание и невежество. Любопытно и забавно было видеть, каких странных людей назначали учителями и наставниками детей в иных домах в столице и особенно внутри России». С горькой иронией помянет Давыдов впоследствии о плодах подобного воспитания в автобиографии: «Но как тогда учили! Натирали ребят наружным блеском, готовя их для удовольствий, а не для пользы общества: учили лепетать по-французски, танцевать, рисовать и музыке; тому же учился и Давыдов до тринадцатилетнего возраста».

В столице Денис познакомился и подружился с воспитанниками Благородного пансиона братьями Андреем и Александром Тургеневыми. Пансион был основан при Московском университете в 1779 году писателем Михаилом Матвеевичем Херасковым, как закрытое учебное заведение. Курс обучения продолжался в нем шесть лет. После успешного окончания пансиона многие его воспитанники поступали в университет.

Братья Тургеневы писали и печатали стихи в журналах, в том числе и в изданиях под редакцией Николая Михайловича Карамзина. Имя Карамзина, будущего автора знаменитой «Истории государства Российского», в ту пору уже было известно в Москве.

Тургеневы указали Денису дорогу в первый русский альманах «Аониды», где сотрудничали видные писатели: Державин, Херасков, Капнист, Дмитриев, и ввели его в литературное общество, имевшее свой устав и библиотеку. При этом обществе издавался альманах «Утренняя заря». В нем публиковались стихи, рассказы и критические рецензии наиболее одаренных студентов университета и воспитанников пансиона.

На одном из вечеров «Дружеского литературного общества», так именовали юные дарования свое «собрание», Денис встретился с семнадцатилетним поэтом Василием Жуковским.

Стихи Жуковского пользовались успехом в столице. Знатоки и ценители словесности прочили ему славу одного из первых поэтов России.

Кипучая литературная Москва воспламенила душу впечатлительного юноши. Он не на шутку увлекся изящной словесностью, стал взахлеб читать книги, журналы и сам вздумал сочинять стихи. Но занятие сие оказалось далеко не из легких: сколько Денис ни бился, сколько ни грыз перьев и ни рвал листов бумаги, но так и не смог придать своим быстротечным мыслям и словам строгую форму. Тогда он решил взяться за переводы.

Вот образец одного из первых стихотворных опытов Давыдова, переложения французской пасторали на русский лад:

Пастушка Лиза, потеряв

Вчера свою овечку,

Грустила и эху говорила

Свою печаль, что эхо повторило:

«О, милая овечка! Когда я думала, что ты меня

Завсегда будешь любить,

Увы, по сердцу моему судя,

Я не думала, что другу можно изменить!»

Хотя поэтические пробы пера Дениса оказались слабы и подражательны, впоследствии он приобрел широкую известность, как поэт-партизан, воспевавший в своих стихах и песнях походную жизнь, доблестные воинские подвиги и крепкую гусарскую дружбу. Недаром Пушкин, горячо любивший Давыдова, считавший его «отцом и командиром», «певцом и героем», посвятил ему такие пламенные строки:

Певец-гусар, ты пел биваки,

Раздолье ухарских пиров,

И грозную потеху драки,

И завитки своих усов…

Я слушаю тебя – и сердцем молодею,

Мне сладок жар твоих речей,

Поверь, я снова пламенею

Воспоминаньем прежних дней…

Однако нет ничто постоянного под луной: через год над безмятежной и хлебосольной московской жизнью Давыдовых внезапно грянул «гром» средь ясного неба. По негласному указанию царя Павла I была учреждена строгая внеочередная ревизия Полтавскому легкоконному полку. Причем, как выяснилось позднее, ревизоры действовали весьма пристрастно, они обнаружили крупную недостачу казенных денег – сто тысяч рублей. Василий Денисович, будучи уже в чине бригадира, вынужден был подать в отставку. Для погашения долга ему пришлось заложить и распродать почти все свои родовые имения.

Уволившись из армии, отец Дениса купил поблизости от Москвы, в двенадцати верстах к западу от Можайска, небольшое село Бородино, где на холме высился крепкий, пятистенный пахнущий хвоей и смолой барский дом.

Когда студеной зимой растапливали печи и из труб показывался легкий дымок, дом оживал среди пушистых, искрящихся снегов. А если налетал с полей стылый гулевой ветер, то заметенный по самые окна сугробами, притихший барский дом пускал в небо из труб веселые кудрявые дымы и, как бы отчалив от вечной пристани, плыл встречь ветру, точно белый пароход по широкой заснеженной реке…

Летом семья выезжала в село на отдых. В живописном, окруженном семеновским лесом Бородине, Денису жилось привольно и счастливо. Здесь он впервые страстно увлекся охотой: со стаей гончих рыскал по полям и болотам, порская и преследуя зайцев и лис.

Однажды пастух Емельян, завидев издали барчука, скачущего на донском коне, звонко хлопнул кнутом и поманил его к себе:

– Неужто не слыхали, Денис Васильевич?

– Что?

– А то, что в нашей округе волки объявились. Видать, с можайских лесов прибегли. Сосед мой, Пашка Лукичев, сказывал: на прошлой неделе с десяток овец порезали…

– Волки? – удивился Денис, глаза его сверкнули дерзостью и отвагой. – А логово где?

– Знамо дело, – степенно ответил пастух и закурил цигарку. – Логово у них с давних пор в глухом Гурьевом овраге. Давеча моя Аграфена туда по ягоды ходила да серого супостата ненароком в кустах повстречала. Лукошко бросила, заголосила и тикать. Чуть не померла со страху!

– В Гурьевом овраге, говоришь… – Денис спрыгнул с лошади, призадумался. У него тотчас же родился смелый план облавы и розыска логова.

На другой день он подбил на охоту крестьян, бывалого волчатника пасечника Тимоху и крестьянских ребятишек. Они взяли с собою стаю гончих.

С вечера в день охоты в доме Давыдовых на «мужицкой половине», где размещалась вся молодецкая компания – Денис, Евдоким, пасечник Тимоха, крестьяне и их ребятишки, – царило небывалое оживление: слышалось хлопанье дверей, беготня по комнатам, крики…

Пасечник разбудил охотников потемну. Они собрались на широком крыльце. При зыбком свете свечей начали снаряжаться на охоту. Тимоха долго натягивал сапоги. Денис разыскивал куда-то запропастившуюся в последний момент пистонницу, перетянулся ременным поясом и подвесил к нему охотничий нож. Тут же, на ходу, они пили из крынок молоко и закусывали ржаным хлебом с сыром.

Снарядившись, охотники сбежали с крыльца и, вооруженные палками и вилами, направилась к заросшему лещиной, ольхой и малинником оврагу. У Тимохи на плече висело ружье. Денис брел чуть поодаль. Погода стояла отменная. Ясно и зыбко было кругом. Лист не шелохнет. Солнце еще не всходило. От реки поднимался и стлался по земле густой туман.

Охотники шли лугами, а затем поднялись на пригорок, откуда начинался лес, невдалеке темнел глухой Гурьев овраг.

Рыжий, поджарый, с рваным ухом гончак Соловей, долго принюхивался к траве, попетлял по кустам, взял, наконец, след матерого волка и дал знать голосом охотникам.

– Улю-лю-лю, о-го-го! Бери его! – подзадорил кобеля Тимоха и затрубил в рог.

За Соловьем бросилась вся стая. Пискляво заголосила Скрипка, почуяв красного зверя. Густым басом заревел Буран. Валом повалили гончаки.

Громко и зычно порскал и подбадривал собак пасечник.

Сонный утренний лес пробудился, застонал, завыл, заулюлюкал.

Гонцы стаей пошли по волчьей тропе, петлявшей по сырым местам. Тропа увела их в чащу. Собаки бежали далеко, отбив от выводка и неотлучно преследуя хищников.

У кромки леса, возле шалаша, где остановился пасечник Тимоха, уже сидели и стояли крестьяне, взрослые и ребятишки, все с дубинками, с колотушками.

И вот честная охотничья компания направилась к месту первого загона. По мере того как она продвигалась вперед говор стихал, а когда подошли к густой лещине, шум разом смолк. Ребятишки изредка переговаривались шепотком. Облавщики, разделившись на два крыла, разошлись в разные стороны и скрылись в лесу в поисках молодых и логова.

Линия охотников вытянулась вдоль опушки, где каждый занял свое место.

Разгоряченный Денис поглядывал по сторонам. Трудно передать словами то волнение и азарт, которые охватывают охотника, в особенности столь горячего, как Денис, да еще при первых призывных звуках начавшегося гона. Сердце Дениса забилось часто-часто, по телу пробежала неудержимая дрожь, и он со всей страстью отдался слуху и зрению, ожидая, что вот-вот из-за ближнего дерева или куста покажется голова лютого зверя. Меж тем на правом крыле загонщиков что-то стряслось, их голоса потонули в тиши. Денис смекнул: значит, загонщики спустились в низину. Вдруг гул в стороне поднялся вдвое, втрое сильнее прежнего, крики и стукотня дубинками звучали все громче, яростнее. То были уже не слабые покрикивания, а густой, непрерывно нарастающий рев. Порой среди гона выделялся резкий отчаянный крик или визг, слышалось: «У-лю-лю! Вот он! Вот! Бей его! Бей!» Вдали от Дениса по линии охотников прогремел выстрел, а за ним еще три подряд. Крики облавщиков начали стихать и, наконец, умолкли вовсе.

Денис спустился в низину и увидел на краю оврага возле вывернутой с корнем ели обглоданную кость и куриные перья. И тут два большеголовых волчонка мелькнули в кустах и скрылись в норе. Денис во весь дух пустился назад и горячо поведал Тимохе и ребятишкам о логове. Захватив с собой вилы и лопаты, они окружили со всех сторон волчий «дом». Пасечник прикрыл вход в нору сермяжным мешком, а затем, сноровисто работая лопатой, выкатил из нее одного за другим шесть волчат.

– Пущай до поры у меня в сараюхе поживут, – сказал Тимоха, крепко-крепко завязывая мешок. – Потом я их в Москву свезу. Сказывают, за волков там хорошие деньги дают…

А облава меж тем приближалась. Волнение охотников, притаившихся в кустах вдоль опушки, нарастало с каждой минутой. Длиннохвостые лесные сплетницы-сороки, треща и покрикивая, перелетали с ветки на ветку. Наступила тревожная перемолчка. Денису сначала показалось, что ближние загонщики перестали шуметь, приустав, и даже подумалось, что волки ушли. И тут он внезапно застыл и обомлел, увидев, что справа от него, через болото, прямо на то место, где схоронился за пнем Евдоким бегут, перепрыгивая через мшистые кочки и кусты, минуя топи, два матерых зверя.

Сколь ни ждал Денис волков, но все же поразился спокойствием и внезапностью их появления. У него тотчас мелькнула мысль: «Что же это брат медлит? Почему не стреляет?»

Евдоким побледнел, дрожащей рукой выстрелил из неудобного положения по волкам и промахнулся. Вдогон прогремели выстрелы охотников, но было уже поздно. Звери, оставшись целыми и невредимыми, скрылись из глаз.

С егерями, крестьянами и ребятишками Денис не раз принимал участие в облавах. Вихревая скачка на коне, смекалка и меткая стрельба из дробовика – все эти охотничьи навыки пригодились ему потом в ратном деле.

Вечерами при свечах, он до поздней ночи зачитывался книгами отца по военной истории. Знаменитый Итальянский поход Суворова и неслыханный по смелости, дерзости и отваге переход через Альпы в Швейцарию прославили русского полководца на всю Европу. Денно и нощно Денис грезил о военной службе.

«Дерзкие творения» юного кавалергарда

Ужасен меч его Отечества врагам –

Ужаснее перо надменным дуракам!

Федор Толстой

Словно стайка быстрокрылых голубых стрекоз над рекой пронеслись беспечные детские годы Дениса. Настала юность. Следуя заветам Суворова, он избрал себе военное поприще. Семнадцати лет от роду, в 1801 году, Денис простился с отчим кровом в Москве. Отец и матушка благословили сына на прощанье и снарядили кибитку с тройкою буланых лошадей и бородатым кучером Пантелеем на козлах. Родители дали сыну с собой четыреста рублей ассигнациями и отправили в Петербург на военную службу. Там он намеревался поступить в самый блестящий придворный полк конной гвардии – кавалергардский.

Однако из-за малого роста зачисление в гвардию прошло с трудностями. Родственникам пришлось пообивать высокие пороги, похлопотать. Но, несмотря на внезапные преграды, столь желанная военная служба уже брезжила на горизонте в розовой дымке.

Хотя бросившееся в глаза в утренней газете сообщение в траурной рамке о внезапной смерти после апоплексического удара известного всему городу шумными кутежами графа и погасило было на мгновение доброе настроение Дениса, все же представляющаяся пылкому юному воображению быстрая военная карьера была воистину хороша и головокружительна, полна волнующих обольщений и встреч, балов, восторгов, надежд… И вот полюбовавшись игрой солнечных лучей на заснеженной набережной Невы, ликующий Денис, в новеньком, с иголочки мундире гвардейца, решил навестить своих петербургских родственников.

Первый визит новоиспеченный кавалергард нанес двоюродному брату и покровителю Александру Михайловичу Каховскому. Широко образованный, обладавший крепкой воинской закалкой офицер служил прежде в адъютантах у Суворова и проживал на Галерной. Однако вопреки ожиданию, вместо горячего поздравления со вступлением на действительную службу эстандарт-юнкером, восторженный юноша, ценивший брата за «необыкновенно острый ум», услышал от него такие слова:

– Что за солдат, брат Денис, – говорил едко посмеиваясь, Каховский, – который не надеется быть фельдмаршалом! А как тебе снести звание это, когда ты не знаешь даже того, что необходимо знать штаб-офицеру?

Сперва Денис вспыхнул, обиделся, но с покорностью выслушал справедливые суждения брата о трудностях ратной службы. Расстались родственники прохладно.

Слова Каховского больно задели самолюбие юноши, однако он не опустил беспомощно рук, а осознал, что и впрямь недостаточно образован для высокого звания офицера. И сразу же принялся восполнять сей пробел: накупил уйму книг, особое внимание обращая на любимую им военную историю, а также фортификацию и картографию. Денис продолжил заниматься французским языком, которому в детстве обучал его незабвенный месье Шарль Фремон. Увлекшись литературой, с интересом читал Ломоносова, Державина, Мольера, Шекспира, Буало… С тех пор книги сделались его верными друзьями, а чтение – насущной потребностью и страстью на всю жизнь.

Поначалу Денису нелегко пришлось в армии. По его собственному признанию, частенько надо было потуже затягивать ремень, хлебать пресные щи да жевать одну картошку. Ежедневная муштра и аресты выбивали его, как говорится, из седла, но всегда ненадолго.

Промыкав год юнкером, Давыдов получил затем звание корнета. Жалование ему начислили весьма скромное – около трехсот рублей в год. Денег этих хватало лишь на то, чтобы едва сводить концы с концами. Ни о какой парадной одежде и богатых пирушках с друзьями Денис и мечтать не мог. Впоследствии Давыдов писал П. Вяземскому, что с юности он «ненавидел этот гранитный северный град», ибо в нем подавлялись любые пламенные порывы. Недаром сложилась пословица: в строгом холодном Петербурге – съежишься, а в утробной Москве – размякнешь! Но как бы круто ни приходилось, свою воинскую службу он нес с честью, исправно дежурил в карауле близ императорских покоев Зимнего дворца, пользуясь у офицеров доброй репутацией.

В кавалергардском полку Давыдов выкраивал свободные минуты для «бесед с музами». На нарах ли солдатских, на столике у окна, в эскадронной конюшне да и где придется «писывал он сатиры и эпиграммы, коими начал словесное поприще свое». Широкую известность получили его басни: «Река и зеркало», «Голова и Ноги», «Сон», «Орлица, Турухтан и Тетерев». Они передавались в списках из рук в руки, зачитывались и отличались злободневностью и необычайной смелостью.

В басне «Голова и Ноги» под уставшими, натруженными Ногами разумелось служивое дворянство, а под повелительной, сумасбродной Головой – царь:

Уставши бегать ежедневно

По грязи, по песку, по жесткой мостовой,

Однажды Ноги очень гневно

Разговорились с Головой:

«За что мы у тебя под властию такой,

Что целый век должны тебе одной повиноваться…»

Столь внезапный выпад «невольников» разгневал Голову, и она тут же пресекла «дерзких»:

«Молчите, дерзкие, – им Голова сказала, –

Иль силою я вас заставлю замолчать!..

Как смеете вы бунтовать,

Когда природой нам дано повелевать?»

В конце басни Ноги «деликатно» предупреждают Голову:

«Да, между нами ведь признаться,

Коль ты имеешь право управлять,

Так мы имеем право спотыкаться

И можем иногда, споткнувшись, – как же быть, –

Твое Величество об корень расшибить…»

Иными словами, если царь будет «управлять» по своему произволу, то дворяне могут его в любой момент низвергнуть. Здесь был намек на недавнее прошлое: в 1801 году заговорщики-офицеры ночью проникли в Михайловский замок в Петербурге и задушили царя Павла I, страстного поборника прусских порядков.

С молниеносной быстротой басня распространилась в списках по Петербургу и наделала там много шума. Устранение Павла I вызвало в дворянской среде воодушевление. Многие ожидали реформ от нового монарха и надеялись на возврат суворовских порядков в армии. Однако вступивший на престол Александр I щедро раздавал обещания, но не торопился их выполнять.

Юный кавалергард развенчивал и клеймил в баснях и эпиграммах спесь и самодурство, ложь и лицемерие, воспевал истинных героев Отечества, добывавших славу кровью и потом на поле брани. «Все пьесы его в этом роде замечательны особенным характером, какою-то бойкостью, живостью и резвостью краткой речи, меткостью насмешки, ничем не подслащенной. Сатирические приемы его не разводятся даже в аттической соли, а даются пополам с перцем или посылаются, как ружейные выстрелы, с порохом и дробью: они жгут и бьют. От них глупость краснеет. Эпиграммы его имеют по тону своему сходство с эпиграммами Пушкина, который, так же, как и Давыдов, оставлял в стороне деликатность там, где надобно было поразить глупость или подлость», – писал в «отечественных записках» литературный критик Галахов.

Поводом к созданию басни «Орлица, Турухтан и Тетерев» послужила немилость Александра I к мудрому и дальновидному полководцу, соратнику и другу Суворова, Михаилу Илларионовичу Кутузову. Царь не замедлил дать ему отставку от всех должностей, сославшись на необходимость поправки сильно пошатнувшегося здоровья фельдмаршала.

Действие своих разительных «стрел» Давыдов перенес в мир пернатых. Под Орлицей разумелась справедливая и просвещенная Екатерина II.

Орлица

Царица

Над стадом птиц была,

Любила истину, щедроты изливала,

Неправду, клевету с престола презирала.

За то премудрою из птиц она слыла…

Екатерина II противопоставлялась восшедшему после ее кончины на престол «птичьего царства» Турухтану – Павлу I.

А он –

Лишь шаг на трон,

То хищной тварью всей себя и окружил:

Сычей, сорок, ворон – в павлины нарядил,

И с сею сволочью он тем лишь забавлялся,

Что доброй дичью всей без милости ругался:

Кого велит до смерти заклевать,

Кого в леса дальнейшие сослать,

Кого велит терзать сорокопуту –

И всякую минуту

Несчастья каждый ждал…

В басне все происходило в соответствии с недавним дворцовым переворотом при Павле I. После убийства ненавистного Турухтана на «птичий трон» взлетел глуховатый Тетерев – Александр I.

И все согласно захотели,

Чтоб Тетерев был царь.

Хоть он глухая тварь,

Хоть он разиня бестолковый,

Хоть всякому стрелку подарок он готовый, –

Но все в надежде той,

Что Тетерев глухой

Пойдет стезей Орлицы…

Ошиблись бедны птицы!

Глухарь безумный их –

Скупяга из скупых,

Не царствует – корпит над скопленной добычью

И управлять другим несчастной отдал дичью.

Неспроста за царем Александром I припечаталась кличка – «Глухой Тетерев». Заканчивалась басня весьма недвусмысленно:

Ведь выбор без ума урок вам дал таков:

Не выбирать в цари ни злых, ни добрых петухов.

Один из списков этой басни, сделанный А. Т. Болотовым, сопровожден таким весьма резким примечанием: «Сие хотя ловко сочиненное, но дерзкое и ядом и злостью дышащее и сожжения достойное стихосплетение пошло в народе в начале 1805 года. О сочинителе всеобщая молва носилась, что был он некто г. Давыдов, человек острый, молодой, но привыкнувший к таковым злословиям».

В сатире «Сон» «воспеты» люди, в поступках и делах которых внезапно проявились невиданные дотоле добродетели. К сожалению, сия разительная и «счастливая перемена» оказалась всего-навсего сном.

Во всем счастливая явилась перемена,

Исчезло воровство, грабительство, измена,

Не видно более ни жалоб, ни обид,

Ну, словом, город взял совсем противный вид

И все, что видел я, чем столько веселился –

Все видел я во сне, всего со сном лишился.

Сатиры и басни Давыдова, ходившие в списках, наделали много шума не только в Петербурге, но и далеко за его пределами.

Высшее начальство, ознакомившись с «дерзкими творениями» поэта-кавалергарда, тотчас же воспылало гневом: «Сочинитель – волнодумец! Подстрекатель к бунту!» 13 сентября 1804 года «за оскорбление почтенных особ» Давыдова исключили по строжайшему приказу царя из гвардии. Из Петербурга его перевели в армейский Белорусский гусарский полк. Полк этот располагался в захолустном местечке Звенигородки на окраине Киевской губернии. В те годы подобная ссылка давалась офицерам за весьма серьезные проступки.

С тревогой и грустью прощался он с Петербургом, со своим братом Александром Михайловичем Каховским, с друзьями и отправлялся в дальний путь, чтобы продолжить службу в провинции. Но, как говорится, нет худа без добра. Вопреки тяжким предчувствиям, гусары встретили молодого смутьяна весьма радушно.

Первым делом по приезде Давыдов представился полковому начальству, а затем решил написать письмо матушке в Москву. Но внезапно в дверь громко постучали и в комнату вбежал гусарский поручик. Одет он был небрежно: кивер задран на макушку, ментик чудом держался на плече. Зато пшеничные усы – краса гусара – были лихо закручены вверх. Голубоглазый офицер шагнул к столу, за которым сидел Давыдов, подмигнул ему, как старому другу, и непринужденно спросил:

– Стихи пописываешь? – и тут же протянул ему руку. – Будет дуться-то… Давай знакомиться. Поручик Алексей Бурцов!

Денису еще в Петербурге довелось слышать от офицера Шинкарева о гусаре Бурцове, как об одном из самых лихих, бравирующих своей удалью людей.

– Постой-постой, да я о твоих «подвигах» наслышан, – припомнил и широко улыбнулся Давыдов.

– Да и мы ведь не лыком шиты. Мы тоже о тебе кое-что знаем, – в свою очередь признался Бурцов. – Гусарам в нашем полку пришлись по душе твои песни да басни. Ведь тебя и «прикомандировали-то» к нам неспроста.

Тут Бурцов отошел к двери, преобразился и начал громко декламировать первые пришедшие на память строки из басни «Река и зеркало»:

За правду колкую, за истину святую,

За сих врагов царей, – деспот

Вельможу осудил: главу его седую

Велел снести на эшафот…

– Ну да будет! – Давыдов резко оборвал гусара. – Помни и знай наперед: отныне я зарекся писать стихи. Не до них мне…

– Не больно-то горюй! – стал успокаивать его Бурцов. – У нас тут дух вольный, не то что у ваших, подпирающих потолки кавалергардов. Мазурку на балах пляшем, веселимся через край, пунш пьем…

– Да ты, как я погляжу, и впрямь буйный!

Вскорости Денис с головой окунулся в разудалый гусарский быт и так поминал в автобиографии о сих веселых беспечных деньках: «…молодой гусарский ротмистр закрутил усы, покачнул кивер на ухо, затянулся, натянулся и пустился плясать мазурку до упаду».

Давыдов крепко сдружился с отчаянным рубакой, кутилой, острословом и полковым донжуаном Алексеем Бурцевым.

Длинная трубка в зубах; ментик, чудом держащийся на макушке, закрученные колечками усы, цветастая своевольная речь и непредсказуемые полные риска поступки Алексея очаровали Давыдова. В честь гусарского поручика он сочинил разудалые «залетные послания»:

Бурцов, ты – гусар гусаров!

Ты на ухарском коне

Жесточайший из угаров

И наездник на войне!..

Послания эти пелись повсюду под гитару и пользовались у офицеров громадным успехом. Они-то, пожалуй, одарили гусара-поэта славой не меньшей, чем его хлесткие басни и эпиграммы. «Каждый молодой офицер воображал себя Бурцовым, – вспоминал позднее современник Давыдова. – И стремился во всем подражать гусарскому поручику…» Не прекращая крепкой дружбы с музами, ротмистр Давыдов писал стихи и песни, прославлявшие вольную жизнь и подвиги гусар.

Весел и беспечен гусар лишь в мирные дни, а завтра, если грянет война, ему будет не до гульбы:

Стукнем чашу с чашей дружно!

Нынче пить еще досужно;

Завтра трубы затрубят,

Завтра громы загремят…

Поэт призывает воина на «иной пир»:

…Но чу! Гулять не время!

К коням, брат, и ногу в стремя,

Саблю вон – и в сечу! Вот

Пир иной нам Бог дает,

Пир задорней, удалее,

И шумней, и веселее…

Ну-ка, кивер набекрень,

И – ура! Счастливый день!

Для стихов и песен Давыдова характерна внезапная, решительная перемена настроений, резкий поворот от безудержного веселья к вихревой, яростной сечи, лишь там в полную силу проявлялась доблесть гусара. Поэтический слог его легок, звонок, раскован.

«Лихой гусар» – Бурцов у Давыдова прежде всего «молодец» – приверженец Бахуса, острослов, бретер, но отнюдь не пошляк и пропойца. Когда же затрагивались честь и достоинство офицера, в особенности по отношению к слабому полу, безудержный повеса и острослов тотчас становился рыцарем. Кутежи в молодости Давыдова были столь же привычны, как и дуэли, на которых многие офицеры сложили свои буйные головы.

В стихах и песнях «поэта-храбреца» видна вся широта, удаль и непосредственность русской натуры, олицетворением которой являлся сам автор:

Нет, братцы, нет: полусолдат

Тот, у кого есть печь с лежанкой,

Жена, полдюжины ребят,

Да щи, да чарка с запеканкой!

Вы видели: я не боюсь

Ни пуль, ни дротика куртинца,

Лечу стремглав, не дуя в ус,

На нож и дротик кабардинца…

Совершенствуя год от года свой стих, пламенный гусар, в сердце которого неустанно колотился «никогда не дремлющий бес», то бишь поэтическое вдохновение, стал одним из первых создателей русской военной песни. Здесь у него не было «ни поддельников, ни подражателей». Приобретя опыт, Давыдов почувствовал себя в поэзии столь же легко и свободно, как в седле любимого коня. Он умел в стихах и грустить, и едко иронизировать, и смеяться в полный голос, и шутить, и мечтать…

Разудалые гусарские песни и стихи Давыдова рождались из самой жизни, словно буйное, пенистое, искристое вино из гроздей винограда.

«В его стихах, – писал Белинский, – преужасные пуншевые стаканы и чаши не оскорбляют образованного чувства, но звучат весело и отрадно; облака табачного дыма не выедают глаз… Все это у Давыдова получает значение, преисполняется жизнью, облагораживается формою».

«Набег» на фельдмаршала Каменского

Мы оба в дальний путь летим, товарищ мой,

Туда, где бой кипит, где русский штык бушует…

Денис Давыдов

Кровавая заря полыхнула над Западной Европой – французская армия во главе с Наполеоном Бонапартом начала покорять одну страну за другой. Положение на европейском театре военных действий все более накалялось: в один год рухнули плоды блистательных побед Суворова в Италии, прославившие на весь мир непобедимость русских солдат.

Французы разгромили австрийцев под командованием генералов Мака и Вернека и заняли Вену. В награду за успехи голову Наполеона увенчала императорская корона, которую он торжественно возложил на себя в 1804 году. Необузданный и честолюбивый корсиканец со своей армией двинулся далее, к русской границе.

Александр I не замедлил прийти на помощь австрийским союзникам. Возомнив себя полководцем, он решил возглавить войска и нанести французам сокрушительный контрудар. План войны с Бонапартом разрабатывался австрийцами в союзе с русским царем, а главнокомандующий русскими войсками М. И. Кутузов фактически был устранен. Все это решило исход генерального сражения у деревни Аустерлиц в 1805 году: австрийцы там были разбиты наголову, а новоявленный «полководец» Александр I позорно бежал с поля боя.

Под сумрачным ноябрьским небом Аустерлица Россия горько расплачивалась за отсталую, заимствованную у Пруссии «палочную» военную систему. Однако солдаты русские жили верой, что вскорости разобьют французов.

В это время поступил приказ о переводе Давыдова из Белоруссии в лейб-гвардейский гусарский полк, стоявший в Павловске, в окрестностях Петербурга.

Жизнь там, по словам новоиспеченного лейб-гусарского поручика, текла ладно и весело, «у нас было более дружбы, чем службы, более рассказов, чем дела, более золота на ташках, чем в ташках, более шампанского (разумеется в долг), чем печали…»

Весть о поражении под Аустерлицем мгновенно долетела до Петербурга: павловские гусары бурно и горячо обсуждали события в Европе.

Денис Давыдов получил горестное известие о том, что брат Евдоким, недавно сменивший статскую службу в Московском архиве иностранных дел на военную, был тяжело ранен, получив пять сабельных ударов, одно пулевое ранение и одно штыковое, потерял сознание на Праценских высотах и попал в плен к французам в этой жестокой сече. И лейб-гусарский поручик стремглав понесся из Павловска в северную столицу, страстно желая во что бы то ни стало попасть в действующую армию. Однако все его старания оказались напрасными, повсюду он получал отказ за отказом. Тогда Давыдов решился на поступок неслыханной дерзости: в четыре часа пополуночи он надел парадный мундир, набросил шинель на плечи и помчался разыскивать Офицерскую улицу, там в гостинице «Северной» остановился главнокомандующий армией фельдмаршал граф Каменский. Столь неурочный час Давыдов выбрал неспроста: целые дни напролет с утра до позднего вечера Каменского атаковали толпы знакомых и незнакомых людей. Одни хлопотали о своих родственниках, другие просили высочайшего разрешения перевести их из штабов ближе к действующей армии, третьи страстно мечтали как можно скорее «порубать саблей да понюхать пороху».

С великим трудом поручик пробрался по темной, скудно освещенной ночниками лестнице на третий этаж и замер в коридоре гостиницы, у дверей 9-го номера, который занимал фельдмаршал.

От друзей Давыдов был наслышан о строптивом нраве Каменского, но всем чертям назло он решил ждать здесь до утра, чтоб стать его первым посетителем.

Меж тем дверь внезапно распахнулась и перед неподвижно застывшим поручиком возник ветхий, сухонький старичок в халате. Голова его была повязана белой тряпкой, в руках он держал потухший огарок свечи. То был сам фельдмаршал.

Увидев офицера, замершего у дверей, Каменский в нерешительности остановился и строго спросил хриплым голосом:

– Кто вы таковы?

Поздний гость назвал себя.

– К кому вы пожаловали?

– К вашему сиятельству.

– Так, так…

Каменский окинул подозрительного незнакомца с ног до головы жестким, презрительным взглядом. Невысокий стройный гусар был в голубых рейтузах и шитом золотом красном ментике.

– Виноват, ваше сиятельство, но у меня не было иного выхода. К вам на прием невозможно пробиться. Трижды пробовал, не получилось!

– И вы решили штурмовать меня в четыре утра… Как такое могло прийти вам в голову?! Как вам удалось миновать охрану?

– Виноват. Прошмыгнул старым казацким способом. Дозволите ли мне, ваше сиятельство, изложить просьбу?

– Следуйте за мною!

Давыдов из уважения к главнокомандующему хотел было остановиться, но тот грозно приказал:

– Нет уж, пожалуйте сюда!

Каменский воткнул свечу в подсвечник и напрямую спросил гусарского поручика:

– Что вам надобно?

– Ваше сиятельство, прошу немедля отправить меня в действующий полк!

– Да что за напасть такая! – граф Каменский вскипел, поднял глаза к потолку и стал расхаживать по спальне. – Все просятся сей же час в действующую армию! Всякий молокосос! Вконец замучили меня бесконечными просьбами! Да еще штурмуют мой номер в четыре утра!

– Я – гусар!

– Ну, конечно, гусар… Как же иначе! Да кто же вы таковы, наконец? Ваше имя?

Непрошеный гость еще раз повторил свое имя:

– Денис Давыдов.

– Какой Давыдов? Ба! Постойте, постойте… Неужто вы сын Василия Денисовича?

Поручик утвердительно кивнул.

– Как же! Как же! Знавал Василия Денисовича. Легкоконным полком командовал в Полтаве…

– Так точно, ваше сиятельство. Но я по собственной воле.

– О, какой горячий! Весь в отца… Кстати, где нынче Василий Денисович?

– Он бригадир в отставке. Живет в имении Бородино.

– Бородино! Это, кажется, где-то под Москвой?

– Точно так, ваше сиятельство. В ста верстах от столицы.

Фельдмаршал смягчился, начал говорить с участием, поименно перечисляя родственников Давыдова:

– Василий Денисович храбрый генерал. Да, помнится мне, и покойного деда твоего Дениса Васильевича Давыдова тоже знавать довелось. Знатный был вельможа. Весьма просвещенный. Богатую библиотеку имел. Да и с другим твоим дедом, по материнской линии, генерал-аншефом Евдокимом Алексеевичем Щербининым, тоже довелось быть накоротке…

– Вот видите, ваше сиятельство! – воскликнул с радостью Давыдов.

– Ну, добро, любезный! – заявил главнокомандующий. – Нынче же буду просить тебя с собою и расскажу государю все: и как ты ночью умудрился тайком прошмыгнуть ко мне в гостиницу, и как караулил у дверей моего номера, и как я тебя принял – уж прости меня, старика! – за неблагонамеренного человека… За сущего разбойника!

– Простите, ваше сиятельство, меня великодушно, что побеспокоил вас в столь неурочный час.

– Нет, нет, не винись, юный Давыдов! – возразил Каменский. – Напротив, это мне приятно. Это я люблю. Вот что значит ревность неограниченная, горячая. Тут душа, тут сердце. Я это чувствую, ценю… Прощай!

В обратную дорогу Давыдов пустился, словно на крыльях, он считал себя уже командующим эскадроном, чуть ли не победителем Наполеона, и с нетерпением стал ждать решения царя.

На другой день Петербург прослышал о смелом набеге поручика на главнокомандующего. В доме фаворитки царя Нарышкиной только и разговоров было, что о дерзком наскоке юного гусара на бешеного строптивого старика. Друзья дивились его неслыханной отваге и пророчили ему успех. Однако к великому прискорбию Давыдова, царь, видимо, припомнил крамольные басни юного кавалергарда и не счел возможным уважить просьбу фельдмаршала.

Узнав от Каменского о категорическом отказе государя, Давыдов помрачнел и совсем было отчаялся. Но вскорости по горячему ходатайству родственников и друзей (в особенности возымели действие на царя добрые рекомендации Нарышкиной), сбылась заветная мечта гусара попасть на войну. Он получил назначение адъютантом к любимцу солдат князю Петру Ивановичу Багратиону.

Багратион отправлялся в действующую армию. Один из самых верных и преданных учеников Суворова, командовавший авангардом русской армии и прославившийся в знаменитом Итальянском походе, генерал Багратион крепко усвоил заветы великого полководца. Того же он требовал от своих солдат и офицеров. Недаром Суворов ставил Багратиона на самые трудные участки боевых действий, туда, где требовались храбрость, смекалка и выдержка.

Темное грозовое облако, нависшее было над буйной головой Дениса Давыдова, рассеялось, поручик воспрянул духом – ни о чем лучшем для себя в ту пору он и мечтать не мог.

Отечеству служим, гусар!

– Кони, кони вороные!

Вы не выдайте меня:

Настигают засадные

Мои вороги лихие,

Вся разбойничья семья!..

Федор Глинка

По прибытии из Петербурга в Восточную Пруссию, где находилась действующая армия, Давыдов направился к генералу от кавалерии Беннигсену, самодовольному кабинетному начальнику из немцев, и вручил ему пакеты. Беннигсен возглавлял в ту пору русские войска. В штабе Денис Васильевич повстречал многих петербургских знакомых. Они плотным кольцом окружили «новоиспеченного» адъютанта Багратиона и забросали его вопросами о новостях в северной столице.

– Глупый ты человек, – выслушав Давыдова, сказал ему знакомый по Петербургу офицер Шинкарев, – черт тебя занес сюда, в самое пекло! Как дорого бы я дал, чтобы сей же час возвратиться домой. Ты еще не испытал, что такое война, потому и рвешься на рожон. Ужо погоди немного, скоро понюхаешь пороха, попляшешь на сыром ознобном ветру, поголодаешь неделю-другую. И мы услышим, каково ты тогда запоешь?

Давыдов горячо возразил ему:

– Я наперед знал, куда и зачем еду. Ведь там, где воюют, нельзя и искать удовольствий. Война – не похлебка на стерляжьем бульоне.

– Да видал ли ты, поручик, как казака в бою саблей надвое разрубают?!

– Черт не выдаст, свинья не съест! – шутил Давыдов. – За Отечество и голову сложить почетно.

– Все это сущая блажь, поручик: слава, ордена, почести… А я вот в рукопашной не раз дрался, да по кровавому, дымному полю средь мертвых и калек ползал. И сразу протрезвел. Запомни, не все то золото, что блестит…

– Знамо дело, – кивнул Давыдов и пропел:

То ли дело средь мечей!

Там о славе лишь мечтаешь,

Смерти в когти попадешь,

И не думая о ней!

– Что верно, то верно, Давыдов. А ну, спой-ка еще что-нибудь! Лихо у тебя получается… Кто знает, может, завтра и встретиться более не доведется…

Завтра трубы затрубят,

Завтра громы загремят…

Или лучше вот эту:

Станем, братцы, вечно жить

Вкруг огней, под шалашами,

Днем – рубиться молодцами,

Вечером – горилку пить.

Станем, братцы, вечно жить

Вкруг огней, под шалашами! –

вполголоса затянул Давыдов.

На другой день он купил себе доброго коня и отправился догонять передовые части армии под командованием генерала Багратиона.

Молодого офицера волновало все, что он видел вокруг себя: и строящиеся полки пехоты, и нетерпеливый топот копыт и ржанье коней, и артиллерия, готовая к бою; и стук пушечных колес, и зов полковых труб, и бой барабанов…

Накануне выступления армии в поход он несказанно обрадовался: «Наконец-то я попал в родную стихию!» Но когда взору Давыдова представилась картина настоящей войны, которую он увидел на равнине недавно остывшей Морунгенской битвы, где русские войска под командованием генерала Маркова, понесли урон, его пыл и восторг заметно поубавились.

Пред ним предстала равнина смерти с посеченной картечью конницей, с горами мертвецов. Неподвижные тела солдат отверстыми, тусклыми очами глядели в небо. Однако им не суждено уже было ничего увидеть вокруг себя. Тела воинов были разбросаны и обезображены чьей-то всесильной рукой в пылу страшного и грозного пира. Мрачный вечер наводил синеватую бледность на недавно еще столь пылкие лица. Поутру перед битвой тут еще бушевали страсти, играли надежды и сияли не ведающие горечи поражения ясные очи.

– Ну что, бравый гусар, ты по-прежнему столь же неколебим и тверд духом? – спросил Давыдова Шинкарев.

– Теперь мне не до веселья…

– Выходит, сознание твое помутилось… Ты спасовал, Денис?

– Никоим разом! Я верен присяге, я слуга Отечества! Буду с честью воевать до победы.

– Ну что ж, – усмехнулся Шинкарев. – Юн – с игрушками, а стар – с подушками…

– Не понимаю тебя, Яков? Поясни!

– Поймешь, когда повоюешь с мое, когда вдоволь понюхаешь пороха!

Впоследствии Давыдов не раз вспоминал этот разговор с Шинкаревым после кровавой Морунгенской битвы.

Багратион, квартировавший в просторном доме немецкого поселянина, радушно принял Давыдова. На голове генерала возвышался картуз из смушки, он кутался в бурку, из-под которой выглядывала шпага. Шпагу эту, дар Суворова за доблесть, проявленную в Итальянском походе, Багратион хранил как зеницу ока и не расставался с ней до конца жизни.

Свита князя одевалась тепло, но вовсе не нарядно. Поначалу это удивило Давыдова, а спустя несколько часов он и сам из-за жгучих крещенских морозов, свирепствовавших на дворе, тоже облачился в полушубок.

Русская армия, части которой были растянуты и ослаблены, медленно отступала под непрерывным натиском войск Наполеона к прусскому городу Прейсиш-Эйлау. Эти страдные январские дни 1807 года оставили горький след в душе Давыдова: на протяжении долгой службы военной ему пришлось быть свидетелем многих бед и беспорядочных отступлений, но никогда и нигде не довелось видеть ничего подобного. Кавалерийские и пехотные колонны постоянно сталкивались с обозами и артиллерией – все это затрудняло движение войск.

Вместо того чтобы разрядить гнетущую обстановку четкими приказами, генералы ругали друг друга и стремились поскорее проскочить со своими частями наиболее опасные места. Солдаты падали наземь от голода и усталости. Орудия и повозки застревали, цепляясь в пути за корни деревьев, и канониры с бранью рубили их, чтобы без препятствий следовать далее. Все это производило на людей гнетущее впечатление: «…ночь, лес, снег по колено. Неприятель на фланге!» Наконец передовые цепи казаков, улан и гусар объединились и сосредоточились неподалеку от деревеньки Вольфсдорф. Произошло это 24 января – в день, который до самой смерти запомнится новоиспеченному адъютанту Багратиона полными риска, погони и драматизма сшибками с французами. Давыдов принял здесь боевое крещение.

На рассвете неприятель стал атаковать полки Багратиона, стоявшие в арьергарде и прикрывавшие главные силы армии.

Страстно желая поскорее расстрелять заряды своих пистолетов, Давыдов попросил дозволения у Багратиона объехать передовые цепи казаков: «Хочу вести наблюдение за продвижением врага».

Князь не замедлил дать согласие, и его адъютант на рысях поскакал туда, где клубился дым и гремели выстрелы.

Выстроившись полукольцом, казаки вели неторопливую перестрелку с фланкерами[2].

Пылкий адъютант на рысях поскакал вперед, решив нанести урон авангардной цепи неприятеля и во что бы то ни стало отличиться в бою. Минут через десять Давыдов был уже вблизи фланкеров. Приметив в стороне офицера в синем плаще и высокой медвежьей шапке, он задумал пленить его и начал подбивать на это казаков:

– А что, братцы, чем черт не шутит! Если навалимся разом всем скопом, ей-богу, возьмем француза!

Однако охотников на столь рискованный поступок штабного офицера среди казаков не нашлось. Тогда Давыдов, охваченный безрассудной лихостью, один поскакал к офицеру и выстрелил в него из пистолета. Неприятель ответил ему тем же. Над буйной головой адъютанта Багратиона просвистел рой пуль, выпущенных фланкерами из карабинов. Тут Давыдов почувствовал себя «окуренным порохом», выхватил саблю из ножен, отчаянно взмахнул ею над головой и стал вызывать офицера на поединок перед цепью, крича и ругая его. Но тот, усмехаясь, не трогался с места. Опытный француз проявил хладнокровие и не решался связываться с запальчивым русским.

В этот момент к не в меру горячему адъютанту подскакал могучий, косая сажень в плечах, казачий урядник и малость охладил его пыл:

– Что вы бранитесь, ваше благородие? Грех! Сражение – святое дело, ругаться в нем все то же, что ругаться в церкви. Пропадете в бою ни за грош. Ступайте-ка лучше туда, откуда приехали!

Как ни удивительно, но эти справедливые слова бывалого казака образумили Давыдова, он повернул коня вспять и поскакал в штаб к Багратиону.

Вскорости князь послал его с поручением по линии огня к егерскому полку, который занимал недальний лесок:

– Передай мой приказ егерям. Пусть немедля оставляют позиции и отступают к Дитрихсдорфу. Там избрана для арьергарда вторая позиция. Спеши! А не то француз окружит их и сомнет!

Так Давыдов вновь очутился на передовой линии, отыскал егерей и с честью выполнил приказ Багратиона.

На обратном пути к штабу он глянул возле леска по сторонам и приметил того самого могучего казачьего урядника, который своими разумными суждениями удержал его от легкомысленного поступка. По-прежнему стремясь как можно скорее поразить неприятеля, он подъехал к уряднику и указал на горстку французов:

– А что, брат, если б ударить?

Казачий урядник посмотрел на французских стрелков, прикинул и, оценив сложившуюся обстановку как весьма благоприятную, поддержал на сей раз Давыдова:

– Отчего ж нет, ваше благородие! Их здесь немного. С ними теперь можно справиться. Давеча мы были далеко от пехоты, ну а теперь близко. Значит, есть кому поддержать нас…

– Ну так веди своих казаков! – крикнул ему разгоряченный Давыдов. Он рванул саблю из ножен и, припав к встрепанной, дымящейся гриве лошади, дал шпоры. Конь всхрапнул, оскалил зубы, нервно и отчаянно пошел в галоп. – А я примусь подбивать гусар и улан!

Собралась порядочная партия храбрецов и с криками «Ура-а-а!» устремилась на врага. Впереди с саблей наголо скакал Давыдов. Выгнув спину, напружинившись, привстав на стременах и припадая разгоряченным лицом к холке коня, он несся на врага. Французы засуетились и скучились, увидев, как быстро и напористо скачет впереди всадник с блещущей в руке саблей. Давыдов всем сердцем чувствовал, что расчет его теперь верен: неприятель будет смят и разбит. Когда подоспели казаки, посыпались сабельные удары, завязалась жаркая сеча – словом пошла потеха! Затем дело дошло до рукопашной.

Французы не ожидали столь яростной атаки русских, дрогнули и начали отступать.

Однако, преследуя по пятам фланкеров, казаки, уланы и гусары в азарте погони не заметили, как из леса выдвинулись резервы неприятеля и ударили по атакующим.

Теперь французы застали партию врасплох – то были драгуны с конскими хвостами, трепещущими на гребнях шлемов. Грянула пальба, засвистели пули и вспыхнула горячая перестрелка. Однако силы были неравны, и на сей раз русские вынуждены были повернуть назад, к Дитрихсдорфу.

Когда Давыдов скакал один лощиною, как ему казалось в полной безопасности, ибо драгуны отстали, внезапно впереди показались французские конные егеря. Увидев их, новоиспеченый адъютант Багратиона дрогнул и стремглав пустился прочь.

Шесть егерей устремились в погоню за Давыдовым. Один из них, намереваясь пленить лихого гусара, на скаку ухватился рукой за полу его шинели и чуть не стащил всадника с седла. К счастью, шинель, оказавшаяся застегнутой лишь на одну пуговицу у горла, распахнулась и осталась в руках француза. Давыдов пошатнулся, но чудом удержался в седле.

Далее новая беда – лошадь его получила ранение, пала на колено, однако тут же вскочила и захромала. Меж тем адъютант дал ей шпоры и во весь опор продолжал скакать к своим. Скакать до тех пор, пока взмыленный конь с пеной у рта не подвернул ногу о коварную кочку, пока не дрогнул всем телом и не рухнул со всего маху замертво, провалившись по брюхо в топкое заснеженное болото. Давыдов перелетел через голову коня, сжавшись на лету, точно рысь, в тугой комок, и грохнулся оземь. Тут же перевернулся на бок, вскочил и, мигом собравшись духом, выхватил саблю из ножен и изготовился к бою. Французы, чувствуя за собой силу, нагло и выжидательно посматривали на пылкого молодого гусара. Еще секунда-другая, и смерть или плен были бы неминуемы. Боевое «крещение» Давыдова могло завершиться его печальной кончиной. Но на его счастье в эти критические минуты из-за ближнего холма с криками «Ура-а-а!» и громким посвистом выскочили двадцать доброконных казаков. Обнажив сабли, казаки набросились на егерей и прогнали их прочь. Так адъютант Багратиона был чудом спасен от верной гибели.

Четверо французских конных егерей полегли в той жаркой сече.

Подавив в себе дрожь от смертельной опасности, Давыдов вздохнул с облегчением и преклонил голову перед спасителями.

– Жарковато пришлось, ваше благородие? – спросил его казачий урядник.

– Куда как горячо! Ненароком чуть в плен не угодил.

– Бывает… Горячечность – в бою помеха! Здесь завсегда твердый расчет нужен…

– Ну, спасибо тебе, братец! Век не забуду…

– Не стоит благодарности, ваше благородие. Все мы тут под Богом ходим.

И Давыдов глянул в сторону дремучего леса. Старый бор был по-прежнему темен и тих, свято хранил тайны и, казалось, вовсе не заметил жаркой сечи, разыгравшейся только что в нескольких саженях от него.

«Дым, пальба, гибель людей, кровь, падение коня, внезапное громовое „Ура-а-а!“, стоны раненых… и этот замшелый глухой загадочный бор, живущий своей зеленой, сторонней и тайной жизнью», – все это еще раз пронеслось в сознании гусара и потрясло его до глубины души.

Давыдов пересел на лошадь из-под убитого егеря и весь в снегу, болотной грязи и кровавых подтеках, сияющий прискакал в штаб.

Багратион соколиным взглядом окинул с ног до головы своего бравого адъютанта и со вниманием выслушал его рапорт.

– Потерять в бою коня для гусара небольшой грех, – сказал князь. – Куда страшнее – потерять оружие и честь. Но с этим, адъютант, я вижу у вас все, слава Богу, обстоит благополучно. Хвалю за службу!

– Благодарю вас, князь, хотя вряд ли я достоин похвалы… Француз, бестия, шинель на скаку сорвал.

– Ничего-ничего… – ободрил Давыдова Багратион. – Шинель – дело наживное. С самим Суворовым случилось однажды подобное… В сражении с турками под Кослуджи.

– Фельдмаршал рассказывал нам…

– Как?! Вы были знакомы с Суворовым, адъютант? Позвольте! Вы же еще столь молоды?! Каким образом?

– Однажды полководец побывал в нашем доме после смотра маневров войск Екатеринославского корпуса… На званом обеде. Дело было в Полтавской губернии, в селе Грушевка. Мой отец командовал там первым легкоконным полком. И знаете, князь, Суворов тогда предсказал, что я выиграю три сражения…

– Ну что ж? – радушно засмеялся Багратион. – Первое, будем считать, уже за вами…

– За мной?.. Только вот вопрос: кто выиграл?

– Не беда, адъютант, – улыбнулся Багратион. – За одного битого двух небитых дают, так, кажется, любил говорить Суворов. Вместо сорванной неприятелем в бою шинели дарую вам свою бурку. Бурка эта со мною во многих походах побывала. Дымом окурена, порохом опалена… Она не раз спасала меня от жестоких морозов в Альпах.

– Благодарю вас, князь! Век буду служить вам верой и правдой.

– Не мне – Отечеству служим, гусар!

В пучине жарких сражений, в пылу яростных атак

Жизни бурно-величавой

Полюбил ты шум и труд:

Ты ходил с войной кровавой

На Дунай, на Буг и Прут…

Николай Языков

После боевого «крещения» под Вольфсдорфом Денис Давыдов постоянно находился на переднем крае. Русская армия вынуждена была отступать, избегая крупных столкновений с французами, то и дело атаковавшими наш арьергард под командованием Багратиона. Князь искусно маневрировал, сдерживая натиск неприятеля и давая тем самым возможность подтянуться и соединиться главным силам армии, разбросанным по ухабистым разбитым зимним дорогам.

«Арьергардные бои тяжелы, полны лишений. Солдаты и офицеры наши терпели постоянную нужду в самом необходимом, – вспоминал один из боевых друзей Давыдова, служивший вместе с ним в те страдные дни. – Для Давыдова да и всех нас было привычным делом впроголодь ночевать в лесу или же на берегу реки, часто под дождем или снегом. Нередко мы коротали ночь в опустевшей избе, рухнув поздним вечером от усталости на пол, не раздеваясь. Не хватало соломы для биваков и дров для разжигания костров. Необходимо было довольствоваться тем малым, что Бог послал, дабы переносить все тяготы и лишения».

Видя неуклонное падение воинского духа в армии, барон Беннигсен решился, наконец, дать генеральное сражение французам при Прейсиш-Эйлау. На подмогу русским поспешил корпус прусского генерала Лестока. Сражение началось в полдень 26 января 1807 года и продолжалось до одиннадцати часов вечера 27-го, с коротким перерывом на ночь. Замысел Наполеона был таков: удерживая главные силы русской армии с фронта, корпусами войск маршалов Нея и Даву обойти их с флангов, окружить и уничтожить. Однако планы французского императора рухнули. Сражение при Эйлау знаменательно тем, что здесь постоянно кипели рукопашные бои и обе стороны понесли урон беспримерный. «То был широкий ураган смерти, все вдребезги ломавший и стиравший с лица земли все, что ни попадало под его сокрушительное дыхание…», писал об этой опустошительной баталии Денис Давыдов, «здесь груды мертвых тел осыпались свежими грудами, люди падали одни на других сотнями, так что вся эта часть поля сражения вскоре уподобилась высокому парапету вокруг воздвигнутого укрепления».

…В одной из стремительных атак неприятеля русская пехота была оттеснена с занимаемых позиций. Видя это, Багратион приказал Давыдову: «Скачи-ка, братец, немедля к главнокомандующему! Проси подкрепления кавалерией!»

Давыдов застал Беннигсена в штабе, сидящего в кресле и спокойно обозревшего разложенную на столе карту, и доложил ему обстановку. Выслушав недовольное брюзжание барона и получив наконец дозволение, адъютант Багратиона увлек за собой первый же попавшийся на глаза кавалерийский полк и помчался к своему арьергарду. Тем временем неприятель уже вошел в Эйлау, на улицах города кипел жаркий бой, то и дело переходя в рукопашный. Давыдов разыскал Багратиона в опаснейшем месте. Князь наблюдал за ходом баталии и хладнокровно отдавал приказы.

Храбрый адъютант оставался при князе на протяжении всего сражения, однако повсюду – в седле ли, на коротком привале при блеске бивачного огня – Давыдов улучал минуты, чтобы кратко, беглыми словами заносить в свою памятную книжицу достойные внимания перипетии боев.

После жестоких схваток французы дважды овладевали городом и дважды вынуждены были отступать. Когда кавалерия неприятеля пробилась через боевые укрепления русских, в критический момент сражения, барон Сакен струсил и приказал войскам отходить. Но тут князь Багратион обнажил саблю и, взяв на себя командование войсками центра, увлек солдат за собой. Словно огненная неотразимая лава, солдаты выставили острые штыки и затопили улицы и закоулки города. Завязался жестокий рукопашный бой, в котором нет равных солдату русскому!

Неожиданной и сокрушительной контратакой французы были смяты и отброшены. Корпус маршала Ожеро понес большие потери. Противник бежал. Багратион сыграл при Эйлау первостепенную роль.

На другой день, едва город окутала темень, сражение прекратилось. На улицах горели дома и отблеск пожара освещал серые от усталости лица солдат. Солдаты русские находились по-прежнему в боевой готовности и ожидали приказов. Но командование обеих сторон пребывало в нерешительности: возобновлять ли поутру битву на том же месте или отступить и дать воинам передохнуть?

Узнав об огромных потерях своих войск (около 25 тысяч солдат и офицеров было убито и ранено), Наполеон счел сражение поигранным и начал спешно готовиться к отступлению. Однако барон Беннигсен упредил Бонапарта, и первым отдал приказ русской армии об отходе к Кенигсбергу.

Беннигсену говорили, что нельзя упускать победу, завоеванную столь дорогой ценой. Однако напрочь отвергнув советы, надменный немец оставался непреклонен и неумолим. Другими словами, бездарный барон предоставил французам возможность оправиться от весьма крепкого потрясения.

Армия Наполеона была сломлена и также оставила свои позиции.

Давыдову надолго запомнилось то морозное январское утро. Покрытое кое-где снегом широкое темное поле. Повсюду на нем лежали трупы солдат. И бежали в беспамятстве к спасительному лесу французы в голубых мундирах. Запомнились ему и дерзкие вылазки казаков. Внезапно они врывались в расположение французов, крушили врага саблями в самых уязвимых местах, сея в его рядах страх и смятение. И столь же внезапно, как и появлялись, исчезали.

В кровопролитном сражении при Прейсиш-Эйлау ураганный натиск противника разбился о стойкость, отвагу и беспримерное мужество наших солдат, возглавляемых в самые решительные минуты битвы не ведавшим страха Багратионом.

Недаром два года спустя император Франции в беседе с русским послом графом Чернышевым заявил: «Я был назван победителем под Эйлау потому только, что вам угодно было отступить».

За доблесть, проявленную в этом сражении, Дениса Давыдова представили к ордену Святого Георгия с белою по обеим сторонам финифтью, учрежденном императрицей Екатериной II для «награждения отличных военных подвигов и в поощрение в военном искусстве».

Необычайно малый нос Давыдова дал в те жаркие дни князю Багратиона повод к добродушной шутке. А дело обстояло так… Как-то гусар Давыдов явился в авангард к князю с рапортом: «Главнокомандующий приказал доложить вашему сиятельству, что неприятель у нас на носу, и просит вас немедленно отступить». На сие Багратион преспокойно отвечал: «Неприятель у нас на носу? На чьем? Если на твоем, так он близко, а если на моем, то мы успеем еще отобедать».

…Наполеон не предпринимал до поры решительных действий, выжидая, когда его армия залечит тяжелые раны, полученные под Эйлау, и когда ее ряды пополнят свежие резервы. Продовольствием и фуражом его войска снабжали пруссаки, подписавшие недавно выгодную для французов капитуляцию крепости Данциг.

Спустя четыре месяца после Эйлау, 2 июня 1807 года, у Фридлянда грянула новая битва. Накануне ее барон Беннигсен избрал для русской армии неудачную оборонительную позицию в форме дуги. Дуга эта, огибая город, лежала в пойменной долине. Тылы русских ограждали берега реки Алле, это ограничивало маневренность войск.

Давыдов следил за перестрелкой, завязавшейся на заре. Под прикрытием густого тумана русские гренадеры забрались на колокольню. Ведя оттуда наблюдение, они первыми доложили о приближении наполеоновской армии.

По правую сторону дуги расположились войска князя Горчакова, а по левую – Багратиона. Готовясь к битве, князь предвидел, что и на этот раз его полкам придется принять на себя главный удар, поэтому заранее просил у Беннигсена подкрепления.

Но вот гренадеры заметили с колокольни Наполеона. В треуголке он скакал на белом коне в окружении пышной свиты, останавливался, обозревал в подзорную трубу окрестности и говорил, приторно улыбаясь:

– О, сегодня счастливый день! Сегодня годовщина победы при Маренго!

Французы открыли по нашему левому флангу орудийный огонь. Русские воины рассредоточились и побежали вперед.

Наполеон величественно поднял руку и, указав маршалу Нею на скопление войск Багратиона и на Фридлянд, приказал:

– Вот ваша цель! Ступайте туда немедленно. Ворвитесь в самую гущу во что бы то ни стало! Войдите в город, берите мосты и не беспокойтесь о том, что будет происходить кругом вас. Я и армия моя здесь, чтобы бодрствовать над вами!

Воины Нея выстроились в шеренги и по сигнальным выстрелам лавиной выкатились из-за леса.

Пушкари встретили французов ураганом картечи.

Неся большие потери, неприятель стал отступать. Воспользовавшись замешательством в стане врага, Багратион послал вперед кавалерию. Всадники с саблями наголо врезались в колонны французов, смяли их и обратили в бегство. Вслед за тем князь двинул пехоту.

Расстроенные на первых порах колонны неприятеля усилились свежей гвардией, возглавляемой закаленными в боях ветеранами. Французы быстро оправились от потрясения. И тут маршал Ней приказал артиллерии открыть огонь – и на русскую пехоту обрушилась картечь из 36 орудий.

Наши пушкари, растянутые в боевой линии, не могли ответить неприятелю должным образом. Пехотинцы дрогнули и стали отступать. Лишь полки под командованием Багратиона продолжали стойко удерживать свои позиции. Сюда, на левый фланг, Ней направил шквальный огонь всех своих батарей. Теперь ничто: ни грозные приказы командования, ни дерзкие вылазки в стан неприятеля отчаянных храбрецов – не могли удержать отступавшего и таявшего с каждой минутой русского войска. Тогда Багратион обнажил саблю и воскликнул:

– Ребята, вспомните Суворова! Не выдайте! Умрем, как умирали наши братья в Италии! Вперед!

Генерал прошел перед солдатами и двинулся на врага. Батальоны московцев бросились вслед за ним. Воины сгрудились вокруг любимого полководца, заменяя тех, кто падал замертво под градом картечи. Однако никому из них так и не суждено было дойти до неприятельской батареи. Арьергард наш поредел и оказался приперт к стенке. В досаде и гневе Багратион приказал:

– К реке!

Доблестно и бесстрашно защищали солдаты ворота города. То была последняя, отчаянная и смертельная сшибка русских с французами на этом фланге.

Остатки корпуса гренадер отходили через шаткий мост на другую сторону Алле. Пехотинцы запалили дома города, дабы затруднить неприятелю преследование.

Оценив обстановку как весьма благоприятную, Наполеон отдал приказ о начале общего наступления – и на улицах Фриндлянда закипела жестокая битва.

Для русских солдат оставался один удел: либо штыками пробить себе путь, либо сложить голову. В жаркой рукопашной схватке они одолели французов, задержав их в городе, а сами тем временем начали стягиваться к реке. Однако ближние мосты оказались сожжены или разрушены. Пока солдаты Багратиона из последних сил сдерживали натиск неприятеля, во все концы были посланы офицеры для отыскания брода. Вода в Алле вскипала от сотен бросавшихся в нее и плывущих солдат. И тут адъютант генерала Уварова объявил: «Брод найден!» Войска устремились к переправе.

Наступила долгожданная передышка, и Давыдов, не успев остыть от горячего боя, решил взглянуть на город. Но вот поблизости от него упала и с грохотом разорвалась граната. Засвистели осколки. Лошадь одного гусара, словно ужаленная с лету осой, в бешенстве скакнула в сторону. Оглушенный и осыпанный землею с головы до ног офицер чудом удержался в седле. Когда пальба утихла, Давыдов увидел его бледное окровавленное лицо: от ран гусар едва держался на коне.

– Какого эскадрона? – спросил Давыдов.

Гусар тихо пробормотал:

– Шестой эскадрон. Николай Пегов.

Видя страдальца на грани смерти, Давыдов живо вспомнил свое боевое «крещение» под Вольфсдорфом, когда казаки в самый опасный момент преследования выскочили из ближнего леса и спасли ему жизнь. Не раздумывая, он спрыгнул на землю, привязал повод коня гусара к шее своего Цыгана и двинулся к реке.

На берегу Алле гусар в беспамятстве упал к ногам лошади. В дыму пороховом адъютант Багратиона отстал от своего полка. Нагнувшись с пологого берега, он зачерпнул в пригоршни холодной воды и омыл ею окровавленное лицо раненого. Гусар вздрогнул, приоткрыл глаза.

– Будьте столь милостивы, не бросайте меня, – взмолился несчастный. – Конь у меня добрый и кроткий. Отведите меня к своим.

Меж тем жители Фридлянда выскакивали из охваченных пожаром домов с криками о помощи, а русские войска поспешно отступали.

– Садись-ка, молодец, на коня! – решил ободрить страдальца Давыдов. – Я помогу тебе!

Гусар с трудом поднялся на ноги. Взяв одной рукой поводья коня, а другой помогая раненому просунуть ногу в стремя, Давыдов едва удержался на ногах от одного его неловкого движения.

– Спасайтесь! – крикнул пробегавший мимо солдат. – Француз близко!

Направляясь к переправе через Алле, артиллеристы везли на конях пушки. И Давыдов спросил у раненого:

– Как, Николай? Может, останешься при артиллерийском обозе? – При этом он прибавил с участием: – Ведь на пушечном лафете ехать куда покойнее, чем держаться в седле.

Пегов несказанно обрадовался предложению своего спасителя. Давыдов тотчас же остановил артиллериста и горячо попросил:

– Будь милостив, братец! Возьми под свою опеку раненого офицера и его лошадь!

Бравый усач-артиллерист согласно кивнул в ответ и помог Давыдову снять гусара с коня. Они постелили попону на лафет и положили на нее Пегова.

– В случае если гусару потребуется какая-либо помощь, – сказал Давыдов артиллеристу на прощание, – пусть разыщет адъютанта Багратиона Дениса Давыдова.

Свой долг перед страдальцем он выполнил с честью и поскакал на рысях догонять полк.

С наступлением сумерок все смолкло. Холодный, пробирающий до костей ветер нагнал темные тучи. Хлынул дождь. Солдаты в овраге с трудом запалили бивачные костры, правда, они шипели от мокроты и больше дымили, чем горели. Трудно было заснуть в ту промозглую ночь. Гусары кутались в шинели, сушили обувь и обогревались у тощего пламени. Разговоры не вязались, каждый думал свою нелегкую думу.

По вине бездарного и медлительного барона Беннигсена войскам Наполеона при поддержке «густой массы чугуна и свинца» удалось одержать при Фридлянде победу.

Поредевшие части русской армии вынуждены были отступить к Неману. Однако, несмотря на пагубный исход битвы, стойкость и доблесть наших солдат восхищали иностранцев, очевидцев сражений.

Английский посол лорд Гутчистон донес о сей жесточайшей баталии правительству следующее: «Мне недостает слов описать храбрость русских войск. Они победили бы, если бы одно мужество могло доставить победу. Офицеры и солдаты исполняли свой долг самым благородным образом. В полной мере заслужили они похвалу и удивление каждого, кто видел Фридляндское сражение».

«Русский солдат привычен ко всем переменам погоды и нуждам, к самой худой и скудной пище, к походам днем и ночью, к трудным работам и тяготам. Солдаты упорно храбры и возбуждаются к славным подвигам, преданы своему государю, начальнику и Отечеству, набожны, но не омрачены суеверием, терпеливы и словоречивы. Природа одарила их самыми лучшими существенными способностями для военных действий; штык есть истинное оружие русских, храбрость их беспримерна», – писал англичанин Вильсон.

За доблесть, проявленную в битвах с французами на земле Восточной Пруссии, Денис Давыдов удостоился золотой сабли с надписью «За храбрость». А за боевые заслуги в заграничном походе командование представило его к почетному прусскому ордену «За достоинство».

О, майн либе!

Бывали ль вы в стране чудес,

Где, жертвой грозного веленья,

В глуши земного заточенья

Живет изгнанница небес?

Денис Давыдов

Русская армия под начальством барона Беннигсена, насчитывавшая около восьмидесяти тысяч, отступала с боями по прусской земле. Вблизи малого селения Шлотен французы атаковали наши войска. Земля содрогалась от звона сечи. В решительные минуты боя князь Багратион выдвинулся вперед, дабы смять и опрокинуть неприятеля. Давыдов скакал рядом с храбрым полководцем. Упругий и статный, он справно сидел в седле на молодом дончаке и, гусарской саблею сверкая, разил улан. Яростная сеча длилась около часа. Всадники и кони вспотели от боя. Внезапно французы дрогнули и попятились назад. Но тут разорвалось ядро и убило под Давыдовым лошадь, а сам он был легко ранен в ногу и потерял сознание.

Удалого адъютанта Багратиона отправили на излечение в сельскую больницу, под опеку доктора Рольфа Винера. В молодости Винер жил и обучался в Москве и довольно сносно изъяснялся по-русски.

На дворе стояли солнечные майские дни. За окнами больницы шелестели ветвями цветущие яблони, а на клумбе вздрагивали под ветром ароматные нарциссы.

Взращенный среди лесов, лугов и полей Бородина, Давыдов более всего на свете любил простор и раздолье. Он часами смотрел на плывущие по небу перистые облака, на потолок и белые стены палаты, вел душеспасительные беседы с доктором Винером и, несмотря на все это томился от скуки и мечтал как можно скорее подняться на ноги и снова стать в строй.

В то лучезарное утро гусар проснулся раньше обычного, сел к окну и принялся читать свои новые стихи:

Я на чердак переместился:

Жаль, выше, кажется, нельзя!

С швейцаром, с кучером простился

И повара лишился я.

Толпе заимодавцев знаю

И без швейцарца дать ответ;

Я сам дверь важно отворяю

И говорю им: «Дома нет!»

В дни праздничные для катанья

Готов извозчик площадной,

И будуар мой, зала, спальня –

Вместились в горнице одной.

Гостей искусно принимаю:

Глупцам – показываю дверь.

На стул один – друзей сажаю,

А миленькую… на постель.

– Гутен морген, куссар Давыдофф! – в палату тихо вошла миловидная с пышной русой косой за плечами дочь доктора Винера Эльза и поставила на стол букет белоснежных нарциссов.

– Гутен морген… – проронил приятно удивленный гусар. – Благодарю вас за цветы!

– Как вы себя чувствует?

– Благодарю вас, хорошо, милая Эльза! А где же? Где доктор Рольф?

– Мейн фатер, папа, он есть доктор, сегодня немного нездороф…

– Как странно! Не правда ли? – рассудил Давыдов. – Прежде я думал, что доктора никогда не болеют, а гувернеры знают все на свете.

– Это очень хорошо, куссар Давыдофф…

– Что хорошо?

– А то, что у вас возникло чувство юмор.

– О да! – улыбнулся гусар.

– Мой фатер, доктор… Он говорит мне, когда у больной возникает юмор – это очень хорошо! Зер гут! Значит дело идет на поправку!

– Да я и сам это чувствую…

– Зер гут!

– Знаете, Эльза, меня словно распирает сегодня от любви и юмора. Послушайте-ка:

И что ей наш земной восторг

Слова любви? – Пустые звуки!

Она чужда сердечной муки,

Чужда томительных тревог.

Из-под ресниц ее густых

Горит и гаснет взор стыдливый…

Но отчего души порывы

И вздохи персей молодых?

Был миг: пролетная черта

Скользнула по челу прекрасной,

И вспыхнули ланиты страстью,

И загорелися уста.

Но этот миг – игра одна

Каких-то дум… воспоминанье

О том небесном обитанье,

Откуда изгнана она…

– Это плохо! – сказал Эльза. – Зер шлехт, куссар Давыдофф!

– Что – плохо?

– Мне нельзя слушать такие стихи, – девушка заткнула уши. – Мне только шестнадцать!

– Помилуйте! Да когда ж их еще и слушать?! – возразил Давыдов. – Шестнадцать лет – самое время! Прекрасное безоблачное время!

– Что прекрасно, куссар Давыдофф?

– Что ваш фатер, то есть доктор, как вы изволили выразиться, сегодня нездорофф!

– Ваши слова несправедлив…

– Почему же? Ведь я просто хотел сказать, как хорошо, что доктор сегодня «немножко нездорофф». И вместо него ко мне пришли вы…

– Отец сделал вам вчера перевязку? Как ваша нога?

Давыдов с большим трудом поднялся с кровати, попытался шагнуть, опираясь на больную ногу, но тут же громко вскрикнул и упал на пол:

– Ой! Ой! Ой! Бо-бо-лит!

– Насколько мне помнится, мейн фатер делал вам перевязку на правой нога, а здесь – левый…

– Неужто? Левая! Ах да, я право запамятовал… – тут же согласился с Эльзой Давыдов.

– Все нормально, – осмотрев раненую ногу, сказала Эльза. – Я должна вас порадовать, господин Давыдофф. Скоро вас выпишут…

– Странно… Довольно странно, Эльза! Какая-то метаморфоза! Пять минут назад мне хотелось выскочить из окна и убежать поскорей из больницы в свой полк, к гусарам:

Я люблю кровавый бой,

Я рожден для службы царской!

Сабля, водка, конь гусарский,

С вами век мне золотой!

– А сейчас такой желаний пропал? – испытующе посмотрела на него Эльза.

– Признаться, есть еще. Но мой желаний становится все меньше и меньше. Тает, как глыба льда в жаркий день. Ведь вам всего лишь шестнадцать. А мне уже двадцать два… Я старик!

– Ничего, ничего… «Молодость единственный недостаток, который с годами проходит» – так говорит мой фатер.

Внезапно Давыдов схватился за голову:

– Да я не об этом…

– Что такой?

– Что-то голова кругом идет…

– Это от запах цветов на столе, – забеспокоилась Эльза. – Хотите, я сейчас же выброшу за окно этот букет?

– Нет-нет, пусть цветы стоят в вазе. Это так приятно. Пусть голова идет кругом! Это очень хорошо!

– Хорошо, что голова идет вокруг шея? – пожимает в недоумении плечами Эльза. – Как это? Я не так вас поняла, куссар Давыдофф?

– Да почти что так. А знаете, Эльза, я ведь, кажется, сегодня влюблен…

– «Когда кажется, то крестятся», так говорят в Россия.

Денис Давыдов встал с постели и троекратно перекрестился.

– Ничего-ничего, это быстро проходит. – Эльза кокетливо взмахнула руками. – Вы же поэт! А у поэтов все быстро проходит – грусть, рана, любов…

– Вы смеетесь надо мной?

– Ничуть. Все проходит. И любов – тоже. Как это вы изволили сказать по-русски: «Как глыба льда в жаркий день».

– Да ведь это всего лишь сравнение…

– Сравнение… Хорошо – плохо, горячо – холодно…

Давыдов печально качает головой:

– Плохи мои дела: у вас, Эльза, философский склад ума. Поэтам с такими девушками весьма трудно.

– Трудно? Ничего подобного, как говорит мой фатер: «На вас оказывает расслабляющее влияние запах цветов, а на меня – стихи…»

Давыдов рассмеялся и оживился:

– Правда?! Да вы, Эльза, – сказка! Нет, я хотел сказать – загадка!

– От стихов я таю… – Эльза потупила большие серые глаза. – Да-да, как та глыба льда… И очень даже могу совершить, как это… необдуманный легкомысленный поступок!

– Серьезно?! Вот уж чего бы я никогда не подумал. Я всегда считал, что на такое способны барышни только в Москве.

– В Москве? – улыбнулась Эльза. – Москва – это очень далеко от нас.

– Да, не близко…

– Поэт Давыдов – это не география. Поэт – это чувство.

– О Эльза! Эльза! – воскликнул Давыдов и вполголоса запел:

Не пробуждай, не пробуждай

Моих безумств и иступлений

И мимолетных сновидений,

Не возвращай, не возвращай!

Не повторяй мне имя той,

Которой память – мука жизни,

Как на чужбине песнь отчизны

Изгнаннику земли родной…

Давыдов так увлекся, что совсем забыл про больную ногу. Он встал на табуретку. Эльза прижалась к нему и тоже забралась на табуретку. Внезапно лица их оказались рядом… Гусар обнял и крепко поцеловал девушку. Но в этот миг дверь распахнулась и быстрой походкой в палату вошел доктор Рольф Вингер в белом халате.

От неожиданности Эльза присела и вскрикнула:

– Майн фатер! О ужас!

Давыдов едва не упал с табуретки… и опустил глаза.

Доктор печально качнул головой:

– Фатер… Ну зачем вы явились, доктор Рольф, так не вовремя?!

– Доннер веттер![3] Позвольте узнать, гусар Давыдофф! Но ведь вы… вы же у нас немножко больны?

– Мне сегодня гораздо лучше!

– Я вижу, гусар Давыдофф, наше лечение пошло вам на пользу, – улыбнулся доктор. – В молодости я имел практику в Москве…

– Фатер! – вскрикнула Эльза. – Представьте себе… И мы тоже только что вспоминали о Москве…

– Вижу, вижу… – усмехнулся отец. – И на эта табуретка забрались, наверное, чтобы поглядеть на далекая русская столица?

– Конечно, но не только это… – вставил словцо Давыдов.

– Мне понятно: гусар Давыдофф взбирался на высоту, чтобы испытать больная нога… Но ты? Ты, Эльза, каким образом оказалась там?

– Сама не знаю…

– Сестра милосердия, юная девиц, оказывается на табурет рядом с раненым гусар, которому вчера сделали перевязку. Дочь не знает, что отвечать своему фатер?!

– Знает, доктор Винер, – заступился за Эльзу Давыдов. – Просто она тушуется…

– Что такое за слово – ту-шу-ет-ся? Я не знаю. Но тем более… Тут, на табуретка, даже сестра милосердия не может объяснить свой необъяснимый поступок?!

– Но, фатер… вы же сам изволил сказать, что он необъясним…

– Но тем хуже… – все более распаляясь, вопрошал доктор. – Каким образом сестра милосердия попал на табурет в объятия горячий гусар? Доннер веттер!

– О, фатер! – Как бы спохватившись, отвечала Эльза. – Просто мы… мы хотел проверить, сможет ли завтра куссар Давыдофф сесть на коня.

– Ну и как? Как, по-твоему? – усмехнулся отец. – На мой взгляд, испытания имел успех!

– Вы правы, как всегда, доктор! – радушно улыбнулся гусар. – Весьма удачно!

И тут доктор, внезапно сменив гнев на милость, развеселился:

– Вот и хорошо! Вот и прекрасно! Ладушки-оладушки! Так, кажется, говорят у вас в России?

При этих словах Винер несколько раз хлопнул в ладоши. Дверь отворилась, и в палату вошла дородная немка средних лет с лошадиным лицом.

– Вот, гусар Давыдофф, ваша новая сиделка, фрау Брунгильда! – Представил вошедшую даму доктор. – Прошу, как говорится, любить и жаловать!

Оглядев с ног до головы раненого гусара, фрау Брунгильда изрекла громким грудным голосом:

– О, майн либе!

От столь неожиданного приветствия, Давыдов смутился и опустил голову.

– Но ведь это же… Это же, доктор… – с негодованием вскричал Давыдов. – Гренадер в юбке!

– Гренадер? – Лукаво усмехнулся доктор. – Это то, что вам сейчас необходимо. Фрау Брунгильда – вдова. И, кстати, тоже очень любит поэзия!

– О, майн либе! – воскликнула фрау.

От этих слов Давыдов вздрогнул и с мольбой в голосе обратился к доктору:

– У меня к вам, Рольф Карлович, одна маленькая просьба.

– Просьба?! Что за просьба?

– Не разрешите ли вы мне остаться в одиночестве, без сиделки?

– Ни в коем случае. Вы не просто раненый или больной. Вы – поэт! А у поэтов всегда, как это по-русски, теплый, нет, очень горячий голова!

– О, майн либе! – вновь подала голос фрау Брунгильда.

Не на шутку перепугавшись возгласами сиделки, Давыдов покорно лег в постель, накрылся одеялом и поинтересовался:

– А эта милейшая фрау еще что-нибудь знает, кроме этого неустанного «О, майн либе!»?

– По-русски она не знает, – пояснил доктор. – Но фрау Брунгильда знает много другого… весьма полезного. Скажем, военных эпизод из практика ее покойного мужа. Он был пух-пух! артиллерист.

– О нет-нет! – взмолился Давыдов и тотчас же вскочил с постели. – Премного благодарен фрау Брунгильде! И вам, доктор Винер, за заботу о бедном гусаре… Я вполне здоров и чувствую себя превосходно!

– Ну что вы, гусар Давыдофф! Не стоит благодарности. Это мой долг. Долг врача и… несчастный отец этой ветреной юный созданий!

Давыдов, напевая, стал танцевать с Эльзой вокруг злополучной табуретки. На прощание все обнялись.

Тильзитский мир. Предсказание судьбы Бонапарта

О храбрые враги, куда стремитесь вы?

Отвага, говорят, ничто без головы…

Денис Давыдов

После Фридлянда русские войска прикрывали отход армии к Тильзиту и защищали переправу через Неман. Князь Багратион послал Давыдова к Беннигсену с донесением о расстановке корпусов неприятеля, он приказал также передать главнокомандующему важный пакет. В дороге Давыдов случайно повстречал майора Эрнеста Шепинга, служившего при главном штабе. Адъютанту Багратиона довелось знавать майора прежде, еще по Петербургу, и он поинтересовался:

– Что нового, Шепинг?

– Новое то, – насупившись, отвечал важный щеголеватый майор, – что я везу письмо от Беннигсена Багратиону. Главнокомандующий предписывает князю выйти через меня на связь с французами и предложить им перемирие. Приступаем к переговорам о мире. Прощай!

Эта весть потрясла Давыдова, как гром средь ясного неба. Ему горько было слышать, что главнокомандующий русской армией просит у французов мира, так и не отомстив им за недавнее поражение.

Прибыв в главную квартиру, адъютант Багратиона увидел там панику и замешательство, коих не встречал даже среди отступающих, смертельно усталых и голодных солдат. Ему показалось, что у Беннигсена сложилось неверное представление об упадке воинского духа в армии, в особенности ее арьергарда.

Давыдов хотел лично доложить главнокомандующему об истинном положении дел в войсках, сказать, что атаки французов день ото дня слабеют и настает самая благоприятная пора для того, чтобы перейти в наступление и свести счеты с неприятелем.

Молодой гусар застал в главном штабе весьма разнообразное общество: тут были военные и гражданские чиновники, а также англичане, шведы, пруссаки… Ему сказали, что Беннигсен отдыхает, но через час-другой его превосходительство соизволит пожаловать в залу. Чтобы скоротать время, Давыдов вышел на улицу взглянуть на переправу через Неман и на приготовление моста к сожжению. Здесь он увидел знакомого штабного офицера и решил посоветоваться с ним о своем намерении доложить главнокомандующему об истинном положении дел в армии. Но щуплый офицер из немцев тотчас же резко изменился в лице и замахал руками: «Нечего тебе соваться не в свое дело». Однако это ничуть не охладило пыл гусара.

Вскоре Давыдов со свойственной ему решительностью и горячностью прорвался к Беннигсену, передал ему пакет от князя и сказал об удовлетворительном состоянии арьергарда.

Главнокомандующий выслушал адъютанта Багратиона со вниманием и даже с некоторым удивлением. Задал ему ряд вопросов. Многое оказалось для Беннигсена неожиданностью. Вскоре аудиенция закончилась и надменный барон молча отпустил Давыдова.

А через несколько дней после встречи с Беннигсеном Денис Васильевич с прискорбием наблюдал, стоя среди офицеров в главной квартире, за визитом французского парламентера Луи Перигора. Перигор пожаловал из приграничного городка Тильзита с миссией о перемирии. В торжественной обстановке парламентер вручил главнокомандующему письмо от маршала Бертье. Причем за время этой тягостной для русского командования церемонии француз держал себя весьма надменно, «нос кверху», не пожелав даже снять с головы пышной медвежьей шапки, сославшись на воинский устав. Сам же барон Беннигсен и генералы его свиты учтиво улыбались, обнажив и почтительно склонив головы перед наглым молодым французом. Все это вызвало бурю негодования в душе патриотически настроенных офицеров, ибо по их единодушному мнению не могло идти речи о мире между императором Бонапартом, преступно обагрившим руки в крови многих европейских народов, и законным русским государем. «Если бы мы сбили тогда шапку с головы Перигора, – с горькой иронией вспоминал об этом визите Давыдов, – из головы Наполеона вылетело бы несколько статей мирного трактата. Дело было в шапке».

13 июня 1807 года наступил торжественный и достопамятный день встречи в Тильзите двух императоров. По сему случаю на середине Немана построили на плотах с вензелями два четырехугольных павильона, обтянутых белым полотном. Причем один павильон выглядел наряднее другого и был значительно больше, он предназначался для императоров, а меньший – для их свит. По обеим берегам реки стояли две барки с гребцами. Они должны были доставить монархов к месту их встречи.

Александр I со свитой находился в некогда богатой крестьянской усадьбе на берегу Немана. Время от времени он выходил из избы, в глубокой задумчивости стоял у реки и ожидал своего часа, чтобы сесть в барку и отправиться на встречу с овеянным громкой славой французским полководцем. Наполеон в течение двух с половиной лет одержал ряд блестящих побед и покорил почти все европейские державы.

Багратиона в свите государя не было, он не пожелал ехать в Тильзит, сказавшись больным. Зато Денис Давыдов имел туда допуск, как адъютант доблестного, не ведающего страха генерала. Ему довелось быть свидетелем важных событий…

Стоя при полном параде в кругу офицеров, Давыдов наблюдал за встречей императоров в подзорную трубу. Он видел Наполеона, который стоял со сложенными на груди руками, в окружении государственных сановников. На французском императоре блистал мундир гвардии с лентой Почетного Легиона через плечо, а его голову украшала неизменная шляпа-треуголка.

Денису Васильевичу запомнились строки из романса, сочиненного по сему торжественному случаю в честь встречи великих монархов придворным стихотворцем:

«На одном плоту я видел двух повелителей мира;

на одном плоту я видел

и Мир, и Войну,

и судьбу целой Европы –

все на одном плоту».

Лодка, на которой находился Наполеон, первой причалила к плоту. Он быстро прошел вперед и приветливо протянул руку Александру I при сходе его с барки.

– По какой причине мы сделались с вами врагами, государь? – быстро проговорил Бонапарт. – Из-за чего вся эта баталия?

– Мне давно не по душе чопорные англичане. Я им не доверяю так же, как и вы, – с лукавой улыбкой на устах отвечал Александр. – И буду содействовать вашему величеству во всех замыслах, которые вы будете противу них осуществлять.

– Если таково ваше мнение, государь, то я весьма рад. – Наполеон пожал руку Александру. – Будем считать, что мир заключен!

Монархи прошли и скрылись в большом нарядном павильоне. Они проговорили там наедине около двух часов. Затем туда пожаловала свита.

С детства Давыдов имел обыкновение со вниманием примечать все, что происходило вокруг него. Многие события и детали встречи двух императоров запомнились ему на всю жизнь. Он предчувствовал, что Тильзит будет иметь важное историческое значение. Вечерами адъютант садился за стол и при свечах кратко записывал свои впечатления.

С той первой знаменательной встречи прошло несколько дней, и судьба вновь свела Давыдова с Бонапартом, причем самым неожиданным образом. Наполеон остановился в нескольких шагах от него, и Денис Васильевич поразился тем, сколь не схожи все виденные им дотоле изображения великого императора Франции на портретах современных художников. До сего часа он представлял себе властного и величественного монарха суровым, с резкими чертами лица и большим горбатым носом, с черными глазами навыкате, нахмуренными бровями и слегка вьющимися волосами, словом, с южным, итальянским типом лица. Однако в жизни все обстояло иначе.

Давыдов лицезрел, казалось, совершенно другого человека. В отношении Наполеона в его душе кипела досада, смешанная с негодованием, подобным тому, ка при виде франтоватых напыщенных французских офицеров, столь скоропалительно превратившихся из лютых врагов в друзей… И его острое перо так живописало Бонапарта: «Я увидел человека малого роста, ровно двух аршин шести вершков, довольно тучного, хотя ему было тогда только тридцать семь лет от роду, и хотя образ жизни, который он вел, не должен бы, казалось, допускать его до этой тучности. Я видел человека, держащегося прямо, без малейшего напряжения, что, впрочем, есть принадлежность всех почти людей малого роста. Но вот что было его особенностью: это – какая-то сановитость благородно-божественная и, без сомнения, происходившая от привычки господствовать над людьми… Не менее замечателен он был непринужденностью и свободою в обращении, так и безыскусственною и натуральною ловкостью в самых пылких и быстрых приемах и ухватках своих, на ходу и стоя на месте. Я увидел человека лица чистого, слегка смугловатого, с чертами весьма регулярными. Нос его был небольшой и прямой, на переносице которого едва приметна была весьма легкая горбинка. Волосы на голове его были не черные, но темно-русые, брови же и ресницы ближе к черному, чем к цвету головных волос, и глаза голубые, – что, от его почти черных ресниц, придавало взору его чрезвычайную приятность».

А теперь давайте перенесемся из Тильзита лет на пятнадцать назад… Перенесемся в Париж начала девяностых годов XVIII века. Думается, будет нелишним приоткрыть завесу над главным виновником мировой смуты и кровавых бедствий человечества и все же великим полководцем – Наполеоном. В ту пору о нем рассказывали много былей и небылиц, но случай из молодости Бонапарта кажется нам весьма примечательным.

В осенних сумерках шумел мглистый дождь. На узкой, окраинной улочке столицы, заселенной ремесленниками и торговцами, в мансарде невысокого каменного дома влачил свои бренные годы некий старец. По всей округе он слыл за колдуна и звездочета, ходили слухи, что по профессии старец астролог и по каким-то странным чертежам, планетам и книгам может предсказывать судьбы людей. Однако редко кто из страждущих решался прийти к нему в дом за помощью и советом.

На вид колдун был сух, жилист, сутул, с задумчивым и холодным взглядом из-под густых темных бровей. С утра до ночи он по обыкновению своему сидел в небольшой убогой каморке на мягком продавленном кресле за столом, сплошь заваленным чертежами, книгами, рукописями. Кутаясь в черный плед, он производил сложные математические расчеты.

Однажды вечером в дверь громко постучались, и она тут же широко распахнулась. Старец оторвался от своих привычных занятий, с удивлением глянул на незваного гостя, нагрянувшего в столь поздний час.

На пороге стоял молодой человек небольшого роста в военной форме, с пылкими голубыми глазами и пышно, но небрежно взбитыми волосами.

– Говорят, почтенный, вы обладаете редким даром – предсказывать судьбы людей, – негромко, но с твердостью в голосе промолвил пришелец и без приглашения опустился на скрипучий деревянный табурет. – Попробуйте-ка предсказать мою!

Старец привстал с кресла, еще раз пристально глянул на самоуверенного незнакомца.

– Будь по-вашему, милостивый государь, – согласно кивнул он в ответ, пряча в устах лукавую ухмылку. – Попытаюсь для вас сделать это…

Достав с полки лист чистой бумаги, старец разложил его перед собой на столе.

– А теперь будьте столь милостивы и сообщите мне год, месяц, место и день вашего рождения, – с хрипотцой молвил он, держа в пальцах карандаш.

– Я родился 15 августа 1769 года в городе Аяччо на Корсике, – четко выпалил пришелец.

Предсказатель порылся в картотеке, снял с полки толстые книги и долго листал их, наводя какие-то справки. Затем он быстро начертил на бумаге круг, по которому раскидал точки планет и соединил их фигурками, похожими на геометрические. Некоторое время при полном молчании он задумчиво взирал на свою работу, а затем выпрямился и, стряхнув дрожащей рукой седую прядь со лба, обронил:

– Однако все довольно странно…

– Что странно? – не выдержал гость.

– Итак, милостивый государь, внимайте и мотайте на ус. Вас ждет редкая и удивительная судьба. – Старец откашлялся и тяжело перевел дыхание. – Вам дано свершить великие дела. Я вижу на вашей горячей голове корону императора. Вы прольете целые реки крови и одержите много блестящих побед. Однако конец вашей жизни будет печален. Вы будете посрамлены, разгромлены и умрете в горьком изгнании и одиночестве.

При последних словах военный, пылая гневом, вскочил с табурета, который с грохотом рухнул на пол, и истерически рассмеялся.

– О, мой Бог! Меня ждет корона! – воскликнул он и, качнув головой, театрально вознес руки к небу. – Меня, артиллерийского поручика, которому недавно предложили выйти в отставку. Поберегите ваши бредни, дряхлый безумец, для легковерных девиц!

При этих словах незваный гость повернулся и, не попрощавшись, вышел, громко хлопнув дверью.

Астролог усмехнулся и тихо пробормотал:

– Какой гордый слепец!

Но, как ни странно, предсказания колдуна оправдались. Спустя пятнадцать лет самоуверенный артиллерийский поручик по имени Наполеон Бонапарт торжественно надел на свою голову корону императора Франции.

…25 июня 1807 года был подписан Тильзитский мир, коим закончилась война 1806–1807 годов. Давыдов лицезрел пышную церемонию, в которой приняли участие французская гвардия и батальон русских преображенцев. При полном параде войска стояли на площади строй против строя поодаль друг от друга.

Верхом на конях выехали навстречу Александр и Наполеон. Первый – на молодом игривом вороном жеребце, второй – на рыжей арабской чистокровке.

Давыдову казалось, что наш государь несколько подавлен величием и славой французского императора и старается заискивать перед ним… Подобные же чувства испытали и стоявшие подле него офицеры.

Условия Тильзита оказались тяжкими для России: разрыв дипломатических отношений с Австрией, причем войска русские должны были незамедлительно возвратиться в пределы своей страны. Эта горькая весть больно отозвалась в сердцах патриотов.

Спустя немногим более года после подписания мира с Францией, в сентябре 1808 года, Александр I в письме к своей матери, императрице Марии Федоровне, признавался: «Тильзит – это временная передышка для того, чтобы иметь возможность некоторое время дышать свободно и увеличить в течение этого столь драгоценного времени средства и силы… Мы должны действовать в глубочайшей тайне и не кричать о наших вооружениях и приготовлениях публично, не высказываться открыто против того, к кому мы питаем недоверие».

В 1808–1809 годах Давыдов не разлучался с генералом Яковом Петровичем Кульневым, храбрым и великодушным полководцем суворовской выучки.

Часто они жили вместе, как случалось: «то в одной горнице, то в одном балагане, то под крышею неба, ели из одного котла, пили из одной кружки…»

Где друзья минувших лет,

Где гусары коренные,

Председатели бесед,

Собутыльники седые?..

На затылке кивера,

Доломаны до колена,

Сабли, ташки у бедра,

И диваном – кипа сена…

Дружба с Кульневым, благородным и нежным великаном, продолжалась у Дениса Васильевича до «самой блистательной и завидной смерти» Якова Петровича в пылу горячих баталий двенадцатого года.

В бою у села Якубово Кульнев наголову разбил войска французов под командованием маршала Удино в яростной кавалерийской схватке. Однако далее, у деревни Боярщина, он чуть было не угодил в западню, где его внезапно атаковала пехота врага. Мужественно отбиваясь от превосходящего числом неприятеля, Кульнев вынужден был отступить в ожидании подкрепления. При переправе через Дриссу пушечное ядро оторвало ему обе ноги выше колен. Прославленный генерал принял смерть, как подобает герою. Он собрал последние силы и обратился с проникновенными словами к боевым соратникам: «Друзья! Спасайте Отечество! Не уступайте врагу ни шага родной земли! Победа вас ожидает!»

Кульнев скончался в тридцати верстах от местечка Люцина, где жила его мать. В тех краях прошло его детство.

Придорожную могилу, где более двух десятилетий покоился прах героя, венчал камень. На том огромном, глыбистом граните были начертаны такие слова:

«На сем месте пал, увенчан победой, храбрый Кульнев, как верный сын, за любезное ему Отечество сражаясь.

Славный конец его подобен и славной жизни. Оттоман, Галл, Германец и Швед зрел его мужество и неустрашимость на поле чести. Стой, прохожий, кто бы ты ни был, Гражданин или Воин, но почти его память слезою».

Любящий острые шутки и каламбуры Давыдов не раз поминал меткие изречения своего незабвенного друга, прославленного боевого командира Кульнева: «Матушка Россия тем и хороша, что все-таки в каком-нибудь углу ее да дерутся». И посвятил ему вдохновенные пламенные стоки:

Поведай подвиги усатого героя,

О, муза, расскажи, как Кульнев воевал,

Как он среди снегов в рубашке кочевал

И в финском колпаке являлся среди боя.

Пускай услышит свет

Причуды Кульнева и гром его побед!

Денис Давыдов участвовал во многих боевых кампаниях: в 1806–1807 годах – на полях Австрии и Пруссии; в 1808-м – сражался в Швеции; сокрушал неприятеля в Финляндии под началом легендарного генерала Кульнева, плечо к плечу с которым штурмовал по льду Ботнический залив, покорил Алландские острова. В 1809–1810 годах он прославил знамена русские в Молдавии и Турции, громя врага в армии князя Багратиона.

Кампании эти явились для Давыдова «колыбелью военного поприща», они дали ему возможность верно оценить тактику и стратегию полководцев.

Подвигами на поле брани, стихами и песнями он снискал к себе горячую любовь. К Петру Ивановичу Багратиону Давыдов относился как к отцу родному, видя в его лице не столько начальника, сколько старшего по возрасту, умудренного опытом, преданного друга.

Роковой двенадцатый год

Много в этот год кровавый,

В эту смертную борьбу,

У врагов ты отнял славы,

Ты, боец чернокудрявый

С белым локоном на лбу!

Николай Языков

Грянул 1812 год. Грозный, славный, бедственный, великий и незабвенный год для России. Грянул, накатил, как смерч.

Победное шествие по Европе вскружило голову Бонапарту, лелеявшему мечту стать повелителем мира. Однако на пути к мировой короне пред ним предстала громадная, своевольная Россия, и он решил сокрушить и ее: «…Мы раздробим Россию на прежние удельные княжества и погрузим ее обратно во тьму феодальной Московии, чтоб Европа впредь брезгливо смотрела в сторону Востока».

– После Суворова там не осталось хороших полководцев, – не раз, усмехаясь, говаривал Наполеон. – Кроме одного. Это князь Багратион.

Своей пышной и угодливой свите император заявил прямо, что раздавит Россию, как грецкий орех, и станет властелином мира. Девиз его был таков: «Если я возьму Киев, я буду держать Россию за ноги; если покорю Петербург, я возьму Россию за голову; если я займу Москву, я поражу Россию в самое сердце».

Дерзкий завоеватель не предполагал, что за этой необъятной загадочной и безмолвной страной стояла такая крепкая и верная своему долгу армия. Армия, которой покорились Кагул, Рымник, Измаил, Прага, турецкие степи, равнины Италии, Швейцарские Альпы. Армия, овеянная победами Петра Великого, Румянцева и Суворова, где солдата русского мало было подавить своею массою и положить на лопатки, необходимо было еще сломить его дух. Да к тому же рядом с этой армией, ведомой талантливыми полководцами, находился великий и могучий русский народ.

Намереваясь закончить поход одним сокрушительным ударом и предвкушая скорую победу, Наполеон заранее поделил свои будущие владения: прусскому королю он сулил Прибалтику; турецкому султану – Крым и Грузию; польским панам – украинские и белорусские земли; а своему родственнику австрийскому императору – Западную Украину. Маршалам он хвастливо обещал, что Москва и Петербург будут им достойной наградой. Здесь они найдут теплые квартиры, пышные балы, золото, жемчуга… и с несметными богатствами возвратятся в родное Отечество.

Неизбежность войны становилась очевидной. Войны, подобной бурному снежному обвалу в горах. И обвал этот вот-вот должен был двинуться и обрушиться на страну, имя которой – Россия.

Опаленный в жарких сражениях в Австрии, в Пруссии, в Финляндии и Турции, Денис Давыдов, которому исполнилось двадцать восемь лет, по-прежнему состоял адъютантом князя Багратиона. «Тучи бедствий, – тревожился он, – сгущаются над дорогим Отечеством нашим. И каждый сын его обязан платить ему всеми своими силами и способностями».

Думая о судьбе Родины, он твердо решил оставить службу в штабе и обратился к князю с просьбой о переводе его в ряды действующей армии, в гусарский полк.

Багратион одобрил горячее стремление своего адъютанта и направил военному министру, генералу от инфантерии М. Б. Барклаю-де-Толли, рапорт:

«Адъютант мой, лейб-гвардии гусарского полка ротмистр Давыдов, желает предстоящую кампанию служить во фронте, просит о переводе в Ахтырский гусарский полк. Уважая желание его, основанное на только похвальном намерении и готовности оправдать его самим делом, покорнейше прошу Вашего Высокопревосходительства испросить на перемещение Давыдова в Ахтырский гусарский полк высочайшее сопозволение.

При сем случае, вменяя в обязанность свидетельствовать о достоинствах офицера сего, служившего несколько кампаний при мне и при других начальниках с отменною честию, я покорнейше прошу Вашего Высокопревосходительства довести до сведения его Императорского Величества признательность мою к отличным заслугам Давыдова и, исходатайствовав высокомонаршее воззрение на службу его при перемещении в полк, испросить старшинства настоящего чина.

Генерал от инфантерии Багратион».

В скором времени просьба Давыдова и ходатайство за него Багратиона были удовлетворены. Ему присвоили чин подполковника с назначением командиром первого батальона Ахтырскго гусарского полка. Полк этот входил в армию князя Багратиона, располагался вблизи города Луцка и вскорости должен был выступить к Брест-Литовску и далее к Белостоку. В окрестностях Белостока, в Заблудове, Давыдов узнал о нашествии французов.

Жребий брошен! В ночь на 12 июня темная наволочная туча войны двинулась. Огромная, более чем 600-тысячная великая армия при 1372 орудиях под командованием Бонапарта, составленная из двенадцати покоренных народов Европы, стала сосредоточиваться на лесистом, возвышенном берегу Немана.

Возле города Ковно, соблюдая полнейшую тишину, без огней, французы начали переправу своих войск через реку на плотах и лодках. В сумерках понтонеры навели через Неман мосты. Первыми ступили на русскую землю вольтижеры 13-го пехотного полка, но были замечены и обстреляны казаками.

После короткой схватки с французами казаки отступили. Вестовые донесли командованию, что неприятель, вопреки правам народным, без объявления войны, форсировал Неман и вторгся в пределы России.

Адъютант Наполеона Филипп-Поль Сегюр, ставший затем генералом французской армии и военным писателем, запечатлел столь знаменательный первый день кампании:

«…11-го июня, до рассвета, императорская колонна достигла Немана, не видя его. Опушка большого прусского Пильвицкого леса и холмы, тянущиеся по берегу реки, скрывали готовую к переправе великую армию.

Наполеон, ехавший до тех пор в экипаже, сел на лошадь. Он обозревал русскую реку, чтобы перейти эту границу, которую, пять месяцев спустя, он мог перейти только благодаря темноте. Когда Наполеон подъезжал к берегу, его лошадь вдруг упала и сбросила его на песок. Кто-то воскликнул: „Плохое предзнаменование; римлянин отступил бы!“

Осмотревшись, Наполеон приказал в сумерки перекинуть через реку… три моста; потом удалился на свою стоянку, где провел весь день, то в своей палатке, то в одном польском доме, неподвижно и бессильно простертый, ища напрасно отдыха среди удушливого зноя.

С наступлением ночи Наполеон приблизился к реке. Первыми переправились несколько саперов в челноке…

В трехстах шагах от реки, на высоком холме, виднелась палатка императора. Вокруг нее все холмы, их склоны и долины были покрыты людьми и лошадьми. Как только солнце осветило эту движущуюся массу, бряцающую оружием, дан был сигнал, и тотчас же вся эта масса направилась тремя колоннами к трем мостам. Видно было, как колонны извиваются, спускаясь по поляне, отделявшей их от Немана, приближаются к нему, доходят до трех переходов, вытягиваются, сужаются, чтобы перейти их и, наконец, попасть на эту чужую землю, которую они шли опустошать и которую они должны были покрыть своими трупами».

Александр I находился в это время в Вильно, где безмятежно танцевал на балу у Беннигсена. Поздно вечером царю доложили о вторжении французской армии. Это внезапное известие страшно поразило и перепугало его. Покидая Вильно, Александр тотчас же направил министра полиции генерал-адъютанта Балашова с личным письмом к императору Франции.

Вступив в Вильно, Наполеон принял Балашова весьма любезно. Причем кабинетом Бонапарта оказалась та же самая комната, где недавно располагался государь и где он собственноручно вручил генерал-адъютанту столь важное письмо.

Представившись Наполеону, Балашов доложил:

– Государь предлагает начать мирные переговоры, но при одном непременном условии: французы немедля должны отступить за наши границы. В противном случае, пока хоть один ваш солдат будет находиться в России, царь не выслушает ни единого слова о мире.

– Неужели вы думаете, что я пришел в Россию только затем, чтобы любоваться на воды Немана?.. – тотчас прогневался Бонапарт: – Ваши надежды на крепость солдат своих несостоятельны. До Аустерлица они считали себя непобедимыми. Теперь вовсе не то, что было прежде. Русские солдаты трепещут при упоминании моего имени. Они знают, что армия моя разобьет их в прах.

– Смею вас заверить, ваше величество, – возразил Балашов, – войска русские с нетерпением ожидают боя. В особенности теперь, когда наши границы нарушены. Поверьте, война будет ужасна. Трудно представить себе ее последствия, ибо вы станете сражаться не только с войсками, но и со всем народом.

– Любезный генерал, русские никогда не начинали военных действий при столь невыгодных для них обстоятельствах…

– Однако мы не теряем надежды окончить дело с успехом, – смело парировал Балашов.

– Если мне не изменяет память, то вы проиграли сражение вместе с Австриею, – усмехнувшись, продолжал Наполеон. – Теперь же иное дело. Теперь под моим флагом идет вся Европа. На что вы надеетесь?

– Мы соберем все силы и сделаем все, что можем, – с твердостью в голосе отвечал Балашов.

– По сему случаю прошу вас, генерал, не отказать мне в любезности отобедать у меня…

За трапезой, как бы между прочим, император поинтересовался:

– Много ль жителей в Москве?

– Тысяч триста.

– А домов?

– Тысяч десять…

– Сколько церквей, если не секрет?

– Более двухсот сорока…

– Ба! К чему такое множество?

– Дело в том, что русский народ очень набожен…

– Оставьте это кокетство для легковерных девиц и немощных старцев! Какая теперь набожность?

– Извините меня, ваше величество, – возразил Балашов. – Тут я с вами вновь не согласен. Возможно, во Франции, Германии и Италии мало верующих. Зато их много в Испании, а тем паче в России…

Наполеон помрачнел: уж больно не по душе пришлась ему пресловутая Испания! Опустив глаза, он минуту-другую сидел молча.

В конце трапезы Бонапарт задал Балашову весьма коварный вопрос:

– Скажите, генерал, по какой дороге лучше всего пройти к Москве?

– Признаться, ваше величество, вы поставили меня в большое затруднение, – вскинув брови, усмехнулся Балашов. – Вы ведь знаете, что русские, как и французы, говорят: «Все дороги ведут в Рим!» К Москве также множество путей. Скажем, Карл XII шел туда через Полтаву…

При этих словах Наполеон резко поднялся из-за стола и, заложив руки за спину, прошелся по зале. Он испытующе глянул на адъютанта, стоящего у дверей и смиренно ждущего приказаний своего императора.

– Готовы ли лошади для генерала? Если нет, то предоставьте ему моих. Ему надлежит скоро и далеко ехать…

В письме на имя Александра Наполеон уведомлял царя, что ныне даже сам Бог не в силах ничего изменить, чтобы не было того, что уже свершилось…

Военные действия для России начались в крайне неблагоприятной обстановке, ибо войска русские почти втрое уступали неприятелю числом солдат и силою оружия. Кроме того, они были разбросаны на громадном пространстве, изолированы друг от друга и разделены на три армии.

Поступило высочайшее предписание отходить от границы, ибо единственное средство к соединению армий наших состояло в неуклонном отступлении арьергардных частей русского войска.

1-й Западной русской армией командовал военный министр Михаил Богданович Барклай-де-Толли. Ее полки численностью 110–127 тысяч человек при 558 орудиях растянулось от Балтийского моря до Гродно более чем на 200 километров и должны были прикрывать Смоленское направление.

2-я Западная русская армия, возглавляемая князем Петром Ивановичем Багратионом, стояла у Белостока. Она насчитывала в своих рядах 45–48 тысяч воинов при 216 орудиях и охраняла юго-запад страны, общей протяженностью около 100 километров. В ее задачу входило атаковать фланги неприятеля и наносить удары по его тылам.

И наконец, 3-я Западная, так называемая «обсервационная», резервная русская армия под предводительством генерала от инфантерии Александра Петровича Тормасова, стояла в окрестностях Луцка на Волыни и защищала Украину и Киев. Под ружьем здесь было 46 тысяч солдат и офицеров при 170 орудиях.

Александр I безгранично доверял своему главному военному советнику, прусскому генералу Фулю, который и разработал столь неудачный план построения войска.

Наполеон же целился превосходящими силами окружить и уничтожить русские армии поодиночке, не дав им возможности сблизиться и объединиться.

Декабрист А. П. Муравьев в автобиографических записках метко охарактеризовал обстановку накануне кампании 1812 года: «…умы во всей России, особенно же в обеих столицах, были в высшей степени взволнованы и возбуждены. Сердца военных пламенели встретиться и сразиться с неприятелем. Дух патриотизма без всяких особых правительственных воззрений сам собою воспылал…»

Страдное лето двенадцатого года выдалось переменчивым: солнечные дни постоянно смеялись пасмурными, холодными. От границы русские войска стали отступать в глубь страны. Следом за ними снимались с обжитых мест и жители. Вооружившись ружьями, топорами, вилами, одни пробирались в леса, ставили в глухомани шалаши, рыли землянки; другие шли в ополчение…

Покидая родимые очаги, крестьяне поджигали избы, амбары, мельницы, опустошая все на пути неприятеля. На чужой стороне французов встречали обезлюдевшие селения, потравленные хлеба, угарный дым да пепелища. Артиллерийские обозы с боевыми припасами и фуры с провиантом отставали от передовых частей. Солдаты Наполеона прочесывали села, отбирали у крестьян хлеб, скотину, одежду – мародерствовали.

По дороге из Витебска французский офицер кликнул солдата-поляка и послал его с небольшой партией в ближайшее село за провиантом. В сумерках посыльный вернулся и с дрожью в голосе доложил своему командиру: «Здесь наступает конец местам, где население понимает нас. Дальше люди иные. Все против нас. Смотрят исподлобья, пылают неистребимым гневом. Никто ничего не хотел давать. Нам приходилось брать силой, рискуя жизнью. Вдогонку нам летели проклятия. Мужики вооружены пиками, причем многие на конях…»

Нередко в «великой армии» голодные солдаты нападали на своих же товарищей, возвращавшихся с награбленной добычей, и силой отбирали ее. Видя, как день ото дня падают нравы в войсках, Бонапарт страшно гневался и обвинял начальника штаба: «Ваш главный штаб мне вовсе бесполезен. Ни жандармы, ни офицеры, никто должным образом не исполняет своих обязанностей. Хуже настоящего порядка не может быть. Мы теряем множество людей от беспутной посылки за припасами, от междоусобиц теряем гораздо больше, нежели потеряли бы, ежедневно сражаясь. Все это грозит армии разрушением…»

Ахтырский полк состоял в то время в арьергарде армии Багратиона, отходившей к Минску. Гусары Давыдова, находясь в передовом отряде генерал-майора Васильчикова, участвовали в боях под Миром, под Романовом, под Дашковкой.

Давыдов командовал ночной экспедицией под Катынью, сражался под Дорогобужем, Максимовым, Поповкой и Покровом, а также участвовал во всех кровопролитных сшибках с авангардом неприятеля вплоть до Гжатска.

Сокрушительные удары по французам наносил атаман войска Донского Матвей Иванович Платов. Его поддерживали батальоны ахтырцев. Разгромив под Миром кавалерийскую бригаду генерала Турно, Платов докладывал командующему армией князю Багратиону, что «пленных взято так много, что за спешкой не успел их даже хорошенько пересчитать. Есть среди них штаб-офицеры и унтер-офицеры. С сим имею честь ваше сиятельство поздравить…» Багратион радовался и отдавал приказы, поднимающие боевой дух солдат и офицеров: «Наконец неприятельские войска с нами встретились. Генерал от кавалерии Платов гонит их и бьет нещадно… Войска неприятельские не иначе, как сволочь со всего света… Они храбро драться не могут, особливо боятся нашего штыка. Наступайте на француза. Пуля мимо. Подойди к нему – он побежит. Пехота коли! Кавалерия руби и топчи!»

…Бой под Миром закончился поражением французов. В сумерках Денис Давыдов в парадном мундире при орденах вышел из своей палатки и направился к атаману Донского казачьего войска Платову. Проходя мимо лазаретных палаток, он свернул вправо, и перед ним предстала горестная и торжественная картина похорон.

У большого шалаша, сооруженного из елового лапника, стояли полукругом казаки и гусары с горящими свечами в руках. Среди множества военных выделялся маленький согбенный священник в траурной ризе. Чуть позади него в забрызганном грязью подряснике прохаживался высокий, длинноволосый дьячок. Он держал в руке дымящееся кадило и слегка помахивал им. У входа в шалаш выстроился сводный полуэскадрон рослых бородачей-казаков, чуть левее – трубачи. Впереди возвышался атаман Матвей Иванович Платов с низко опущенной головой. Лица людей, присутствовавших при погребении, были преисполнены глубокой скорби.

Денис Давыдов остановился шагах в пятнадцати от шалаша и услышал команду:

– На кра-ул!

Вслед за тем при горестных звуках погребального марша атаман приказал вынести из шалаша на носилках тела казаков, павших на поле брани, и положить их рядом друг с другом.

Казаки и гусары, осеняя себя крестным знамением, прошептали:

– Господи, упокой!

Покойники одеты были в парадные мундиры, на коих поблескивали боевые ордена и медали.

Когда трубачи закончили играть траурный марш, офицер подал команду:

– На пле-чо!

Священник служил панихиду с кроткой торжественностью, преисполненный важностью своей миссии. Слаженно пел хор певчих-казаков.

Лица воинов были суровы и мужественны. В толпе слышался шепот и вздохи молящихся.

Когда же священник, став на колени, дрогнувшим голосом произнес:

– Упокой, Господи, души усопших рабов твоих, на жестокой и смертельной брани убиенных, и сохрани им ве-е-чную па-а-мять! – то даже среди стойких солдат прокатились глухие рыдания.

– Вечная память! Вечная намять! – пропели певчие.

В скорбном молчании соратники прикрыли шинелями тела двадцати трех рядовых казаков и сотника, взялись за носилки и двинулись под звуки погребального марша за священником. Подле глубокой ямы стояли бородатые казаки с лопатами в руках.

Длинною вереницей потянулась печальная воинская процессия: рядовые и офицеры медленно шли с непокрытыми головами и горящими свечами в руках. За носилками с прахом храброго сотника Дягилева шагал атаман Донского казачьего войска Матвей Платов.

Возле холма свежевырытой земли покойников сняли с носилок и переложили на шинели.

По окончании молитвы казаки стали подносить покойников к могиле и осторожно опускать их в нее. Священник первым бросил в могилу горсть земли сырой. И вдруг среди глубокого траура прогремел пушечный выстрел. Прогремел в той стороне, где остановился на ночлег поверженный неприятель. Следом послышался треск ружей.

Воины тревожно переглянулись.

– Не робей, робята! – хладнокровно успокоил их Платов. – Не суетись. Ибо суета – мать всех бед и несчастий. Успеем сделать все как положено. Однако должен заметить, что господа французы оказались весьма любезны. – Тут атаман казаков обратился к Денису Давыдову и стоявшим рядом с ним офицерам: – Слышите? Враги отдают почесть нашим павшим героям. Они изволили открыть огонь в тот момент, когда это должны были сделать мы, да не успели. А теперь, братцы, настало наше время. Пали! Пали, братцы! – приказал он казакам.

Прогремели три оглушительных залпа.

Меж тем выстрелы со стороны неприятеля продолжались.

Раздались сигналы тревоги. По разным сторонам поскакали вестовые.

Когда на могиле водрузили крест, Денис Давыдов выдвинулся вперед и обратился к присутствующим с прощальным словом:

– Скажем, други, последнее прости и помолимся за наших боевых товарищей, братьев наших, за всех казаков, стяжавших доблесть и славу в грозной сече под Миром!

За сим последовала минута скорбного молчания.

– По местам! – отдал приказ Платов и быстрым шагом прошел к своей палатке.

Там, где были погребены казаки, остались лишь смятые кусты, высокий холм земли с крестом поверху да зыбкие языки пламени догоравшего в ночи костра.

Несмотря на победные вылазки казаков, положение во 2-й армии день ото дня ухудшалось. В непрерывных схватках и перестрелках с французами она преодолела более шестисот верст с обозами, ранеными и пленными, буквально неся на своих плечах неприятеля. Движение войска постоянно затруднялось, полки и эскадроны растягивались на значительные расстояния. Не хватало провизии. Лошади пухли и падали на ходу от изнеможения. Однако солдаты русские держались из последних сил. На коротких ночных привалах, голодные и усталые, они засыпали мертвецким сном, чтобы на заре вновь стойко отражать атаки неприятеля.

Маневрируя, Багратион разгадывал замыслы врага и выводил полки из окружения. Однако доблестный генерал суворовской выучки не привык пятиться назад, он воодушевлял солдат, готовил войска к сражению. «При виде Багратиона всем делалось веселее на душе, – вспоминал боевой соратник князя, – каждый горел нетерпением сразиться, удостоверить французов, что мы уходили от них непобежденные. Представляя себе опасность, которой подвергалось Отечество, никто не думал о собственной жизни, но каждый желал умереть или омыть в крови врагов унижение, нанесенное русскому оружию бесконечною ретирадою».

По 2-й Западной армии зачитали строгий приказ князя Багратиона, который гласил, что за малейший проступок против дисциплины, за уклонение от сражения или если кто-либо из воинов осмелится воскликнуть в панике: «Мы окружены врагами!» – грозил расстрел.

Солдаты наточили палаши и штыки, зарядили ружья. Артиллерия двигалась с зажженными фитилями. Ставили пикеты, назначали сторожевые посты.

Зная местность, крестьяне следили за неприятелем, за численностью его сил, смекали, по какой дороге он намеревается идти, и обо всем этом немедля доносили командованию.

22 июля 1812 года 1-я Западная армия во главе с Барклаем-де-Толли и 2-я под командованием Багратиона, преодолев на пути своем многие преграды, соединились под древним Смоленском. Тем самым рухнул генеральный стратегический план Наполеона разбить и уничтожить их поодиночке.

Осада Ключ-города

…И, хитрый воин,

Он скликнул вдруг своих орлов

И грянул на Смоленск… Достоин

Похвал и песней этот бой:

Мы застояли тут собой

Порог Москвы – в Россию двери…

Федор Глинка

Нескончаемые колонны великой армии подступали к окрестностям Смоленска, нареченного народом Ключ-городом, ибо через него проходила Старая дорога на Москву. Тысячу лет стоял Смоленск на берегу Днепра, как верный страж западных границ России, принимая на свою грудь удары грозных завоевателей.

Генерал Николай Николаевич Раевский поднимал боевой дух солдат и готовил их к обороне. После полудня 3 августа на горизонте показались отступавшие после жестокой битвы под Красным пехотинцы генерала Дмитрия Петровича Неверовского.

«Я помню, – вспоминал Денис Давыдов, – какими глазами мы увидели Неверовского и дивизию его, подходившую к нам в облаках пыли и дыма, покрытую потом трудов и кровью чести! Каждый штык его горел лучом бессмертия».

Велика была радость Раевского, ибо подкрепление прибыло в самый раз. Неверовский горячо поддержал намерение Раевского стоять здесь до конца. Но силы оказались неравные, и Раевский немедля послал гонцов к Багратиону и Барклаю-де-Толли с просьбой о подкреплении.

Тем временем войска маршалов Даву, Нея и Мюрата уже подошли к городу. Наполеон приказал им: «Сокрушить Смоленск!»

Артиллерия неприятеля обрушила на город шквальный огонь. При несмолкающем грохоте пушек французы лезли по лестницам на кирпичные стены, ломились в ворота, штурмовали бастионы. Однако солдаты русские не дрогнули и не отступили ни на шаг.

Земля дрожала под копытами коней! Эскадроны неприятеля устремились на наших улан. Не выдержав натиска кавалерии маршала Груши, уланы отступили в Никольское предместье. И тут по французам открыла огонь пехота. Косматые кирасиры стали падать с коней. Враг был потрясен, круто повернул назад и ускакал за спасительные холмы.

Первый день осады Ключ-города совпал с днем рождения Бонапарта. Сочтя это добрым предзнаменованием, свита ликовала: «Да здравствует император!» Французы не сомневались в успешном исходе боя: ведь до сей поры их полководца баловало воинское счастье.

Наблюдая за ходом боя в подзорную трубу, Раевский стоял под перекрестным огнем на площадке надворотной башни. На просьбу офицеров поберечь себя генерал с достоинством отвечал:

– Смею ли я думать о своей безопасности в те роковые часы, когда решается судьба не только армии нашей, но и судьба народа нашего, а быть может, и судьба всей России. Тут каждый солдат обязан исполнять свой долг до конца!

В жарких рукопашных схватках русские пехотинцы крушили и сбрасывали французов штыками в глубокий ров.

С наступлением темноты бой начал стихать. К Раевскому на взмыленной лошади с черным от копоти лицом прискакал адъютант Багратиона и вручил ему столь желанный пакет. «Друг мой! – писал князь. – Я не иду, а бегу. Желал бы иметь крылья, чтобы поскорее соединиться с тобою. Держись! Бог тебе помощник!»

Доблестные воины генерала Раевского с честью выдержали ураганный натиск французов до подхода двух русских армий, стоявших за Днепром. Под покровом ночи в Смоленск форсированным маршем вошли солдаты Багратиона, а затем и войска Барклая-де-Толли.

Корпус генерала Раевского, стоявший на каменном Королевском бастионе, отразил все атаки врага, но так и не пропустил его в ворота города. Героизм русских солдат одержал здесь верх над превосходящими силами неприятеля.

Истекавших кровью, но не ведавших горечи поражения пехотинцев Раевского сменили ночью полки генерала Дохтурова.

– Желаю победы, Дмитрий Сергеевич! – напутствовал Дохтурова Николай Николаевич Раевский. – Мои соколы сражались с твердой решимостью погибнуть у ворот древнего города, но не пропустить врага. И одолели французов. Успех обороны Смоленска и сравнительно малые потери солдат моих я предписываю прежде всего слабости атак французов.

– Хороша слабость! Враг многочислен и силен, как никогда! – усмехнувшись, возразил Дохтуров и зябко поежился. Его трясла лихорадка. – Я видел ров. Он доверху завален синими мундирами, меховыми шапками гренадер и оружием. Славный «подарок» вы поднесли Бонапарту на день рождения!

– Да вы, кажется, больны, Дмитрий Сергеевич? – забеспокоился Раевский, глянув при свечах в желтое, с темными пятнами у глаз лицо генерала. – Помяните слово, дело предстоит крутое. Наполеон подтянул к стенам свежие силы. Поутру готовится штурм.

– Лучше умереть на поле чести, нежели в постели, так сказал я штабному лекарю, – ответил Дохтуров. – Будем драться, Николай Николаевич!

– Выходит, Дохтурову не надо «дохтура», – пошутил Раевский, и боевые друзья крепко обнялись.

Отмечая успех обороны Смоленска, Денис Давыдов писал: «…без сего великого дня, без коего не было бы ни Бородинского сражения, ни Тарутинской позиции, ни спасения России».

Подвиг солдат генерала Раевского у стен древнего города на сутки задержал победоносное шествие врага к Первопрестольной столице и решительно изменил дальнейший ход военных действий. Краше всего об этом свидетельствует признание самого Наполеона:

– Я обошел левое крыло русской армии, переправился через Днепр и устремился на Смоленск, куда прибыл 24 часами прежде русской армии. Отряд из 15 000 человек (то есть корпус Раевского), нечаянно находившийся в Смоленске, имел счастье оборонять город целый день и дал Барклаю-де-Толли время подоспеть на следующие сутки с подкреплением. Если мы застали Смоленск врасплох, то перешли Днепр, атаковали бы в тыл русскую армию, в то время разделенную и шедшую в беспорядке. Такого решительного удара совершить не удалось…

…С рассветом 17 августа сражение вскипело с еще большей яростью. Свыше трехсот орудий сокрушало древний Смоленск. Тучи бомб, гранат, чиненых ядер обрушились на башни, дома, церкви… Вскоре все, что могло гореть, было объято пламенем. Солдат обдавало градом пуль и картечи. Со стонами падали наземь раненые. Толпы жителей в страхе и смятении метались по охваченным пожаром улицам.

Едва утихла пушечная канонада, как на штурм двинулись корпуса маршалов Нея, Даву, Мюрата. Польская дивизия, возглавляемая князем Поняговским, устремилась к предместьям города.

– Виват! – кричали поляки, бросаясь в атаку.

Застучали барабаны, сверкнули штыки, разгорелся жаркий бой. И здесь солдаты русские еще раз доказали врагу, что нет им равных в рукопашной схватке.

Не выдержав стремительного контрудара, неприятель отступил.

Распаляясь час от часу, сражение кипело уже и у центральных ворот, и на бастионах, и на окраинных улицах…

Однако и второй день осады Смоленска не принес французам желанного успеха. Враг был отброшен храбрыми ратниками Дохтурова при поддержке дивизий генерал-лейтенанта Коновницына.

До позднего вечера не смолкала пушечная канонада над осажденным городом, подернутым черно-багровым заревом пожарищ.

В кромешной тьме из храма вынесли икону Смоленской Божьей Матери. Шествие сопровождал унылый звон колоколов.

Угарный дым, восходя к небу, расстилался под самыми облаками. Бушевало все охватывающее и сметающее на своем пути пламя, трещали и рушились строения.

Ночью французы прекратили штурм города, расположившись на прежних позициях.

Солдаты русские принялись тушить пламя.

За день пылающий Смоленск опустел, в нем остались лишь женщины с малолетними детьми да старики. Большинство жителей побросали дома свои, имущество и бежали из пылающего ада.

Удостоверившись, что в лоб его армии не взять город, не сломить дух смолян, не порушить его каменные бастионы, Наполеон решил обойти его и охватить в кольцо.

Барклай-де-Толли и Багратион разгадали маневр неприятеля. Сберегая силы армии, главнокомандующий отдал секретный приказ войскам об отступлении. В ночи были сняты охранные посты. Входы на крепостной стене солдаты загородили камнями и бревнами. Мосты же через Днепр подожгли. И по освещенным пламенем улицам ночного Смоленска, мимо разрушенных крепостей, церквей и горящих домов потянулись мужественные защитники древнего города.

Оставив арьергард в четырех верстах от места сражения, русская армия отходила проселочными дорогами, держа путь к столбовой Московской.

Солдаты жаждали решительного боя, и мало кто из них понимал тогда, сколь важную цель, отступая, преследовал их осторожный, умудренный боевым опытом главнокомандующий. Предвидя, что он дает своим недоброжелателям новый повод заподозрить его не только в нерешительности боевых действий, но и в равнодушии к судьбе Отечества и даже в измене, сам Барклай-де-Толли так объяснял сложность создавшегося положения: «Цель наша при защищении развалин смоленских стен состояла в том, чтобы, занимая там неприятеля, приостановить исполнение намерения его достигнуть Ельни и Дорогобужа и тем предоставить князю Багратиону нужное время прибыть беспрепятственно в Дорогобуж. Дальнейшее удержание Смоленска никакой не может иметь пользы; напротив того, могло бы повлечь за собою напрасное жертвование храбрых солдат. Посему решил я, после удачного отражения приступа неприятельского, ночью оставить Смоленск, удерживая только Петербургский форштадт, и со всею армией взять позицию на высотах против Смоленска, давая вид, что ожидаю его атаки».

Стоны раненых, плач женщин и детей сопровождали отступающие войска. Много смолян уходило вместе с армией. Однако старики, раненые да малые дети не могли оставить город. Толпою двинулись они в собор, ища защиты за его стенами.

На другой день Наполеон въехал в Смоленск. Любуясь зловещей картиной пожара, он не проронил ни слова. Войдя в собор, император оглядел немощных, истомленных осадою смолян, сдавшихся на милость победителя. Генералы и маршалы его свиты услышали единственную сорвавшуюся с уст их повелителя и ставшую вскоре широко известной фразу:

– Вот зрелище, подобное извержению Везувия!

Несмотря на падение Ключ-города, французы ощутили на плечах своих при его осаде сокрушительную силу русских штыков. Потери неприятеля оказались весьма велики, и офицеры наши по сему поводу шутили: «Потерпев победу под Смоленском, Бонапарт решил более не рисковать!»

Воспользовавшись пленением генерала Тучкова при Валутиной горе, французский император предложил Александру I перемирие. Однако желанного ответа так и не дождался.

«Тем хуже для русских, – разгневался Наполеон. – Я подпишу им мир на развалинах Москвы!»

А верстах в десяти от порушенного, охваченного пламенем города на Московской дороге пришпорил коня статный всадник с кудрявыми волосами и густыми усами вразлет. То был Денис Давыдов. Губы пламенного гусара что-то тихо шептали. И в шепоте том улавливались слова:

– Пал древний Смоленск! Однако, клянусь честью русского офицера, французам сие не пройдет даром!

Из огня да в полымя

Мужайся, бодрствуй, князь Кутузов!

Коль над тобой был зрим орел,

Ты, верно, победишь французов…

Г. Р. Державин

– До коих пор отступать будем? Ведь позади Белокаменная! – все громче роптали солдаты.

Барклая-де-Толли встречали в армии гробовым молчанием, словно изменника Родины.

По сему поводу Пушкин писал в «Полководце»:

…О вождь несчастливый!.. Суров был жребий твой:

Все в жертву ты принес земле тебе чужой.

Непроницаемый для взгляда черни дикой,

В молчанье шел один ты с мыслию великой,

И, в имени твоем звук чуждый невзлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Народ, таинственно спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою…

Меж тем войска русские, сохранив основные силы и резервы, продолжали медленно, с боями отходить к Москве.

Гвардейский капитан Сеславин, ставший вслед за Давыдовым командиром партизанской партии, вспоминал те страдные дни: «С первого шага отступления нашей армии близорукие требовали генерального сражения, но Барклай был непреклонен. Армия возроптала, в особенности после Смоленска. Главнокомандующий подвергнут был ежедневным насмешкам и ругательствам от подчиненных, а у двора – клевете. Как гранитная скала с презрением смотрит на ярость волн, разбивающихся о ее подошву, так и Барклай, презирая незаслуженный им ропот, был, как и скала, неколебим».

Видя повсюду возмущение и недовольство военным министром, царь, вопреки своей воле, назначил главнокомандующим армией испытанного маршала суворовской школы Михаила Илларионовича Кутузова. При встрече Александр I напутствовал его высокими, полными надежд словами:

– Идите спасать Россию!

Назначение Кутузова народ принял с великой радостью. Солдаты приветствовали Михаила Илларионовича криками: «Сла-а-ва! Ура-а-а! Приехал Кутузов бить французов!»

17 августа Кутузов прибыл в Царево-Займище, где находилась русская армия. Поздоровавшись с выставленным по сему случаю почетным караулом, он глянул в лица солдат и сказал с гордостью:

– Можно ли отступать с этакими-то молодцами!

На другой день фельдмаршал произвел смотр войскам.

Польщенные вниманием Светлейшего князя, солдаты начали тянуться и чиститься. Заметив волнение, Кутузов успокоил их: «Не надо! Ничего этого не надо! Я ведь приехал только посмотреть, здоровы ли вы, дети мои! Солдату в походе не о щегольстве думать: ему надобно отдыхать после трудов и готовиться к победе».

Во время смотра произошел один случай, на первый взгляд весьма курьезный, однако именно он повлиял на то, что солдаты и офицеры воспрянули духом.

С восточной стороны в небе неожиданно появился орел. Похожий издалека на распростертую темную рубашку, он стал парить над войсками и над семидесятилетним полководцем, объезжавшим полки на белом коне. И тогда Кутузов, приметив орла, поднял над головой кавалерийскую фуражку, обнажил седовласую голову и приветствовал царя птиц победоносным:

– Ура! Ур-а-а-а!

Войска воодушевились и дружно подхватили кутузовское «Ура-а-а!» Долго, с перекатами гремело «Ура-а-а!» над полками и эскадронами. Все признали за счастливое предзнаменование появление орла над Светлейшим, ибо Кутузов считался одним из ближайших сподвижников великого Суворова. А Суворов не раз говаривал, что беда не велика, коли Кутузов знает Суворова, а Суворов знает Кутузова.

В тот же день главнокомандующий велел во всех полках служить молебны Смоленской Божьей Матери, а для иконы ее, вынесенной из объятого пожаром города и находившейся при армии, он распорядился сделать новую створчатую раму.

Денис Давыдов услышал добрую весть о назначении Кутузова в кругу ординарцев, толпившихся у вечернего огня. К костру подошел статный дивизионный гусарский генерал Дорохов, с гордостью сообщил:

– После графа Николая Михайловича Каменского я имел честь послужить в Турции с Михаилом Илларионовичем. Могу сказать по-гусарски: дай-то Бог, чтоб наш кривой[4] старик поскорее сюда прибыл. А раз он, батюшка, здесь, – мы перестанем бежать под гору во все лопатки на немецкий лад. Он нас остановит и поведет не спинами, а лицами к неприятелю. Ну, тогда поговорим-с!

«Кутузов в главной квартире!» – ликовали солдаты и офицеры. Спокойствие и уверенность в своих силах заступили место былым горестям и тревогам. Войска и народ поздравляли друг друга словно со светлым праздником, обнимались посреди улиц, считая себя спасенными.

Декабрист П. С. Пущин провел кампанию двенадцатого года в составе лейб-гвардии Семеновского полка. О прибытии в армию нового главнокомандующего он записал в своем дневнике: «Князь Кутузов посетил наш лагерь. Нам доставило большое удовольствие это посещение. Призванный командовать действующей армией народа почти против желания государя, он пользовался всеобщим доверием».

Известная французская писательница, стоявшая в оппозиции к Наполеону и выдворенная в 1802 году из Парижа за резкие и смелые высказывания в адрес императора, жила во время войны в Петербурге. Как только она узнала о назначении Кутузова во главе русского войска, радость ее была безгранична. Госпожа Сталь тотчас же явилась на прием к Светлейшему, преклонила пред ним чело и возгласила своим высоким и торжественным голосом: «Приветствую ту почтенную голову, от которой зависит судьба Европы».

Кутузов возглавил армию в самый опасный для Родины момент, когда Наполеон уже овладел Смоленском и его войска двигались к Москве.

Князь Багратион отмечал, что Смоленская губерния весьма хорошо показывает свой патриотизм, мужики здешние бьют французов, где те только попадаются в малых командах… Страх как злы на неприятеля из-за того, что церкви грабит и деревни жжет…

С отчаянной смелостью крестьяне защищали дома свои от неприятеля, закапывали в землю мешки с зерном, жгли избы, резали и угоняли в глухие леса скот. А отдельные храбрецы вооружались топорами, вилами и насмерть забивали супостатов. День за днем вскипала в тылу врага народная война.

Отходя во главе отряда ахтырских гусар в составе 2-й армии Багратиона, Давыдов хмурился и повторял в пути навязчивую и самоуничижительную фразу: «Не вижу себя полезным Отечеству более рядового гусара».

А за несколько дней до знаменитого Бородинского сражения кавалергардский поручик Орлов, как говорится, подлил масла в огонь. Он ходил в разведку в Смоленск, чтобы разузнать в подробностях обстоятельства, при которых был пленен за рекой Строганью, при Валутиной горе, генерал Тучков. Орлов рассказал Давыдову о беспорядках, происходящих в тылу великой армии. «Французы разобщены и пребывают в дурном настроении. Они походят на Ксерксовы толпы[5], - добавил поручик в конце своего рассказа. – С сотнею-другою казаков да гусар можно нанести им много бед».

Воспламененный услышанным, Денис Васильевич долго не мог сомкнуть глаз и успокоиться; денно и нощно он стал обдумывать план партизанских действий в тылу врага. «Буду просить себе отдельную команду, – размышлял пламенный гусар. – В ремесле нашем тот только выполняет долг свой, кто преступает за черту свою, не равняется духом, как плечами, в шеренге с товарищами, на все напрашивается и ни от чего не отказывается».

Давыдов решил создать из казаков и гусар небольшие отряды и при поддержке крестьян наносить по «больным» местам неприятеля удар за ударом, устраивать засады в опустошенных врагом селах и деревнях, нападать и отбивать у французов обозы с продовольствием, брать в плен отставшие от основных частей резервные отряды мародеров-грабителей, двигавшихся к Москве.

Великий Лев Толстой писал, что Денис Давыдов своим русским чутьем первый понял значение той страшной дубины, которая, не спрашивая правил военного искусства, уничтожала французов, и ему принадлежит слава первого шага для узаконивания этого приема войны.

Когда план окончательно созрел, Денис Васильевич написал письмо Багратиону с просьбой об исходатайствовании ему дозволения на самостоятельные партизанские действия в тылу неприятельской армии.

«Ваше сиятельство!

Вам известно, что я, оставя место адъютанта Вашего, столь лестное для моего самолюбия, и вступая в гусарский полк, имел предметом партизанскую службу и по силам лет моих, и по опытности. А, если смею сказать, – и по отваге… Обстоятельства ведут меня по сие время в рядах моих товарищей, где я своей воли не имею и, следовательно, не могу ни предпринять, ни исполнить ничего отличного. Князь! Вы мой единственный благодетель: позвольте мне предстать к Вам для объяснения моих намерений, а если они будут Вам угодны, употребите меня по желанию моему, и будьте надежны, что тот, который носит звание адъютанта Багратиона пять лет сряду, тот поддержит честь сию со всею ревностью, какой бедственное положение любезного нашего Отечества требует.

Денис Давыдов».

Багратион раз и другой со вниманием перечитал послание Давыдова. Здравые суждения гусара показались князю достойными внимания, и он пригласил Давыдова к себе.

Встреча произошла 21 августа у Колоцкого монастыря в крестьянском овине. Подполковник предстал перед Багратионом с воспаленными от бессонных ночей глазами и стал горячо излагать князю план боевых партизанских действии.

– Положим так, – рассуждал Давыдов, – неприятель пошел одним путем. Причем путь этот своим протяжением весьма велик. Транспорты боевого продовольствия французов растянулись и покрывают пространство от Гжати до Смоленска и далее. Меж тем обширность России на юге московского пути способствует изворотам не только партий, но и всей нашей армии… Партии наши проникнут по тылам лесами и болотами в войска неприятеля и начнут истреблять источник их силы и жизни. Откуда возьмут французы заряды и пропитание?

– Так, так, – оживился Багратион, сверкнув черными очами. Он со вниманием слушал разумные доводы подполковника.

– Ведь земля наша не столь изобильна, чтобы придорожная часть ее могла пропитать двести тысяч войска. – вдохновленный похвалой князя, Давыдов продолжал говорить с еще большим жаром. – Оружейные и пороховые заводы – не на Смоленской дороге. К тому же появление наших солдат посреди рассеянных войной поселян ободрит их дух и обратит войсковую войну в народную.

– Дельно! Весьма дельно! – одобрил Багратион предложение подполковника, ему пришлись по душе дерзкие боевые операции в тылу врага. Князь пожал руку Давыдова и заверил его: – Нынче же пойду к Светлейшему и изложу ему суть дела.

Однако Кутузов был очень занят, обдумывая предстоящее генеральное сражение, и строго-настрого наказал никого к нему не пускать. Давыдову пришлось ожидать решения до той поры, когда Михаил Илларионович освободится и примет князя Багратиона.

А русская армия меж тем подошла к Бородину. Ахтырский гусарский полк разместился недалеко от села Семеновского. И пред Денисом Васильевичем предстали столь близкие и дорогие его сердцу места, где проскакала на лихом дончаке его светлая юность. В беседке возле ручья он некогда горячо мечтал о военной службе, с алчностью читывал журналы, где рассказывалось о беспримерном Итальянском походе Суворова, о славе и победных громах русского оружия.

На том холме, где прежде Денис охотился с гончими на зайцев и лис, играл в военные игры, закладывался ныне редут генерала Раевского. В низине покойно текла и позванивала на перекатах родниковая Колоча. За нею, на противоположном берегу, колосились несжатые нивы, а среди них грозно сверкали ряды штыков. Белым парусом выглядывала из-за холмов церковь. Памятный, чуть позолоченный осенью лес за пригорком превращался в засаду. Толпы солдат с грохотом ломали избы и заборы Бородина, Семеновского, Горок для постройки биваков и разжигания костров. Дом отеческий был порушен, курился дымком.

Денис Васильевич лежал с полчаса, положив руки под голову. Внезапно его горькие раздумья прервал окрик вестового:

– Где Давыдов? Его требует к себе князь Багратион!

Взволнованный подполковник поднялся на ноги.

– Ваше благородие требует к себе князь! – повторил вестовой.

Давыдов вскоре предстал пред князем, штаб которого находился в Семеновском.

Поутру Багратион беседовал с Кутузовым и имел честь доложить ему о перспективах партизанской войны.

Вначале главнокомандующий отмахнулся было от предложения Багратиона, ведь предстоящее сражение у Бородина, к которому он тщательно готовился, было, по существу, битвой за Москву, битвой за Россию! «И каков бы ни был исход этой битвы, – рассуждал Кутузов, – она должна поднять упавший воинский дух и восстановить любовь народа к армии». Седовласый полководец призадумался над рискованным предприятием о действиях партизанской партии в тылу врага.

– Ну что ж, – он медленно прошелся по избе из угла в угол и, глухо кашлянув, молвил: – Уж ежели ты, Петр Иванович, считаешь это дело необходимым и полезным, пусть Давыдов возьмет пятьдесят гусар и полторы сотни казаков. Только опасная это затея. На верную гибель обрекает он себя, бесшабашная головушка. Из огня да в полымя!

Давыдов со вниманием выслушал от Багратиона мнение Кутузова.

– Верьте, князь, – горячо поклялся он. – Если так, то я иду и с этим числом. Ручаюсь честью, отряд будет цел. За это я берусь…

– И больно хорошо!

– Только людей мало. Дайте мне тысячу казаков, и вы увидите, что будет!

– Я бы дал тебе с первого разу три тысячи, ибо не люблю ощупью дела делать, но… – пожал плечами Багратион и, помолчав, добавил: – Светлейший сам назначил силу партии. Надобно повиноваться.

– Ежели так, иду и с этим числом… Берусь! – воскликнул подполковник. – Авось открою путь большим отрядам!

– Иного я от тебя и не ожидал, – похвалил Давыдова Багратион и поинтересовался: – Имеется ли у тебя карта Смоленской губернии?

– Нет.

– Ну, с Богом! Я на тебя надеюсь!

На прощание князь снабдил Давыдова картой Смоленской губернии.

Эта карта сохранилась в архиве пламенного гусара. На полях ее имеется помета: «Несчастная карта, по коей я партизанил в 1812 году. Денис Давыдов».

Багратион наклонился и стал быстро писать записки генерал-майору Васильчикову и генералу Карпову с распоряжением о выделении для партизанской партии лучших гусар и казаков.

Князь вручил Давыдову собственноручно написанную инструкцию о партизанских действиях, пристально глянул ему в глаза и крепко обнял его на прощанье.

Подлинник этой инструкции Давыдов хранил в целости и сохранности как священную реликвию до последних дней жизни. Вот текст послания князя П. И. Багратиона, написанный им незадолго до смерти после тяжелого ранения в битве на поле Бородина:

«Ахтырского гусарского полка подполковнику Давыдову

По получении сего извольте взять сто пятьдесят казаков от генерал-майора Карпова и пятьдесят гусар Ахтырского гусарского полка. Предписываю вам употребить все меры, дабы беспокоить неприятеля со стороны нашего левого фланга и стараться забирать их фуражиров не с фланга его, а в середине и в тылу, расстреливать обозы и парки, ломать переправы… Словом сказать, я уверен, что, сделав вам такую важную доверенность, вы потщитесь доказать вашу расторопность и усердие, и тем оправдаете мой выбор. Впрочем, как и на словах я вам делал мои приказания, вам должно только мне обо всем рапортовать и более никому. Рапорты же ваши посылать ко мне тогда, когда будете удобный иметь случай; о движениях ваших никому не должно ведать, и старайтесь иметь их в самой непроницаемой тайности. Что же касается до продовольствия команды вашей, вы должны сами иметь о том попечение.

22 августа

На позиции

Генерал от инфантерии князь Багратион».

Тщательно взвесив все «за» и «против», Кутузов расценил опорную позицию у Бородина наиболее выгодной для расположения войск на плоских местностях. Русская армия прикрывала здесь Новую и Старую Смоленскую дороги. Дороги эти имели важное стратегическое значение, ибо обе вели к Москве.

Уязвимым участком грядущего сражения фельдмаршал считал левый фланг. Но сей пробел он решил «исправить искусством», доверив его «исполнение» солдатам 2-й Западной армии под водительством опытнейшего полководца суворовской выучки князя П. И. Багратиона.

В верховьях ручья Чубаровского, в двух верстах от Семеновских флешей, лежала деревня Шевардино. Вблизи нее, на одном из высоких холмов, главнокомандующий приказал соорудить крепкое земляное артиллерийское укрепление. Оно предназначалось затруднить продвижение войск неприятеля и тем самым предоставить время полкам Багратиона лучше подготовиться к бою на левом фланге.

Вал этого укрепления имел пятиугольную форму. Опоясанный глубоким рвом, он был рассчитан на двенадцать пушек и предназначался для круговой обороны.

Гулом артиллерийской канонады встретили французов у Шевардина воины генерал-лейтенанта Горчакова. Крутая и упорная оборона редута продолжалась с двух часов дня до полуночи.

Отважно сражались тут и гусары Дениса Давыдова. «Бой ужасный! – вспоминал он впоследствии в дневнике партизанских действий. – Нас обдавало градом пуль и картечей, ядра рыли колонны наши по всем направлениям… Кости трещали!»

В сумерках и ночью французы предприняли еще ряд дерзких атак на редут, штурмуя его сильными колоннами. Однако русские богатыри смяли и опрокинули пехоту неприятеля в ров. На помощь терпящим урон пехотинцам поспешил с отрядом кавалерии король неаполитанский Мюрат. Однако и вмешательство кавалерии не изменило ход боя: все попытки французов овладеть укреплением не увенчались успехом. Русские солдаты обороняли редут до глубокой ночи.

Задержав грозного врага, генерал Горчаков с честью выполнил поставленную перед ним задачу. В этом бою французы понесли большие потери – более 6000 солдат было убито и ранено, 5 пушек выведено из строя.

По распоряжению Кутузова войска Горчакова на рассвете оставили свои разрушенные боевые позиции и, отойдя за Семеновский овраг, стали готовиться к грядущей битве.

Бой в верховьях ручья Чубаровского, у деревни Шевардино, вошел в историю, как бой за Шевардинский редут. То была прелюдия Бородина.

В специальном приказе по армии, изданном Кутузовым на следующий день после оставления русскими воинами редута, значилось: «Горячее дело, происходившее вчерашнего числа на левом фланге, кончилось ко славе российского войска!»

Утром французы заняли укрепление. С донесением о том, что непокорный редут, наконец, пал, в палатку к Наполеону вошел сияющий генерал Коленкур.

Глянув исподлобья на своего друга, служившего прежде пять лет кряду послом в Петербурге, император поинтересовался:

– Сколько пленных?

Лицо генерала передернулось от этого вопроса, словно от зубной боли.

– Ни единого человека, ваше величество, – печально развел он руками.

– Ни одного?! – поразился Наполеон. – С ума посходили эти русские! Неужели они решили победить или умереть?

Коленкур пожал плечами и, преданно глядя в глаза своему императору, обронил с печалью:

– О, эти русские фанатики! Они предпочли смерть пленению!

«Русский солдат – спартанец, – подметил граф Ланжерон, – он воздержанием в пище и питье походит на испанца, терпением – на чеха, гордостью – на англичанина, мужеством – на шведа, предприимчивостью и энтузиазмом – на француза или на венгерца. В нем нет жестокости. Никогда не слышен ропот в среде русских солдат; во имя России и царя они всегда готовы на геройские подвиги».

После Шевардина наступило короткое затишье, затишье перед надвигающейся грозной бурей. Тем временем 25 августа отряд Давыдова в составе 50 гусар и 80 казаков, вместо 150 обещанных, при трех офицерах Ахтырского полка и двух хорунжих казачьего войска выступил на рискованное, многотрудное и славное поприще.

Кто-то из штабных офицеров, ненароком прослышавший о партии партизан, с насмешкой крикнул вслед Давыдову:

– Вот ужо погоди! Заберут тебя французы, кланяйся тогда нашим пленным! Передай привет и генералу Павлу Тучкову. Пусть-ка он накажет тебе в другой раз не партизанить!

Давыдов резко осадил норовистого коня и, по привычке крутнув черный гусарский ус, с достоинством ответил насмешнику:

– Сам погоди! Смейтесь, маменькины сынки! Вам известен лишь огонь восковых свеч да запах пороха в фейерверках. Дайте срок, я вам самого Наполеона приведу, как бычка на веревочке! – И, не оглядываясь более, подполковник вместе с казаками и гусарами на рысях поскакал по широкой, клубящейся пылью проселочной дороге и вскорости скрылся из виду.

Темными, дремучими борами и глухими тропами отряд пробрался в тыл французов. Так началась полная риска, опасностей, смелых вылазок, засад и нападений на врага, партизанская жизнь Дениса Давыдова.

К Наполеону в гости

…Идет за шумными французскими полками

И ловит их, как рыб, без невода, руками.

Его постель – земля, а лес дремучий – дом!

И часто он с толпой башкир и с казаками,

И с кучей мужиков, и конных русских баб,

В мужицком армяке, хотя душой не раб,

Как вихорь, как пожар, на пушки, на обозы,

И в ночь, как домовой, тревожит вражий стан…

Федор Глинка

Не переставая моросил дождь, казалось, будто влажные облака опускаются с неба на землю. Миновав села Сивково, Борис-Городок, Егорьевское, партизаны двинулись на Медынь.

Давыдов долго искал подходящее место для стоянки отряда и облюбовал, наконец, Скугорево. Сельцо это располагалось на холме, невдалеке от столбовой Смоленской дороги. В ясные сентябрьские дни отсюда просматривались окрестности на семь-восемь верст в округе. С востока к селу примыкал бор протяжением почти до самой Медыни. В случае опасности партизаны могли бежать в лесные дебри и схорониться там от преследования неприятеля.

В Скугореве Давыдов поставил свой первый «притон» – так в шутку, с разбойной лихостью, партизаны «окрестили» свою стоянку.

А французская армия тем временем устремилась к Москве. Обозы, парки, конвои следовали на ней по обеим сторонам дороги, растянувшись на протяжении тридцати-сорока верст.

1 сентября 1812 года Наполеон вступил в Москву, а Денис Давыдов, ничего не ведая о том, 2 сентября на рассвете напал со своим отрядом на шайку мародеров, расположившихся в селе Токареве. Операция закончилась успешно: партизаны пленили девяносто французов и отбили у неприятеля обоз с награбленным у селян имуществом и провиантом.

Не успели крестьяне разобрать свои вещи, похищенные недругами, как разведка донесла:

– Снова мародеры!

Давыдов велел казакам седлать коней, прятаться за избами и ждать команды.

Видя, что грабители плетутся по дороге, не выставив охраны, вожак партизан впустил их в село. Как только французы расположились на ночлег, последовал приказ:

– В атаку!

Гусары и казаки бросились на мародеров и обезоружили их. Застигнутая врасплох шайка грабителей сдалась на милость победителю.

Вожак велел партизанам созвать сход крестьян Токарева.

– Слушайте, православные, со вниманием и запоминайте, – повел речь Давыдов. – Ежели нежданно-негаданно француз явится к вам в гости, то перво-наперво примите его дружелюбно, с поклонами.

– Неужто с поклонами?

– Да, с поклонами. Ибо поклоны неприятель понимает куда лучше слов. Не стреляйте зазря, а не то он шибко разгневается и запалит деревню, перебьет вас всех до единого. Ведь числом француз может оказаться куда более вас, да еще при пушках. Потому пойдите на хитрость, ибо француз не лыком шит, поднесите ему все, что у вас есть съестного, в особенности питейного. Уж больно он до вина охоч! А как солдаты да офицеры к ночи-то перепьются, то уложите их спать пьяными. И только приметите, что они крепко заснули, бросайтесь к оружию их. Оружие у врага обычно лежит кучею в углу избы либо на улице поставлено. Не робея свершите то, что Бог повелел свершать с врагами церкви Христовой. Истребив неприятеля, закопайте тела в хлеву, в бору либо в другом глухом месте. А добычу военную – мундиры, каски, ремни – все сожгите. Костры заройте. Осторожность в нашем деле – первейшая статья. Сие необходимо для того, чтобы шайки других басурманов, наведавшись к вам, не наткнулись бы на след ваш и не прознали про ваши дела. Иначе не поздоровится. Все то, о чем я толковал тут с вами, украдкой перескажите соседям. Ясно?..

– Знамо дело! Чего уж тут не понять… – отвечали мужики.

– А ты, брат староста, – Денис Васильевич обратился к пожилому крестьянину в лаптях, с окладистой бородой, – имей строгий надзор над всем тем, о чем я тут толковал. Да запомни хорошенько, что на дворе твоем должны быть два-три парня в полной готовности. Едва завидят они французов, пусть седлают коней и немедля скачут порознь искать меня. Мы тотчас придем к вам на помощь. Ясна задача?

– Ясна, ваше благородие, – ответствовал староста, кланяясь Давыдову в пояс.

Вожак партизан велел казакам раздать крестьянам Токарева взятые у неприятеля ружья и патроны, а пленных французов приказал переправить под конвоем в ближний уездный город Юхнов. Юхнов находился в стороне от столбовой Смоленской дороги, по которой денно и нощно двигались полчища неприятеля. Город этот был удобен для партизан как опорный пункт по связи с тылом, ибо французы туда еще не наведывались. В Юхнове стояло под ружьем местное ополчение.

На первых порах перед отрядом возникли два главных препятствия: с одной стороны, повсюду рыскали мародеры, грабящие дома и поджигающие деревни; с другой – свои же крестьяне. В каждом селении, где еще не появлялся враг, ворота были заперты на засовы, а при них стояли стар и млад с вилами, кольями, топорами, а то и с ружьями.

Не раз партизаны вступали в переговоры с крестьянами:

– Здравствуйте, православные! Пред вами не французы, а русские. А пришли мы защищать родное Отечество и православные церкви…

В ответ на эти слова казаки и гусары нередко получали выстрел в спину, а над их головами пролетал брошенный с размаху топор.

Гневаясь, Давыдов спрашивал селян:

– Ну, скажите мне на милость, православные, почему вы приняли нас за недругов?

– Да вишь, родимый, – степенно отвечал староста, указывая на пышные мундиры гусар и на их погоны, – это, бают, с одежей франца схоже.

– Разве я не на русском языке с тобой говорю? – кипятился Давыдов.

– Да ведь и у них, поди, всякого сброда люди, – уклончиво отвечал староста. – А ну перекрестись, ежели русский.

Давыдов смиренно крестился. Оглаживая пушные усы и хохотнув, он грозил для острастки партизанам кулаком.

А однажды с самим Давыдовым произошел весьма курьезный случай. Партизаны миновали в тот день несколько деревень, спаленных французами. Позади остались обугленные избы, закоптелые порушенные печи, груды бревен да кладбищенские кресты. И вдруг за лесом разведчики набрели на нетронутую неприятелем деревеньку. Поодаль, на взгорке, стоял барский дом. Вестовой донес:

– Усадьба пуста. В ней можно остановиться и передохнуть…

– Добро, – согласился порядком уставший после ночного налета Давыдов, но, призадумавшись, решил сам проверить, все ли там обстоит так, как ему доложили. Пришпорив коня, он рысцой поскакал к усадьбе. Постояв возле глухого забора и прислушавшись, привязал коня у столба, вошел во двор и прикрыл за собой ворота.

Сочтя обстановку благополучной, Денис Васильевич никак не предполагал, что чьи-то зоркие глаза неотлучно следили за ним: сначала за шторой в одном окне, затем – в другом.

Давыдов ступил на крыльцо и только перешагнул порог барского дома, как мужик, косая сажень в плечах, одним ударом опрокинул его наземь. Двое других заткнули ему рот мокрой тряпкой, накинули на голову сермяжный мешок из-под муки и крепко-накрепко связали веревками по рукам, по ногам.

– Ну, чаво, порешим муродера? – предложил молодой мужик. – Не то француз помешает…

– Порешить-то завсегда успеем, – рассудил верзила, – дело это нехитрое. А может, еще и нашим сгодится. Чин-то на нем, вишь, не простой – офицерский. Пущай охолонется да посидит покуда под замком… – Он взвалил мешок с Давыдовым на плечи и понес к сараю.

Тем часом партизаны не на шутку обеспокоились задержкой своего командира в барском доме. Подъехав к забору, они отвязали коня Давыдова и грозно постучали прикладами в ворота. Ворота оказались запертыми на щеколду изнутри. Тогда урядник Федор Крючков перемахнул через высокий глухой забор и, приземляясь, едва не сшиб могучего мужика с мешком на плечах, который топтался возле сарая.

– Здорово!

– Здорово, кум, коль не шутишь, – ответил плечистый мужик. – Проходь, садись на лавку.

– Откуда, любезный, ты здесь взялся? – поинтересовался Федор, не двигаясь с места.

– Откудова? – передразнил его мужик. – Аль не видишь, что мы здешние?

– А куда подевался наш человек?

– Какой ваш? – грозно надвинулся на него плечистый мужик. – Мурадер? Счас и наши и ваши – все перепутались…

– А я, по-твоему, кто? – напрямую спросил казачий урядник.

– Дак ить как поглядеть. С какой стороны…

– Вот, к примеру, – вступил в разговор другой мужик, значительно уступавший в росте первому, – с какой стороны баба садится корову доить? Ежели считать от рогов, то с одной стороны, а ежели смотреть от хвоста, то с другой…

– Вы мне тут зубы-то не больно заговаривайте! – осерчал Федор. – Что у тебя в мешке?

– Да вот куму ржицы малость нагреб…

– А скажи-ка, любезный, почему у тебя ржица шевелится?

– Шевелится? Ржица-то? – усмехнулся мужик. – А там ешшо поросенок…

– Я вот покажу тебе поросенка, – сдавленным голосом прохрипел из мешка Давыдов: с великим трудом ему удалось выплюнуть тряпку. – Да я тебя, сукина сына, плетьми. Да по этапу…

– А ну, скидавай мешок! Развязывай веревки! Живо! – налетел на оробевшего мужика казак. – Тоже мне, герой!

– Братцы! – опешил мужик. – Да неужто вы свои? Откудова вы здесь взялись, благодетели?

– Откуда! Откуда! – в сердцах оборвал его Крючков, а сам меж тем сноровисто обрезал веревки. – Откуда Егор, да с могучих гор!

– Верно наш, раз по-русски чешешь…

Из мешка показалась встрепанная убеленная мукой голова, из-под густых бровей с гневом, пылко и чуть усмешливо глядели карие глаза.

На помощь попавшему в беду Давыдову подоспели партизаны. Они со всех сторон окружили барский дом.

Дюжий мужик, видя, что попал впросак, взмолился, упал на колени:

– Простите, Христа ради…

Рядом с ним опустились на колени еще двое:

– Кабы знать? Кабы ведать? А мы уж думали – француз-лиходей.

Денис Васильевич смекнул, куда дело клонится, улыбнулся и дружески похлопал оробевшего «героя» по плечу:

– Молодцы, мужики! Лихо воюете! Так с французом впредь и поступайте! Ловко мешками орудуете! Хоть и задали же вы мне трепку, а все равно молодцы! Я на вас не в обиде!

– Ну и хваты! – засмеялись, поддержав командира, партизаны.

– А теперь, барин, – в один голос обратились мужики к Давыдову, – милости просим в дом. Потолкуем по душам да и перекусим чем Бог послал. Поди, проголодались с дороги-то?

– Как не проголодаться? Проголодались! – Давыдов повернулся к партизанам: – И вправду – хваты! Видали, как неприятеля крушить надобно! Раз – и в мешок!

Все дружно рассмеялись.

– Жаль, мешков на всех не хватит! – с облегчением вздохнул плечистый мужик, радуясь в душе, что беда его миновала. – Эвон, сколь их в Расею наползло, как тараканов за печь.

– Чего-чего, а мешковины найдем, – с этими словами командир вбежал на крыльцо и распахнул настежь двери барского дома. – Я вот вам покажу, как забижать народ честной! – Для острастки он грозно нахмурил брови. – Урядник Федор Крючков, не хочешь ли ты попросить прощения у мужиков?

– Какого такого прощения? – возмутился Крючков. – За вас ведь, Денис Васильевич, обида взяла! Вожака партизан в мешок упрятали, пластуны! Да еще поросенком назвали!

– Так не свиньей же, – усмехнулся плечистый мужик, – а с нежностью – поросенком…

– Вижу, Федор, тебе повиниться, что переломиться. Так я заместо тебя у мужиков прощения прошу. За хлеб-соль их благодарю! И урок их к сведению принимаю. Одежду нашу воинскую велю заменить на мужицкую – кафтаны да армяки…

Сей случай лишний раз убедил Давыдова в том, что в народной войне необходимо не только уметь говорить на простонародном языке, но надобно приноровиться к ней в одежде и нравах.

Денис Васильевич облачился в мужицкий кафтан, отпустил густую окладистую бороду, а вместо ордена Святой Анны повесил на грудь образ Николая Чудотворца. Примеру командира последовали подчиненные. Они тоже надели крестьянскую одежду.

День за днем слава о дерзких налетах партизан широко разнеслась по ближним селам и городам. Народ видел теперь в них своих защитников, стал помогать «налетам» (так крестьяне нарекли партизан) – снабжать продовольствием, выслеживать и обезоруживать французов, доставлять с вестовыми ценные сведения.

Казаки и гусары во главе с Денисом Давыдовым обрушивались на врага нежданно-негаданно. Партизаны жгли мосты, лишали неприятеля провизии, выводили из строя отставшие гарнизоны.

Нередко отряд дневал в лесу близ своего первого «притона» – села Скугорева. Партизаны держались скрытно, не расседлывая коней. Ведь каждую минуту французы могли подкараулить их и перестрелять.

В сумерках партизаны раскладывали костры в разных местах, а сами прятались в бору, коротая ночь без огня. Если же дозорные встречали прохожего, то сопровождали его к командиру. Давыдов допрашивал «чужака» и велел содержать его под надзором до той поры, пока отряд не выступал в поход. В случае если «чужаку» удавалось бежать, партизаны немедля меняли место стоянки.

После каждого налета на французов они возвращались на свою базу кружными путями.

Проводя бессонные ночи в засадах и схватках с неприятелем, партия Дениса Давыдова появлялась вдоль Смоленской дороги в самых неожиданных местах.

…У Царева-Займища разведка донесла:

– В селе остановился обоз. Но сколько солдат в охране, неизвестно.

Вечер выдался на редкость ясным, холодным Накануне дождь прибил палый лист к земле. Казаки ехали по глухой, едва приметной лесной тропе молча. Внезапно урядник Крючков, скакавший впереди, взмахом руки остановил всадников, заметив разъезд неприятеля. Французы не спеша спускались в овраг и направлялись к селу.

«Как быть? – держа руку на поводьях чуткой гнедой лошади, прикидывал вожак партизан – Знать бы, что Царево-Займище занято французами и какой силы неприятель, можно бы пропустить этот разъезд без нападения. Но я этого не ведаю… Решать же надо в считанные секунды, иначе будет поздно».

– Взять «языка»! – распорядился Давыдов. – Кто пойдет?

Первым вызвался смелый и удалой казак Крючков.

– Будь осторожен, Федор, – предупредил командир. – В случае погони дай знать свистом.

Двадцать казаков во главе с урядником Крючковым тихо спустились в лощину, готовя удар по неприятелю с тыла, а десять поскакали наперехват, дабы остановить его ударом в лоб.

Вскоре разъезд был окружен. Французы вначале пытались оказать сопротивление, но, видя безвыходность своего положения, сложили оружие и сдались.

Разъезд неприятеля состоял из десяти кавалеристов во главе с унтер-офицером.

Пленные рассказали Давыдову на допросе:

– В селе находится обоз, причем прикрытие у него солидное – двести пятьдесят сабель, польские уланы и вестфальские гусары.

– Значит, неприятеля вдвое больше, чем нас, – прикинул в уме Денис Васильевич и обратился к партизанам: – Едем тихо, опушкой. Ночью врываемся в село скопом и крушим сонного врага. Да так, чтоб небу жарко стало!

Поздним вечером отряд спустился в овраг и тихо перешел реку вброд. При выходе из топи на чистое место партизаны внезапно повстречали конных французских фуражиров числом в сорок человек с награбленным у крестьян хлебом. Действовать надо было быстро, решительно.

– В сабли! – отдал приказ Давыдов.

Завидев казаков, французы побросали провиант и поскакали во всю прыть к Цареву-Займищу.

Давыдов оставил при пленных тридцать человек охраны. В случае необходимости охранники могли служить резервом, а сам с двадцатью гусарами и семьюдесятью казаками пустился в погоню. Партизаны вихрем ворвались вслед за фуражирами в ночное село, где почивал враг. Французы были застигнуты врасплох и в панике начали перебегать от избы к избе. Впотьмах кавалеристы не могли найти оружия, выскакивали во дворы в одном белье. Многие из них сдались на милость победителям.

Лишь небольшая команда сосредоточилась на краю села и вздумала обороняться.

Перестрелка длилась около часа. По приказу Давыдова партизаны окружили горстку французов, защищавшихся с большим упорством. Лишь нескольким солдатам прикрытия удалось бежать и скрыться в лесу.

Штурм Царева-Займища закончился победой партизан. В плен сдались сто девятнадцать рядовых при двух офицерах. Казаки захватили десять телег с провиантом и одну фуру с патронами и ружьями.

Теперь следовало как можно скорее, без шума покинуть Царево-Займище.

Казаки построили пленных и немедля отправились в обратный путь через деревни Климово и Кожино к селу Скугореву. Уходили быстро, в пути дорога была каждая минута. С рассветом партизаны благополучно вернулись на свою стоянку.

К вечеру погода испортилась: небо густо заволокло тучами и зарядил нужный осенний дождь. Отряд продвигался узкой раскисшей от сырости лесной дорогой к селу Федоровскому. Кое-кто из казаков хмурился: «Уж больно мало нас, всего горсточка, а французов-то тьма-тьмущая, не перечтешь. Окружат враз да и раздавят, как семечко». Однако, глянув на своего бравого командира, скачущего рядом, гнал прочь страх и мрачные мысли.

Внезапно из лесу навстречу всадникам выбежал солдат с перевязанной головой.

– Стой-ка, служивый! – окликнул его Давыдов. – Далеко ль путь держишь?

– От супостата, из плена спасаюсь, – отвечал солдат на бегу. – Вон оттель… – махнул он рукой в сторону села.

– А что там? – поинтересовался командир.

– Француз-лиходей вчерась перегнал туда пехотинцев Московского полка.

– Да много ль наших-то?

– Человек двести, а французов в конвое не более тридцати.

– Так-то, – кивнул Давыдов и подозрительно оглядел беглеца. Сквозь повязку на голове солдата проступили пятна крови. – Сказывай, как к недругам угодил?

– В бою осколок чиркнул меня по голове. Вот я и потерял сознание. Тут вскорости меня и поволокли. Когда очнулся, то уразумел, что редут наш захвачен. Кругом французы судачат меж собой.

– Долго ль в плену пребывал?

– Долгонько! – нимало не смутился солдат. – Цельную ночь. Переночевал, значит, а наутро обратно к своим.

– А дальше что делать собираешься? – Денис Васильевич хитро прищурил карие глаза.

– Как что? – не сплоховал солдат. – Отблагодарить надо бы супостата за ночлег!

Давыдов хохотнул. У него мигом созрел дерзкий план освобождения пехотинцев из плена. Выдвинувшись вперед, он выдернул из ножен саблю и, повернувшись к партизанам, крикнул:

– За мной! Отблагодарим-ка, братцы, француза за солдатский ночлег!

– Рады стараться! – дружно раздалось в ответ. – От-благо-дарим!

Казаки вихрем помчались к селу. Не успели они на рысях ворваться в Федоровское, как в стане врага поднялся невообразимый переполох.

Заслышав издали победное «Ура!», пленные бросились на конвоиров и обезоружили их. В считанные минуты обстановка круто переменилась: теперь уже в плену оказались французы.

Партизаны славно «отблагодарили» неприятеля за солдатский ночлег. Освобожденные из плена солдаты наперебой стали просить зачислить их в отряд. Но вожак партизан не мог да и не имел права брать всех подряд, ведь он не раз испытал на себе опасности и тяготы войны в тылу врага.

Поразмыслив, Давыдов велел построить пленных пехотинцев Московского полка. После осмотра и беседы с ними он оставил в отряде только шестьдесят солдат, тех, что показались ему наиболее сильными и выносливыми. А остальных велел переправить в Юхнов для пополнения гарнизона города и для охраны пленных французов.

Партия насчитывала теперь не сто тридцать казаков и гусар, а сто девяносто человек. Под знамена Давыдова, кроме кавалеристов, пришли и пехотинцы. Пехота увеличивала боевые возможности отряда, ибо воевать лишь с одной конницей было рискованно.

«Кто не выручал своих пленных из-под ига неприятеля, тот не ведал и не чувствовал истинной радости», – горячо сказал по этому поводу Давыдов.

…Не успел отряд расположиться в леске близ столбовой дороги, как крестьяне из ближней деревни донесли, что в сельце Семлеве остановился на ночлег большой обоз неприятеля с какими-то бочками. И обоз этот будто бы продвигается к самой Москве.

До ночи оставалось часа три, и Денис Давыдов, закурив трубку, решил побеседовать с партизанами.

– Без смекалки да хитрости, братцы, в нашем деле часа не проживешь! Ну-ка, Кузьма, – обратился он к степенному казаку Жолудю, – Держи ответ! Вдоль опушки идет батальон пехоты. А у тебя всего десяток солдат. Как бы ты поступил?

– Поступил? – Жолудь потупил взгляд, призадумался. – Значит, так… Перво-наперво я бы робят на елки посадил. Оттель и палил бы по супостату.

– На елки, говоришь, посадил? – Давыдов выпустил из усов облако густого едкого дыму, недовольно передернул плечом. – А я тебя под арест!

– Смилуйтеся! – взмолился казак. – За какие такие грехи?

– Тебе что казаки? Скворечники? Как они там, на елках, карабины заряжать будут? Французы их всех по очереди перестреляют, как галок. Ну а ты, ротмистр Чеченский, что бы предпринял? – обратился Давыдов к чернявому казаку, известному в отряде отчаянной храбростью и горячностью.

– Сабли – в небо! И вперед! – выпалил Чеченский. Большие черные глаза его вспыхнули дерзким огнем. – На врага-а-а! Раз-два…

– «Раз-два», – горько усмехнувшись, оборвал его командир. – То, что ты смел и полезешь к черту на рога, знают все. Да велика ль будет польза для общего дела, ежели ты по горячности своей сломишь себе голову? Раз-два – и нет десятка казаков. А у нас в партии, сам знаешь, каждый воин на вес золота!

– Как не знать…

– Раз и навсегда запомните, братцы, – продолжал Давыдов. – Главное достоинство нашего отряда – подвижность. Только она делает нас неуловимыми. А неуловимость отряда есть его первейшая, самая грозная для врага статья.

Денис Васильевич помолчал, раскурив погасшую было трубку:

– В том месте, где проскакал всадник, должна пройти незамеченной вся партия. Где бы ни приходилось действовать партизану: в бору ли, в поле, у реки – повсюду должен он держать ориентир на местности. Взять верное направление и идти кратчайшим путем к цели, а не блуждать вокруг да около. Партизан, ежели довелось ему хоть разок побывать в незнакомых местах, обязан запомнить их по ориентирам. А потом без промаха опознать днем или ночью. От соколиного взгляда казака не укрыться ни конному, ни пешему неприятелю. Ухо его ловит малейший шорох, а чутье подсказывает, где надобно остановиться и осмотреться.

В конце беседы Кузьма воспрянул духом и задал вопрос командиру:

– Ну а вы, Денис Васильевич, как бы распорядились в таком случае?

– А вот, гляди в оба! – Давыдов кивнул партизанам: – Хитрость в нашем деле – первейшая статья! – И велел принести мешки с мундирами французских кавалеристов.

Скинул с себя крестьянский тулуп и через пять минут был в полном наряде французского офицера.

– Должен вам доложить, господа, – с важностью оглядел он партизан. – Его величество император Наполеон Бонапарт пригласил нас сегодня ночью в гости. На бал!

– Ясно! – Удалой казак Крючков, смекнув в чем дело, хлопнул Жолудя по плечу. – Значит, маскарад выйдет!

– Какой такой маскарад? – удивился Жолудь.

– Погодь, скоро увидишь… – уклончиво ответил урядник.

Партизаны, усмехаясь, стали поспешно облачаться в мундиры, недавно захваченные у неприятеля.

– Сейчас ты, Федор, – Давыдов оглядел казака с ног до головы, – настоящий мусье!

– Чего? Чего? – в недоумении переспросил Крючков.

– Мусье и есть! – подтвердил Жолудь, поправляя саблю.

– Теперь не грешно и самого Наполеона заставить «Комаринскую» плясать! – Давыдов обратился к казакам: – Времени даром терять не будем. На конь!

Один за другим партизаны выехали на столбовую дорогу и помчались вслед за командиром. Вечер выдался темный, сырой. Кони скакали лихо. Спустя час впереди показались французы, стоявшие в дозоре.

Давыдов смело поскакал им навстречу.

– Караул! Куда вы смотрите, черт побери! – сердито крикнул он по-французски. – Только что у моста я видел русских. Будьте начеку!

Дозорные виновато переглянулись, отдали честь сердитому офицеру и один за другим попрятались в укрытие. В темноте они приняли партизан за своих.

Казаки двинулись дальше и скрылись во тьме.

Внезапно вдали, у церкви, послышалось мычание коров, раздались чужие голоса.

Давыдов велел партизанам укрыться в овраге, а сам послал казака в разведку. Вскоре тот вернулся и доложил:

– Отряд фуражиров численностью более пятисот человек с награбленным у крестьян скотом располагается на ночлег.

– Так! Так! – Давыдов призадумался, велел выждать с часок, пока враг успокоится, а затем приказал партии двигаться вперед.

Французы спокойно почивали и не заметили приближающихся всадников.

– В атаку! – крикнул Давыдов, поравнявшись с неприятелем.

С оглушительным «Ура-а-а!» казаки и гусары ринулись в бой.

Французы так изумились внезапному превращению «своих кавалеристов» в русских партизан, что несколько мгновений не могли понять, в чем дело, а затем начали беспорядочно стрелять. Одни в панике бежали куда глаза глядят, другие стали седлать лошадей. Казаки немедля преграждали им путь к отступлению и обезоруживали.

– Будут теперь знать, каково наших забижать! – крикнул Крючков Жолудю, преследуя неприятеля. – Вишь, как шустро бегут…

– Пардону просят, – в тон ему отвечал Жолудь. – Видать, плохо к «балу» приготовились!

В ту ненастную сентябрьскую ночь партизаны заняли Семлево. Только смелый французский поручик с горсткой солдат защищался до тех пор, пока не был тяжело ранен в грудь и не рухнул с коня наземь. Солдаты его тут же пали на колени и сдались в плен.

Порывшись в сумке поручика, Давыдов обнаружил там важную бумагу. В ней говорилось, что в бочках находится обмундирование и обувь для Вестфальского полка. Партизаны взяли 496 солдат и пять офицеров. Всех пленных отправили в Юхнов. Лошадей из-под конвойных Давыдов приказал раздать пешим казакам и местным крестьянам.

Вестовой доставил в ставку Кутузова ценные бумаги и личную просьбу Давыдова о награждении отличившихся в бою.

На привалах вожак партизан не раз вспоминал эту удачную боевую операцию возле Семлева и, с нарочитой важностью покручивая черный ус, говаривал:

– А что, братцы? Чем черт не шутит? Не наведаться ли нам еще разок к Наполеону в гости?!

«Знай наших!» – размах «малой войны»

В лесу дремучем, на поляне,

Отряд наездников сидит,

Окрестность вся в седом тумане;

Кругом осенний ветр шумит,

На тусклый месяц набегают

Порой густые облака;

Надулась черная река,

И молнии вдали сверкают…

Кондратий Рылеев

Взвод под командованием ротмистра Чеченского скакал вдоль столбовой дороги. Затяжные осенние дожди размочили землю. Свирепый ветер голодным зверем выл по лесу. Невдалеке, в селении, послышались крики. Казаки спешились с коней, притаились в лощине.

Дозорные французов увидели издали казаков и подняли тревогу. Неприятель начал спешно готовиться к бою, поставив обоз полукругом.

Следуя главной заповеди партизан: быстрота и внезапность нападения решают успех налета, Чеченский отдал приказ:

– В атаку!

Казаки с ходу овладели транспортом, однако прикрывавшие обоз пехотинцы отошли к лесу и открыли из-за деревьев сильный огонь. Ротмистр Чеченский спешил казаков и повел их в обход врага. Рукопашная схватка в лесу завершила поражение французов. Но победа досталась партизанам дорогой ценой – пятнадцать казаков были тяжело ранены.

…На рассвете майор Степан Храповицкий с партией гусар возвращался с добычей к селу Назарьеву. Его ночная «операция» закончилась успешно. По пути партизан атаковала шайка французов, засевших в лесу. Видя, что неприятель расположился на высоте и сквозь его ряды пробиться невозможно, майор обскакал опасное место дальней стороной и благополучно прибыл в Назарьево. Там партия Храповицкого соединилась со взводами казаков Попова 13-го и Чеченского.

В тот же день Давыдов отправил курьера в главную квартиру Кутузова с рапортом на имя дежурного генерала штаба Коновницына. Наряду с рапортом вожак партизан в особом письме доносил, что его отряд, усилившись пехотой и казаками, весьма нуждается в продовольствии. А потому он с благодарностью доводит до сведения командования патриотические деяния предводителя дворянства Юхновского уезда Семена Яковлевича Храповицкого «со всею ревностью истинного сына Отечества», который не раз оказывал партии важную помощь в снабжении продовольствием. Более того, «сей почтенный старец» на собственные средства открыл в городе госпиталь, где лечили раненых и больных партизан.

Храповицкий не только показал лично пример дворянству, оставшись с семейством на аванпостах Калужской губернии, но и проявил «неусыпную строгость в надзоре к подъятию оружия жителями Юхновского уезда». А сын его, майор Степан Храповицкий, прославился удалью и отвагой в крутых сшибках с карателями. Далее командир отряда перечислил и особо отметил имена лучших офицеров, а также отважных казаков и гусар, отличившихся в ночных налетах.

Вскоре Давыдов получил от генерала П. П. Коновницына из главной квартиры пакет, где наряду с официальными бумагами находилось и столь дорогое для вожака партизан письмо на его имя от Кутузова. Фельдмаршал горячо поздравлял доблестных воинов с победами:

«Милостивый государь мой, Денис Васильевич!

Дежурный генерал доводил до сведения моего рапорт Ваш о последних одержанных Вами успехах над неприятельскими отрядами между Вязьмою и Семлевым, а также письмо Ваше, в коем, между прочим, с удовольствием видел я, какое усердие оказывает Юхновский предводитель дворянства господин Храповицкий к пользе общей. Желая изъяснить перед всеми мою к нему признательность, я по мере власти, всемилостивейше мне предоставленной, препровождаю к Вам назначенный для него орден Святой Анны 2-го класса, который и прошу Вас доставить к нему, при особом моем отношении на его имя. Буде же он прежними заслугами приобрел уже таковый знак сего ордена, то возвратите мне оный для украшения его другою наградою, в воздаяние похвальных деяний, им чинимых, о коих не оставлю я сделать и всеподданнейшее донесение мое Государю Императору. Волынского уланского полка майора Храповицкого поздравляю подполковником. О удостоении военным орденом командующего 1-м Бугским полком ротмистра Чеченского сообщил я учрежденному из кавалеристов онаго ордена Совету; прочие рекомендуемые Вами господа офицеры не останутся без наград, соразмерно их заслугам. Отличившимся нижним чинам, по представленным от Вас спискам, назначаю орденские серебряные знаки, а за сим остаюсь в полном уверении, что Вы, продолжая действовать к вящему вреду неприятеля, истребляя его конвои, сделаете себе прочную репутацию отменного партизана… Между тем примите совершенную признательность.

С истинным к Вам почтением имею честь быть.

Октября 10-го дня, 1812 года.

Д. Леташево.

Князь М. Кутузов».

Дерзкие и по большей части успешные налеты на неприятельские гарнизоны гусар и казаков во главе с Денисом Давыдовым рассеяли былые сомнения фельдмаршала Кутузова и укрепили его веру в плодотворность «малой войны». И главнокомандующий русской армией узаконил действия партизан.

Соратник великого Суворова, генерал Ермолов, отметил, что храбрый офицер Давыдов, известный остротою ума и весьма хорошими стихотворениями, первый в сию войну употреблен был партизаном, что впоследствии послужило примером для многих…

По приказу Кутузова в тыл неприятеля были отправлены партии добровольцев, а также казачьи полки и отряды кавалерии с пехотой и пушками под начальством отважных, закаленных в битвах офицеров.

Успешно завершались многие боевые операции партизанского отряда под командованием генерала Дорохова на Смоленской дороге. Его партию составили драгуны, елисаветградские гусары и три казачьих полка при двух пушках.

Полковник князь Вадбольский во главе мариупольских гусар и нескольких казачьих полков провел дерзкие рейды в окрестностях Можайска.

Атаман Платов со своими казаками «опекал» неприятеля возле Семлева.

Генерал-лейтенант Шепелев с калужским ополчением, шестью орудиями и тремя казачьими полками действовал в окрестностях Рославля.

Капитан артиллерии Фигнер с отрядом, куда входили ахтырские гусары, польские и литовские уланы, харьковские драгуны, а также казаки 2-го Бугского полка пробрался в самую середину войск неприятеля. Его удалые молодцы «орудовали» в окрестностях Москвы и в самой Белокаменной.

Полковник князь Кудашев, зять М. И. Кутузова, со своим отрядом преследовал неприятеля на Серпуховской дороге.

Полковник Ефремов с казаками «сторожил» врага в предместьях Рязанской губернии.

Спешенные казаки и егеря при четырех орудиях артиллерии капитана Сеславина и поручик Фонвизин с казачьей партией громили французов между Боровском и Москвою.

Генерал-майор Орлов-Денисов успешно покушался на врага вдоль Смоленской дороги, его отряд составили казаки и нежинские драгуны.

Казачьи сходки «неусыпно дежурили» на Дмитровской и Ярославской дорогах.

Базами для партизан служили Тарутинский лагерь и Клин. Туда они «сдавали» пленных и военную добычу.

Наполеон оказался окружен в полыхающей заревом пожаров Москве плотным кольцом летучих или партизанских отрядов. Французы не нашли в Белокаменной ни желанных почестей, ни веселья и отдохновения.

Размах «малой войны» сковывал действия войск неприятеля, не давая им покоя ни днем, ни ночью. Фуражировка наполеоновской армии также не имела успеха, ибо на всех направлениях встречала отпор народа. Добровольные народные ополчения составили второе кольцо, державшее завоевателей в тесной блокаде.

Тверское ополчение стояло на Петербургской дороге; Рязанское – на Касимовской и Рязанской; Тульское – по правому берегу Оки от Алексина до Каширы; Калужское – в Калуге. Дружины народных мстителей формировались повсюду, где появлялся враг. А предводительствовали ополчениями как правило дворяне. Старшины, крестьяне, священники, даже наиболее отважные женщины возглавляли небольшие партии, к примеру, старостиха Василиса.

Из отбитых у неприятеля пленных Давыдов формировал небольшие отряды и присваивал им почетные наименования: «Геройский полувзвод», «Почетная полурота», «Храбрый гусар», «Знай наших!» Отряды эти пополнялись только за счет храбрых, отличившихся в боевых операциях солдат и офицеров. Все это повышало воинский дух и дисциплину партизанских партий.

Под знамена Давыдова шли добровольцы, покидая дома и семейства, и каждому из них Денис Васильевич давал достойное назначение. Отряд пополнили: отставной мичман Николай Храповицкий, брат отважного майора Степана Храповицкого, титулярный советник Татаринов, шестидесятилетний землемер Макаревич, крестьяне из многих захваченных, спаленных и порушенных врагом деревень. По сему случаю Денис Давыдов сделал в дневнике своем такую запись: «Сердце радовалось при обзоре вытягивавшихся полков моих. Со ста тридцатью всадниками я взял триста семьдесят человек и двух офицеров, отбил своих двести и получил в добычу одну фуру с патронами и десять провиантских фур… Тут же я командовал тремястами всадниками; какая разница! Какая надежда!»

Теперь крестьяне видели в партизанах своих избавителей, давали клятву не щадить жизни в боях за Русь-матушку, вооружались ружьями, топорами и вместе с казаками и гусарами наносили сокрушительные удары по разрозненным частям великой армии.

…Как-то отряд Давыдова остановился на ночлег в селении Теплуха, вблизи Смоленска.

Около часа ночи стража внезапно подняла шум:

– Стой! Кто идет?

Последовало молчание.

– Пароль?

– Свои, – глухо ответил здоровенный бородатый мужик в сером кафтане. Он одним махом отбросил пикетчиков в сторону. – Мне бы к начальнику!

– Какому еще начальнику?

– Известно какому – Давыдову.

– Да кто ты есть такой? – допытывались изумленные дерзостью мужика казаки.

– Свои ж, говорю, из Царева-Займища.

На крики в ночи тихо подошел Давыдов и спросил:

– Кто там буянит?

– Неужто не узнаешь, Денис Васильевич? – несказанно обрадовался мужик, степенно поклонился командиру в пояс и снял перед ним шапку. – Да я ж Федор. Помогал давеча партизанам зорителей из села выкурить…

– Как же ты отыскал нас? – удивился Давыдов.

– Проще простого, – не моргнув глазом, держал ответ Федор. – Я ж охотник. Сызмальства в лесу зверя, птицу промышляю. А тут люди! Да еще в родном смоленском бору, где я, почитай, всякую тропку наперечет знаю.

– Выкладывай, Федор, зачем пожаловал?

– Значит, так. Жену с ребятишками я в надежное место определил, в глухую балку. Пущай там ждут до поры. А сам решил к тебе прибиться. В партизаны! Силенкой меня, сам видишь, Бог не обидел. Одним ударом быка наземь валю, да и на медведя с рогатиной не раз хаживал. Бери меня, Денис Васильевич, авось не пожалеешь…

– Хорошо, будь по-твоему, беру, – согласился Давыдов. – Только знай, у нас одной силой-матушкой не обойдешься. Главное у партизан – смекалка. Да дисциплина строгая! Понял?

– Знамо дело, – кивнул Федор, – не впервой супостата бить…

– Раз дело так круто пошло – будешь проводником! – распорядился Давыдов.

Так Федор стал партизаном. Вначале он исправно исполнял тяжелую походную работу: заготовлял сушняк для костров, таскал из деревень мешки с провизией, помогал вытягивать застрявшие в трясине телеги и лошадей, охотился. Затем стал помогать разведчикам: доставлял «языков», забирался в тыл неприятеля, наводя там неописуемый ужас. А однажды даже привел шесть французских солдат и важного офицера из штаба Наполеона.

Провоевал Федор в отряде Давыдова до полного освобождения Смоленской губернии от французов, действуя в основном пикой и топором, а потом вернулся на родное пепелище.

…На рассвете конные разъезды известили:

– По дороге тянется много повозок. Покрыты они белыми покрывалами. Чудно!

Давыдов велел партизанам не спускать глаз с неприятеля, а сам проскакал несколько саженей и увидел вдали удивительную картину. Ему показалось, будто белопарусная флотилия огибает опушку и двигается ему навстречу.

«И впрямь чудеса!» – поразился Денис Васильевич и отдал приказ ротмистру Чеченскому:

– Бери пятьдесят казаков и скачи наперерез французам!

А казачьему уряднику Кузьме Жолудю велел с гусарами и пехотой заходить с тыла.

Прикрытие неприятеля было невелико.

Партизаны внезапно обрушились на обоз. В смятении французы побросали повозки и пустились бежать в разные стороны, но казаки и гусары взяли их в кольцо.

Важные трофеи достались отряду и на сей раз, повозки до верху груженные продовольствием, причем под белым холстом оказались столь необходимые партизанам соль и мука.

Запомнился партизанам один дерзкий рейд в логово врага.

Дело обстояло так. В сумерках явились на стоянку два проводника с донесением. Давыдов, попыхивая своей неизменной короткой трубкой, со вниманием выслушал их и наказал Степану Зуеву с Федором Крючковым: «Не отлучайтесь. Скоро приду!»

Когда Давыдов вернулся, он велел казакам немедля переодеться во французские мундиры, оглядел их с ног до головы и приказал: «Едем со мною!»

Проводник вывел партизан на край леса, но тут Денис Васильевич шепнул ему что-то на ухо и воротил назад.

Занималось погожее осеннее утро, тонко посвистывали в пожелтевших кустах лещины синицы. Партизаны меж тем проскакали лес и пред их взором открылись убранные поля. На пологом холме возвышалось селение с каменной белой церковью. Вкруг села, на расстоянии не более полуверсты, лагерем расположились французы…

Давыдов указал партизанам на лагерь: «Попытаем счастья. Наведаемся к недругам…» Степан Зуев опустил голову, а Крючков, глядя командиру в глаза, согласно кивнул: «Что ж, можно спытать…»

– Идем пешие, – приказал Давыдов, спрыгнул с коня и привязал его к дереву. – Ты, Федя, не знаешь по-французски, так молчи, будто воды в рот набрал. А ты, Степан, его выручай… Но тоже не больно говори. Положитесь на меня…

Партизаны подошли к лагерю неприятеля. Кони французов стояли расседланными у плетней, мирно жевали овес… Солдаты дремали возле костра. В козлах блестели ружья. Караульные заметили незваных гостей, о чем-то перемолвились друг с другом.

Давыдов прошел вперед, остановился среди кирасиров и, улыбаясь, приветствовал их по-французски. Зуев и Крючков шагнули вслед за командиром и стали чуть позади него. Уши Кючкова побагровели, Зуев опустил глаза и побледнел…

Французские караульные офицеры разговаривали с Денисом Васильевичем по-отечески, улыбаясь. Один из них то и дело поглядывал на костер, возле которого сгрудились с жестяными мисками в руках проголодавшиеся солдаты. Запах стоял густой, аппетитный: жарилось на углях мясо, кипела в котле похлебка.

Один кирасир с пышными черными бакенбардами подошел к Зуеву и поинтересовался: «Какого вы будете регимента?»

– Мы поляки, – четко ответил по-французски Зуев, кивнув на своего командира.

В это время из избы вышли три офицера, подошли к Давыдову. Он переговорил с ними о чем-то и распрощался.

Партизаны с облегчением вздохнули и направились к тому месту, где были привязаны их кони. Они сели в седла, не торопясь отъехали немного от лагеря неприятеля, взяв несколько левее, и поскакали на рысях к спасительному лесу. Давыдов бросил на ходу: «То были вчерашние кирасиры. Они прибыли сюда недавно…» Миновав заметно поредевшую багряно-золотую рощу, партизаны свернули на знакомую тропу и благополучно вернулись на свою стоянку. Об этом рискованном рейде в отряде узнали только спустя несколько дней…

Десять раз отмерь, а один – отрежь!

Вкушает враг беспечный сон;

Но мы не спим, мы надзираем –

И вдруг на стан со всех сторон,

Как снег внезапный, налетаем.

В одно мгновенье враг разбит,

Врасплох застигнут удальцами,

И вслед за ними страх летит

С неутомимыми донцами.

К. Ф. Рылеев

Бонапарт назначил губернатором Смоленска генерала Луи Бараге-Дильера. До войны он несколько лет прожил в России и хорошо изъяснялся по-русски. Генералу был вручен циркуляр с указанием подробных примет дерзкого и свирепого налетчика – вожака партизан Дениса Давыдова, кончавшийся грозным приказом самого императора: «При задержании – расстрелять на месте».

От захваченного в плен офицера Давыдов узнал, что Бараге-Дильер собрал конные команды и образовал из них могучий отряд в две тысячи сабель при восьми офицерах и одном штаб-офицере. Французам был дан строжайший приказ:

– Очистить от партизан все пространство между Вязьмою и Гжатью. А их начальника, подполковника Дениса Давыдова, живого или мертвого, доставить в Вязьму.

За голову отчаянного храбреца было назначено крупное вознаграждение.

Противник сразу же приступил к «очистительной миссии». Вызнав норов врага, Давыдов стал избегать с ним прямых встреч. Он поставил перед отрядом цель – разбить карателей по частям.

С того дня партизаны стали действовать еще более взвешенно и осторожно: со столбовой Смоленской дороги они немедля свернули в леса. Казаки продолжали громить по ночам шайки мародеров и крушить транспорты наполеоновской армии.

Однажды утром конвой французов остановил на опушке прихрамывающего на одну ногу человека, показавшегося ему весьма подозрительным. Его тут же доставили в ставку к генералу.

– Итак, отвечайте, кто вы? – обратился к нему Бараге-Дильер. – Только предупреждаю: не вздумайте лгать и отпираться.

Последовало молчание.

– Что вы стоите, как пень, и боитесь проронить слово? – строго спросил генерал.

– Я крестьянин из деревни Теплуха.

– Где ваша Теплуха?

– Тут недалече, рядом со столбовой дорогой.

– Кто ваш барин?

– Виктор Артемьевич Громов. Во избежание плена они с семьей и прислугой подались в Петербург.

– Сбежали, значит?

– Усадьба пуста.

– Имя? Николай Назаров я, сын Ивана.

– Партизан?

– Никак нет.

– Ходил в разведку?

– Нет, за дровами…

– Так кто же вы, в конце концов? – резко возвысил старческий, дребезжащий голос генерал.

– После отступления нашей армии я остался в деревне при больной матери, малой дочери и жене, – продолжил Назаров. – Нынче утром пошел в бор за дровами, да, как на грех, подвернул ногу о треклятую валежину. Мы все-то в Теплухе ждали, что вскорости война окончится и наступит желанный мир.

– Что за бредовая фантазия?! Какой может быть мир? – раздраженно оборвал его Бараге-Дильер. – Да как вы смеете морочить мне голову? Какое там к черту перемирие, если в двухстах верстах отсюда, в занятой нами Москве, день и ночь бушуют пожары. А из подъездов и окон нам в затылок то и дело гремят выстрелы? И зарубите себе на носу: с сего дня – вы взяты в плен. И будете содержаться у нас под стражей до тех пор, пока разбойничьи налеты не прекратятся.

– Погодите, ваша светлость, но на сей раз вы ошиблись, – возразил Назаров. – Я не партизан. И потом я не могу брать на свои плечи вину за других.

– Рассказывайте эти небылицы своей жене, – генерал едко усмехнулся. – Но я, увы, не таков, я не из числа простофиль.

– Побойтесь Бога, генерал! Да у меня же семья. Дитя малое, – взмолился Назаров. – Они закоченеют без хвороста. Мне надобно домой.

– Довольно! – Бараге-Дильер вскочил с кресла и презрительным взглядом окинул пленного с головы до ног. – Итак, ваша жизнь на волоске!

– Позвольте мне, генерал! – сказал по-французски адъютант Бараге-Дильера Жан Ризо, стоявший рядом. Припоминая что-то важное, он от удовольствия даже чмокнул губами. – Стойте! Стойте! Да я наконец, кажется, вспомнил, где последний раз видел этого человека.

– Где? – с нетерпением спросил генерал.

– Его ранило в ногу под Бородиным. По окончании той дьявольской битвы он оставался у нас. А затем, после оказания ему помощи доктором, он отлучился у караульного по нужде, нырнул в кромешную тьму и бежал к своим. Его брал в плен, если мне не изменяет память, ваш адъютант Армантье. Он должен опознать лазутчика в лицо.

Назаров пристально посмотрел в злые, цепкие глаза Жана Ризо, а затем перевел взгляд на толстое холеное лицо старого генерала. Его карие глаза почти без бровей были неподвижны и злы. А широкий, с залысинами лоб Бараге-Дильера то и дело покрывался каплями пота.

– Извините, ваша светлость, – стараясь быть как можно спокойнее и вежливее, молвил Назаров. – Ваш адъютант ошибается. Я впервые в жизни вижу его…

– Не выйдет, теперь уж не улизнете, – холодно процедил сквозь зубы Бараге-Дильер. – Итак, вас пленили под Бородиным. Теперь-то уж вам не отвертеться. Ваше имя?

– Да я уж говорил вам, генерал: Назаров Николай я, сын Ивана.

– Полюбуйтесь, Назаров, вот портрет вашего главного разбойника Дениса Давыдова. – Генерал протянул ему лист бумаги. На нем был нарисован столь близкий и дорогой сердцу партизана человек с окладистой черной бородой, усами и белым локоном на лбу.

– Узнаете этого мерзавца с иконой на груди? Говорят, он щеголяет так же как и вы, в одежде крестьянина. Однажды при Бородине мы поверили вам и освободили вас из-под стражи. Но разве можно хоть на миг доверять лазутчику? Выведав наши силы, вы тотчас же воспользовались нашей оплошностью и подло бежали. А теперь я вижу, что вы вновь принялись за прежнее дело…

– Говорю вам чистосердечно, – Назаров смотрел прямо в глаза генералу. – Я был задержан вашими солдатами на опушке леса с вязанкой хвороста на салазках. Спросите у них. Солдаты подтвердят…

Бараге-Дильер нервно передернул плечами и быстрыми шагами прошелся из угла в угол:

– Довольно! Мне надоело слушать ваши бредни! Для такого мошенника, как вы, Назаров, есть одно великолепное средство: кляп в зубы и пулю в лоб…

Генерал подошел к столу и позвонил в колокольчик.

– Пора кончать эту комедию! Фельдфебеля и солдат! – приказал он Жану Ризо. Взял со стола портрет Давыдова и стал его тщательно разглядывать.

– Побойтесь Бога, генерал, – Назаров воздел руки к небу. – Чем я вам насолил? Вы ведь губите невинного отца семейства. Да к тому же вершите произвол…

– Ха-ха! Вот это мило с вашей стороны! Так вы хотите суда? – изумленно качнул головой Бараге-Дильер. – Только имейте в виду – суд будет короток. Вас помнит в лицо мой адъютант Армантье. Он пощадил вас при Бородине. Трепещите!

– Где ваш адъютант? Пускай он меня опознает! – в отчаянии крикнул Назаров, прикидывая про себя: «Наверняка этот прихвостень захочет выслужиться перед своим палачом-генералом и, как пить дать, признает во мне лазутчика. В столь крутом обороте дела никто, кроме господа Бога, не в силах мне помочь…»

Бараге-Дильер тяжело опустился в кресло, положил руки на стол и самодовольно улыбнулся. Глубокие морщины разгладились на его широком и потном лбу.

– Итак, вы желаете очной ставки? – спросил он елейным голосом. – Хорошо, я удовлетворю вашу просьбу. Только зарубите себе на носу, если подозрения Жана Ризо подтвердятся, то вам конец!

Генерал вновь позвонил в колокольчик и приказал шагнувшему из-за дверей ординарцу:

– Немедля позвать Армантье!

Меж тем пленник, ощутив всю тщетность и тупиковость своего положения, едва держался на ногах.

– Ваш возраст? – как бы между прочим поинтересовался генерал.

– Двадцать два минуло, – с дрожью в голосе ответил Назаров.

– Надеюсь, окрестности Смоленской губернии вам хорошо известны? – генерал повернулся к Николаю и указал на висящую на стене карту.

– Я не учен грамоте, – развел руками Назаров.

– Вот в этих местах орудует шайка лесных разбойников, – генерал провел гусиным пером по карте. – День ото дня их набеги становятся все более свирепыми и дерзкими. Они пленили много наших солдат и офицеров. Они грабят обозы с провизией, жгут амбары с зерном… Словом, бесчинствуют… Да и вы тоже, верно, остались здесь неспроста?

Пленный со вниманием слушал генерала, низко склонив голову.

– Скажите мне, Назаров: с какой стати вы и подобные вам вандалы бесчинствуют и жгут дома?

– Ваши солдаты сами во хмелю палят леса и селения.

– Клевета! Если вы и вправду крестьянин, за кого себя выдаете, то объясните мне без лукавства, почему крестьяне за щедрую плату не дают нам провизии? Мы впроголодь прошли тысячи верст, но к нам добровольно никто не явился!

– Крестьяне сами бедны. Пуще всего они опасаются грабежей.

– Что я слышу? Где это видано! Грабежи у великой армии, во главе которой стоит непобедимый полководец и гениальный стратег?! Вам же говорят: мы не скупимся на деньги. Ваши нелепые слова, это наветы клеветников. Где ваш предводитель Давыдов? Почему его разбойники нападают на нас сонных темными ночами? Разве не подло, избегать честного поединка в бою?

– Повторяю, никакого Давыдова я не знаю… Слыхом не слыхивал. Меня задержали в бору.

– Я нутром чувствую, что вы лазутчик. Вы вовсе не крестьянин, за которого пытаетесь себя выдать. Вы казак, партизан. Скоро вы убедитесь на своей шкуре, как мы сурово караем лазутчиков, которые орудуют, подобно вам, в нашем тылу.

Бараге-Дильер вновь лихорадочно позвонил в колокольчик:

– Куда же провалился этот шут Армантье?

– Его ищут, генерал.

– Вечно у него какие-то фокусы!

Ординарец пожал плечами.

– Как он смел уйти, не доложив мне?

Ординарец молча опустил голову.

Бараге-Дильер в гневе забарабанил пальцами по столу и процедил сквозь зубы самому себе: «Мне ясна картина. Сколько можно еще церемониться с этим отъявленным негодяем?»

– Сего лазутчика отведите к Досталю. Да еще вручите ему вот эту бумагу за моей подписью, – приказал генерал ординарцу.

И Назарова тотчас же повели и передали из рук в руки тощему высокому, носатому офицеру. Офицер по-птичьи склонив голову, снисходительно выслушал слова юного ординарца, прочел послание генерала и отпустил юношу, не проронив ни слова.

К Назарову подошли караульные, явился и Жан Ризо. Жестом руки офицер приказал ему следовать вперед.

Пленник едва передвигал ноги, он никак не мог взять в разум, что через сотню-другую шагов оборвется его молодая жизнь.

Два солдата шли впереди него, два сзади, а Ризо сбоку.

Назарова повели к оврагу. Возле сухой одинокой сосны, где обычно привязывают коней, офицер остановился. Караульные взяли лопаты и нехотя принялись рыть яму.

«Вот и конец, – словно иглой, кольнуло сердце партизана. – Неужто все так омерзительно просто?» – Горестным прощальным взглядом он окинул близкий лес, темнеющее вдали село, где в барской усадьбе с нетерпением поджидали его возвращения казаки, и белеющую на холме церковь. Словно под волшебной магией, его глаза затуманились и сквозь зыбкую пелену пред ним предстало морщинистое лицо седовласой матери, склонившейся в углу избы под образами.

И вдруг за согбенной спиной приговоренного к расстрелу, издалека послышался тревожный окрик. Караульные вздохнули с облегчением и воткнули лопаты в землю. К ним спешил, отчаянно размахивая руками и тяжело дыша, какой-то человек.

– Каго там несет нелегкая? – недовольно произнес, оглянувшись назад, Жан Ризо.

Запыхавшийся посланец что-то горячо прошептал ему на ухо по-французски.

– Отставить! – с досадой махнул рукой Ризо. – Отсрочка! Надобно знать непредсказуемый и капризный нрав нашего генерала.

Назарова, к великому его удивлению, повернули назад и приказали следовать в обратную сторону: по всей видимости Бараге-Дильер за это время успел сменить гнев на милость.

И тут внезапно с разных сторон над головами французов один за другим прогремели выстрелы. Караульные, словно подкошенные, упали на землю. А растерявшийся с перепугу Ризо был оглушен ударом в затылок и мгновенно скручен дюжим казаком. Положение резко переменилось: теперь французы оказались в окружении партизан и имели весьма жалкий вид, стоя с поднятыми кверху руками.

Еще больший страх охватил французов, когда их привели в барский дом и они предстали пред вожаком партизан Денисом Давыдовым, за голову которого им было обещано богатое вознаграждение.

– Выкладывай, Петр, каким образом французы пленили тебя? – спросил партизана Давыдов.

И Петр Сомов в подробностях рассказал все, что с ним произошло поутру на опушке и на допросе в штабе губернатора Смоленска Бараге-Дильера.

– Так-то, – согласно кивнул Сомову вожак партизан. – А ведь мы, Петр, не дремали, пока ты «гостил у губернатора». Мы приготовили для тебя сюрприз. Адъютант Бараге-Дильера штаб-офицер Виктор Армантье со вчерашнего вечера находится у нас. И поджидает тебя!

– Да ну?! – несказанно поразился Назаров. – Не может быть?!

– Введите француза! – приказал Давыдов.

Дверь в комнату распахнулась и на ее середину быстро вышел стройный, щеголевато одетый офицер с пышными слегка вьющимися волосами и рыжими тараканьими усами вразлет, в сопровождении двух солдат.

– Ну как, господин Армантье, вы узнаете этого подлого лазутчика, которому удалось бежать из плена после беседы с вами при Бородине? – строго спросил офицера по-французски Давыдов.

Сердце Николая, казалось, вновь ушло в пятки: пред ним стоял офицер, из-под самого носа которого две недели тому назад ему удалось чудом бежать.

– Что-то не при-пом-ню, – растягивая по слогам каждое слово, отвечал адъютант грозного генерала.

– Гляньте-ка на меня хорошенько, – воспрянувши духом, молвил партизан. – Ведь нам пришлось беседовать после той страшной битвы. Я был ранен в ногу, а вы милосердно распорядились прислать ко мне доктора. Доктор перевязал мне рану, дал испить из фляги глоток рому для бодрости и опекал нас, калек, еще сутки… А ночью, отлучившись у патруля по нужде, я нырнул во тьму и бежал к своим. Вы беседовали со мной последним. А теперь столь неожиданная встреча…

– Возможно, – медленно проронил Армантье. – Вполне возможно и был такой эпизод при Бородине. Но поверьте мне на слово, в то горячее время я был так потрясен сражением, что ни за что на свете не опознал бы вас при генерале. С раннего детства у меня провалы в памяти. Зато до конца своих дней я не забуду скупую слезу русского офицера, скончавшегося прямо на моих руках от ранения в грудь. Глаза его были горестны и черны, как вишни. А вдоль щеки змеился рубец от давнего сабельного удара. Словом, если вы мне не верите, – печально продолжал Армантье, глядя в глаза Давыдову, – я готов разделить тяжкую участь вашего партизана.

– Хорошенько запомните, адъютант Армантье, – как бы взвешивая на весах каждое слово, произнес Давыдов, – партизаны вовсе не изверги, каковыми их представляет себе ваш генерал. Партизаны мстят врагу за грабежи, насилие и вероломное вторжение на нашу священную землю. Но души у нас сердобольные. Мы умеем платить добром за добро. А теперь поклонитесь в пояс нашему казаку, который дважды попадал в плен и был на вершок от смерти.

Армантье низко склонил голову перед Сомовым и чернобородым вожаком партизан.

– После Бородина вы оказались на высоте. Облегчали страдания наших искалеченных солдат. За это мы даруем вам свободу!

– Право, не знаю, как благодарить вас, – растроганно произнес француз.

– Под утро партизаны отведут вас в безопасное место. А вашего соратника Жана Ризо мы допросим по всей строгости. Да, вот вам мой совет на прощанье! Непременно передайте Бараге-Дильеру: пусть его люди не грабят наши селения, не истязают крестьян и не попадаются на нашем пути. Прощайте!

Спустя две недели после освобождения Армантье Бонапарт выразил свое неудовлетворение нерешительными действиями губернатора Смоленска. Бараге-Дильер был извещен о движении русских войск, но не сумел мобилизовать отряд для отпора им и не очистил местность от постоянных набегов партизан. За это разгневанный император лишил генерала команды его и сослал в Берлин. Там он должен был предстать перед судом.

Партизаны продолжали успешно действовать вдоль Смоленской дороги, они громили карателей по частям. Красноречивое свидетельство тому – рапорт Давыдова, поданный на имя атамана Донского казачьего войска Платова в конце сентября 1812 года: «От выступления моего из армии с отрядом, мне вверенным… в месяц я успел взять в плен 1539 человек, положил на месте почти вдвое неприятеля, отбил обозы, сжег и доставил начальству несколько палубов со снарядами, фур с патронами, одеждою и разным продовольствием. Во всех сих успехах особенно мне спомоществовал отряд Донского войска, коего об отличной отважности и неусыпной деятельности я не могу умолчать перед вашим высокопревосходительством». При этом он просил атамана войска Донского наградить особо отличившихся казаков и гусар.

Платов вскорости ответил Денису Давыдову на его рапорт горячим, дружеским письмом. Он от души радовался победным действиям партизан, а в конце послания сделал такую приписку: «Бей и воюй, достойный Денис Васильевич, и умножай славу оружия российского и своего собственного!»

Однако партизанская война проходила далеко не всегда так победоносно и гладко, как может показаться на первый взгляд, случались отступления, бывали и поражения.

…Луга и опушку окутал зыбкий, сырой туман. В полутьме лошади в седлах покойно жевали пожухлую, схваченную ночными морозцами траву. Партизаны расположились в глухом овраге. Казаки и гусары точили сабли, грелись у огня, сушили мокрую одежду и обувь.

Из ближней деревни прибежал встрепанный, оробевший мужик и сообщил дозорному:

– Недалече, версты за три отсюда, француз-лиходей ведет отряд пленных солдат в Юренево.

Давыдов со вниманием выслушал крестьянина и поинтересовался:

– Какова сила неприятеля?

– В охране около трех человек, – отвечал мужик. – Одних пленных французы заперли в церкви, других разместили по избам.

– Благодарствую!

Давыдов похлопал мужика по плечу, велел его накормить, а сам призадумался: «Едва ли подвернется другой такой случай, как нынче. Правда, люди устали, промерзли до костей. Да и выдержат ли?! Нападать одним, без поддержки, слишком рискованно. А с другой стороны, ежели отложить налет до другого часа, то можно и вовсе прозевать. Надо выручать своих из беды!»

Затем Давыдов созвал партизан к костру и отдал приказ:

– Едем тихо! Коней ставим в надежное место, а сами врываемся в избы…

Казаки и гусары под прикрытием тумана спустились в лощину. А когда они скрытно подобрались к Юреневу, транспорт неприятеля с пленными русскими солдатами снялся и покидал ночлег. Телеги тянулись по дороге, а к селу подошли еще три батальона французов, направлявшихся из Смоленска к Москве. Но обо всем этом вожак партизан ничего не знал.

Тем временем шестьдесят партизан уже ворвались в село и вступили в бой. Их встретил плотный заградительный огонь трех батальонов пехоты. Французы попрятались в избах и палили из окон по всей улице. Казакам пришлось спешно отходить к лесу. Там их ждало подкрепление. Из шестидесяти человек пало и было тяжело ранено тринадцать.

Несмотря на потери, ротмистр Чеченский вновь атаковал французов. Однако неприятель усилил огонь пуще прежнего. Много казаков полегло в том кровавом бою. И тогда Давыдов приказал партизанам поджечь избы, где засели враги. Французы в ужасе начали выбегать из укрытий.

Чеченский воспользовался паникой в рядах неприятеля и пленил двадцать рядовых и одного капитана. Ночной налет на пылающее село складывался явно не в пользу партизан. Не желая более рисковать людьми, Давыдов приказал немедля отступить.

«В „малой войне“ разведке надлежит зорко и неотлучно следить за продвижением войск неприятеля», – не раз говаривал вожак партизан. После неудачи в Юреневе Денис Васильевич сделал для себя вывод раз и навсегда: не горячиться с принятием тех или иных решений, в особенности при действиях в тылу врага. «Десять раз отмерь, а один отрежь!» – стало его неизменной партизанской заповедью.

Чтоб стремя не заговорило

Дениса не скроет могила…

Звенят вдалеке удила,

И сабля его не скосила,

И пуля его не взяла!

Михаил Спиров

Оправившись после ран, гусар Николай Пегов вернулся в строй и начал уже забывать о Фридленде и о своем спасителе, если бы не случайная встреча с другом, казаком Василием Азовским. Однако все по порядку. А дело было так…

Проснулся гусар затемно у бивачного огня, тряхнул головой, стараясь прогнать остатки дурного сна, глянул по сторонам. Вдали на горизонте разлились багровые полосы. Вначале он не мог взять в толк: «Разве заря может быть такой? Да и не заря это вовсе! Пожарище! Горит отчий край! Пылает Россия! Вот до чего мы доотступались…» В эти минуты у Пегова сердце рвалось на части. А ведь ему многое уже пришлось испытать на войне: участвовать в Морунгенской битве, в сражении при Эйлау, в жесточайшей сече у Фридленда, где он находился на вершок от смерти. Хотя и там тоже были горечь поражения, отступление и сознание собственного бессилия что-либо изменить. Однако там бои велись на чужой стороне, и это круто меняло обстановку. Ныне иное, ныне непрестанное тягостное отступление по родной земле, да еще на фоне этого зловещего багрового зарева. И гусар во что бы то ни стало решил отомстить врагу. На проселочной дороге возле леса Пегов повстречал казака Василия Азовского, обозревавшего местность. Гусар несказанно обрадовался этой встрече.

– Ах, Николай, Николай! Разбросала нас война-лиходейка по разным сторонам, но встретиться все ж таки довелось. Полюбуйся-ка, как полыхает вдали, голубчик.

– Куда как хорошо! – грустно ответил Пегов.

– Вишь, как француз лютует…

От этих слов у гусара вконец испортилось настроение.

– Верно ли мне сказывали, что ты, Василий, подался в партизаны?

– Верно. Пристал недавно вместе с донцами генерала Карпова.

– Значит, вместе с Давыдовым?

– А как же! Денис Васильевич у нас голова. Он завсегда с нами. Да ты, Коля, знаешь? – Азовский смолк и таинственно приложил палец к губам. – Мы сегодня в ночь того… в секрет идем.

И у гусара словно камень упал от сердца. Он поделился с другом своим заветным желанием участвовать в налете. Азовский согласно кивнул в ответ и посоветовал ему просить разрешения у эскадронного командира. И Пегов ушел.

На пути к эскадрону он видел, как партизаны возились у коновязи, чинили седла, курили…

Пегов сбавил шаги и поразился: уж больно трогательно седовласый казак беседовал с собакой:

– Цыц, ты, подлая! Ни Боже мой! Я тебя сей момент на цепь. Мы ночью того, в секрет. Ты ж, дура, не утерпишь, гавкнешь! А франц хитер, он лая не любит… – увещевал четвероногого друга степенный казак.

Эскадронный командир Федоров, которому Пегов заявил о своем намерении принять участие в ночном налете, тут же принялся его отговаривать:

– Погоди немного, Николай. Не кипятись! Ведь ты еще не окреп, не все раны зажили…

– Заживут в бою!

И командир живо представил ему картину столь рискованного предприятия. Но перечисление опасностей не подействовало на Пегова. И тут Федоров стал доказывать ему незаконность с военной точки зрения стихийного казацкого способа ведения войны. Даже помянул с горечью: регулярным войска заниматься подобным «промыслом» неприлично.

– Не-при-лич-но, господин ротмистр! – горячо возразил Пегов. – А что прилично? – Тут он повернулся в сторону зарева и указал на него рукой. – Да разве военная наука сие одобряет?

– Партизанить – значит злоупотреблять законами войны! – твердо стоял на своем ротмистр.

– Законы войны! Война имеет свои законы – палить села и города, убивать и лишать крова людей! – вошел в раж гусар. – Да разве сама война не есть нарушение всех на свете законов!

Тут ротмистр Федоров молча потупил взгляд. Он смекнул, что дальнейшие уговоры бесполезны и смилостивился:

– Хорошо, Пегов! Только чтоб завтра в полдень быть в эскадроне. Ну с Богом!

– С Богом! – несказанно обрадовался гусар.

Азовский тем временем доложил вожаку партизан о своем друге и получил от него дозволение на участие Пегова в налете.

– Под твою личную ответственность, – строго сказал Давыдов. – Чтоб потом не роптал!

В потемках партизаны перешли реку вброд, держа путь туда, где полыхали пожары. Впереди скакал Давыдов, пригнувшись к шее гнедого коня и сидя глубоко в седле. Пегову казалось, что теперь перед ним совершенно иной Давыдов, чем тот, каким он видел его прежде. В темноте фигура вожака партизан казалось куда массивнее. Ловкий в движениях, с сильными руками, в шапке курчавых волос. Голова поднята, взор устремлен вперед.

Пегов глянул на партизан. Они были подтянуты, напряжены. Только пожилой сухощавый казак Чугреев, так трогательно говоривший с собакой, которого все здесь величали «батькой», строго поглядывал из-под седых бровей на молодых партизан да на Пегова, допущенного в налет впервые.

Чугреев следил за тем, ровно ли скачут под казаками кони, не зарывается ли который в пути, не звенят ли стремена.

…Час-другой пария провела в седле. Партизаны то лесом проскачут, то в глухую балку нырнут, то по узкой витой тропе цепью протянутся.

Зарево пожара все ближе, а тьма все гуще. Никто в пути не проронил ни слова.

Но вот Давыдов первым пришпорил коня.

– Ухо востро, братцы! – распорядился он. – Подобрать поводья. Сабли к седлу, чтоб звуку не было. Друг с дружкой не сближаться, чтоб стремя не заговорило… Глядеть в оба!

– Слушаюсь! – ответил за всех Чугреев.

Давыдов разделил партизан на три взвода: одних оставил при себе, других отдал под надзор Степану Храповицкому, остальных – Чеченскому.

Пегов, Азовский и Чугреев остались при вожаке партизан.

Взводу Чеченского с казаками приказано было заходить с правого боку; Храповицкому со своими людьми – с левого. Сам же Денис Васильевич шел прямо, во фронт.

Партизаны скакали лесной тропой, в струнку, поводья подобраны. Впереди вилось на ветру пламя: это догорала спаленная французами деревенька Матвеевка.

Давыдов легко спрыгнул с коня. Передав поводья Федьке Шухову, он подозвал к себе Кузьму Жолудя и Чугреева.

– Пойдете в разведку! – последовал приказ.

Ночь выдалась тихая, правда, издалека доносились порой какие-то странные таинственные звуки: то ли лай собаки, то ли плач ребенка, то ли крик совы…

Пегов взглянул на небо. Ясные прежде звезды начинали бледнеть и мигать – близился рассвет. И вдруг будто зазвенел колокольчик, зазвенел тонко, надрывно. Нет, это не колокольчик, а таинственные звуки и шорохи уходящей ночи; они рождались не то на реке, не то в небе, не то на земле… и так же незаметно смолкали.

Конь Пегова навострил уши, нервно вздрогнул всем телом: какой-то серый клубок запыхтел у него под копытами и, шурша палым листом, покатился в сторону. Конь не вытерпел, всхрапнул и встал на дыбы… Оказалось, это пробежал полуночник-еж. Гусар спрыгнул наземь и с трудом успокоил норовистого коня.

Давыдов переговорил о чем-то с вернувшимися из разведки казаками, подошел к партизанам:

– Французы спят как убитые. Даже дозорные. Ворвемся скопом и как мокрым рядном их накроем. На конь!

Вожак партизан скакал впереди. Пегов, обнажив саблю, едва поспевал за ним. В горячем налете гусару запомнились топот копыт, ржанье коней да звон стремян, а еще крики сонных французов, стоны и чей-то глухой рев. Сабля гусара ударила в чье-то упругое тело, он с трудом выдернул ее и повернул коня. Началась погоня за растерянным, застигнутым врасплох неприятелем под победное «Ура-а-а!», гремевшее с разных сторон.

Конь Пегова вихрем пронесся меж фурами. Ударом сабли гусар сразил на скаку французского офицера. В ту же минуту он услыхал за спиной знакомый басок Василия Азовского:

– Ай да Николай!

Невдалеке Пегов узрел «батьку» Чугреева на взмыленном, брызжущем пеной коне. На скаку он придерживал смертельно раненного казака впереди себя: окровавленная голова безжизненно свесилась вниз, а руки судорожно хватались за траву.

Неожиданно «батька» повернулся к Пегову и крикнул:

– Назад, ваше благородие! Кончено дело. Пора уходить…

Партизаны держали путь к лесной стоянке: погромыхивали отбитые у неприятеля фуры с награбленной у крестьян провизией, а позади них плелись связанные веревками пленные французы в синих и зеленых мундирах.

Николай дышал тяжело. По-настоящему он пришел в себя, когда немного развиднелось и туман рассеялся.

Азовский громко, заливисто смеялся, указывая Давыдову на Пегова:

– Истинно гусар, Николай! Чертом дрался! А теперь, видать, сник. – Скаля белые зубы, казак похлопал друга по плечу.

Холодное, предзимнее солнце позолотило сухой поредевший березняк, озарило вожака партизан. Давыдов гордо восседал на гнедом красавце коне. Конь нетерпеливо рыл копытами землю. Словно шелк, лоснилась его шерсть. Несмотря на жестокую сечу, конь выглядел исправно. Грива приглажена. Копыта подмазаны. Черные навыкате глаза, шоколадный корпус, небольшая узколобая голова и кроваво-красные ноздри придавали ему боевой вид. По осанке конь был под стать бравому седоку.

Давыдов радовался успеху налета и, поглаживая усы, силился вспомнить: где же доводилось ему встречать прежде этого гусара?

Меж тем Пегов стоял, опустив голову. Гусар оробел от похвалы Азовского. Он хотел крепко обнять своего спасителя и попрощаться, как подобает, с верным другом Василием Азовским, но по-прежнему не мог двинуться с места, и замер, будто вкопанный, не промолвив ни слова. Партизаны тем часом спустились в низину и скрылись из глаз.

Геройский полувзвод

…И мчится тайною тропой

Воспрянувший с долины битвы

Наездников веселый рой

На отдаленные ловитвы…

Начальник, в бурке на плечах,

В косматой шапке кабардинской,

Горит в передовых рядах

Особой яростью воинской.

Денис Давыдов

Зима в двенадцатом году рано проявила свои норов. Похолодало уже в октябре. Проселочная дорога к лесу подсохла и смерзлась. Студеный ветер донес легкий посвист дозорного, сидящего в белом халате на заснеженной сосне.

Давыдов погасил трубку и велел всем быть начеку.

Вскоре явился связной, бойкий вихрастый паренек из местных крестьян, с усмешкой донес:

– По тропе идет зоритель с ружьем. Впереди его бежит собака. Сразу видать – охотник. Мундир на нем расписной.

Давыдов приказал казакам седлать коней и пленить француза

Партизаны тотчас же поскакали опушкой, увидели офицера и окружили его. К великому их удивлению, француз даже не попытался защищаться, а лишь нахмурился и безнадежно махнул рукой.

Казаки отобрали у него ружье и привели к командиру.

Денис Васильевич допросил пленного:

– Кто вы и как попали сюда?

Француз, заикаясь от волнения, отвечал:

– Я полковник 4-го Иллирийского полка Гётальс. Страстный охотник по дичи.

– Вижу, страстный, – согласно кивнул Давыдов, указав на ягдташ. – А что в сумке?

– Тетерев, – прохрипел француз, кутаясь в теплый шарф. Он раскрыл ягдташ и вынул оттуда краснобровую черную птицу с лирообразным хвостом и белоснежной выпушкой.

– Где же ваш батальон, полковник? – строго спросил вожак партизан. – Неужто вы бросили солдат своих?

– Солдат не бросал. – Француз опустил глаза и печально качнул головой. – Правда, батальон мой вконец расстроен. Он не спеша движется для формирования в Смоленск. Вот я и воспользовался задержкой голодных солдат своих, крикнул собаку и решил поохотиться.

– И поохотились на славу. – Давыдов хитро улыбнулся. – С полем, полковник!

– Покорнейше благодарю, – промычал в ответ француз. – Начало охоты удалось, но такого конца, признаться, я не ожидал…

При последних словах полковник, будто пробудясь от кошмарного сна, начал большими шагами ходить взад и вперед. Наткнулся на легавого пса, прихваченного по случаю им в опустевшей барской усадьбе. А пес меж тем преспокойно растянулся на казачьей бурке. Полковник схватился руками за голову и, подобно трагедийному актеру, воскликнул:

– Ах, эта ужасная, пагубная страсть!

Партизаны дружно рассмеялись, хотя и не поняли слов взволнованного и растерянного француза.

Здоровенный бородатый казак тем временен взял с земли тетерева, водрузил его на пику и поднял над головой, а молоденький Федька Шухов приложил ружье к плечу и стал целиться в краснобрового лесного петуха. Но Давыдов нахмурил брови и строго приказал:

– Убрать птицу! Прекратить комедию! Полковника увести!

Вскоре дозорный снова подал сигнал тревоги – впереди показался неприятель.

Наступила решающая минута…

Партизаны сели на коней, отъехали в сторону и затаились.

Французы шли понуря головы, кутались в платки и шарфы.

Как только батальон подошел близко, Давыдов подал команду:

– В сабли!

Нападение оказалось столь неожиданным и на таком коротком расстоянии, что со стороны французов раздалось лишь несколько лихорадочных выстрелов.

Поверженный батальон был обезоружен партизанами. В плен сдались два офицера и около двухсот солдат. Лишь десятку «счастливцев» удалось скрыться в чаще заснеженного бора, однако там их ожидали морозы и голод.

Давыдов построил батальон в колонну во главе с незадачливым командиром. Партизаны в шутку окрестили его «французским тетеревом». В пути полковник Гётальс, не раз останавливался, хватался руками за голову и повторял: «Ах, эта ужасная, пагубная страсть!» Под конвоем пленных доставили в село Покровское, а затем переправили в Юхнов.

Кроме храбрости, лихости да смекалки была у Давыдова особая черта: как никто иной умел он отличить в бою достойного.

Как-то велел Денис Васильевич позвать удалого и сметливого урядника Крючкова. Шепнул ему два слова на ухо, а через полчаса по приказу командира урядник во главе казачьего разъезда уже скакал к селу Лаптеву. Там расположились французы.

Вблизи села партизаны остановились. Крючков приказал всем достать пистолеты.

«Чудно! – удивился казачок Федька Шухов. – Никак, с пистолетом на супостата вздумал?» – и слегка задержал руку на кобуре.

Крючков приметил его нерешительность и спросил:

– Ты, браток, на перепелов охотился?

– Бывало. А шо?

Трах-ба-бах! Трах-ба-бах! – Казаки один за другим выстрелили в воздух и двинулись в обход села.

Федька видел, как из домов выбегают французы, строятся в колонну и выходят из Лаптева.

– Ловко мы их выкурили! – смекнул казак. – Пошутковали – трах-ба-бах! А француз, видно, подумал: казаки наступают – и решил, не принимая боя, отойти. То-то будет ему на орехи. Впереди-то наш взвод Чеченского…

Враг клюнул на партизанскую «удочку» и отступил, но сломить его оказалось не так-то просто. Французы защищались с большой отвагой.

Вскорости к взводу Чеченского пришла подмога – Крючков с казаками, обойдя Лаптево, с ходу включился в бой.

Молоденький Федька Шухов, приметив занесенную над своей головой саблю, по-детски испуганно ахнул: «Мамочки!» – ловко увернулся от удара французского кавалериста, сделал отчаянный выпад и достал его клинком.

Когда кавалерист падал на землю, Федька с облегчением вздохнул и вновь прошептал: «Эх, мама! Мамочки!» И хоть не до шуток было в те решающие минуты боя, но бившиеся рядом казаки услышали Федьку и дружно подхватили: «Эх, мама! Мамочки!» С этой удалой прибауткой партизаны одолели неприятеля.

Сотня солдат во главе с офицером сдалась в плен. Оказалось, что захваченный обоз принадлежал карательному отряду, который вторую неделю безуспешно гонялся за партизанами.

На другой день после схватки у Лаптева пленный французский офицер, которого допрашивал сам Давыдов, внезапно задал ему странный вопрос:

– Скажите, а что значит по-русски это страшное: «Мама! Мамочки!»?

Тут Денис Васильевич прервал допрос и приказал отличившимся в бою казакам построиться в одну шеренгу. Затем он велел сделать шаг вперед Шухову и всем тем, кто пугал французов этим «страшным» словом – «Мамочки!»

Поначалу партизанам стало не по себе: «Мало ли что? Поди, не положено так кричать в бою!»

Меж тем Давыдов насупил брови и спросил с напускной строгостью в голосе:

– Не боитесь ли вы, братцы, что завтра вас изловят господа французы, – тут он кивнул на пленного офицера, обвязанного пуховым платком и имевшего весьма жалкий вид, – и перевешают всех до единого на первой придорожной осине?

Партизаны дружно рассмеялись в ответ.

– То-то, братцы! – продолжал Давыдов. – Разве понять господину полковнику наше страшное: «Мама! Мамочки!?» – И, похлопав оробевшего было Федьку Шухова по плечу, распорядился: – За доблесть, проявленную в бою, объявляю вам благодарность и представляю каждого к знакам отличия. За отвагу и спайку образую из вас… – командир помолчал, улыбнулся, – геройский полувзвод!

– Геройский полувзвод! – с гордостью повторили казаки.

А удалой Федька Шухов вытянулся во фрунт и восторженно прошептал:

– Эх, мамочки!

В рапорте Дениса Давыдова, поданном в главный штаб на имя Кутузова, про эту дерзкую боевую операцию сказано так: «Первое отделение ротмистра Чеченского в виду деревни Лаптево рассеяло неприятельский отряд, который дерзнул было выйти к нему навстречу. Удачные нападения и искусно расположенные засады, а вместе храбрость всякого из низших чинов уничтожили отважные замыслы неприятеля, и он, обратясь в бегство, претерпел жестокое поражение».

Нет пощады изменникам!

Нет, нет! Судьба нам меч вручила,

Чтобы покой отцов хранить.

Мила за Родину могила,

Без Родины поносно жить!

В. Ф. Раевский

Недалеко от города Дорогобужа казачий пост задержал полного человека в потрепанном мужицком кафтане и лаптях. Эту подозрительную личность с холеным лицом и тройным подбородком партизаны привели к Давыдову.

– Кто ты такой? – поинтересовался Денис Васильевич. – И далеко ль путь держишь?

– Я местный помещик, – отвечал незнакомец. – Отставной подполковник Масленников. Мародеры ограбили и вчистую разорили меня. С большим трудом спас я последнее имущество свое. Да и то скажу, выручил меня охранный лист, взятый у коменданта в Вязьме.

– А ну покажи! – приказал вожак партизан, наперед зная бесполезность охранных листов.

Помещик долго рылся в карманах, а затем с неохотой вытащил бумагу, приговаривая:

– С риском для жизни приобрел я свидетельство сие у французов.

– Давай-ка сюда. Глянем! – повысил голос Давыдов и с удивлением прочел, что господин Масленников освобождается от всякого постоя и реквизиции имущества «в уважении обязанности, добровольно принятой им на себя продовольствовать находившиеся в Вязьме и проходившие через город сей французские войска». – Выходит, снабжал продовольствием неприятеля? – сурово заключил вожак партизан.

– Никак нет! – поспешно начал оправдываться Масленников. – Никогда и ничем не потворствовал я извергам. Деревенька моя Пеньковка здесь поблизости, всего в трех верстах. Да, право, господа, будьте друзьями… Приезжайте-ка в гости! Да заодно и перекусите у меня чем Бог послал.

На другой день Давыдов в сопровождении вестового и десятка казаков отправился в Пеньковку. Каково же было его удивление, когда все в деревне – и помещичья усадьба, и церковь, и избы мужиков – оказалось в полном порядке. Денис Васильевич с тремя казаками и вестовым пошел к дому Масленникова.

– Милости прошу дорогих гостей! – рассыпался в любезностях перед партизанами отставной подполковник. – Чем богаты, тем и рады…

Обходительный хозяин провел гостей в одну из комнат, где все было порушено: стол перевернут вверх ногами, посуда разбита, рамы в окнах выломаны…

– Полюбуйтесь-ка, что натворили варвары! – Масленников даже прослезился от переполнившей его душу обиды, картинно приложил к глазам носовой платок и дрожащим голосом вымолвил: – Но обед вас ждет отменный!

– Благодарствуем! Благодарствуем! – отвечал Давыдов, у которого сразу, как только он переступил порог барского дома, закралось подозрение, что помещик сам сотворил сей погром на скорую руку.

Когда сытная трапеза подходила к концу, Денис Васильевич невзначай бросил взгляд в окно и заметил толпу мужиков.

– Ну-ка, Кузьма, ступай, узнай, зачем народ собрался? – приказал Давыдов вестовому. – Коли что, зови всех сюда!

Крестьяне вошли в дом скопом, с причитанием: «Просим допустить! Дениса Васильевича нам надобно! Пеньковские мы…»

– Здравствуйте, мужики! С чем пожаловали?

– Челом тебе бьем, Денис Васильевич, – заголосили мужики.

– Кто из вас старшой?

Вперед вышел старец с жидкой, трясущейся бородой. Поклонился Давыдову в пояс.

– Говори, говори, православный. Не стесняйся! Как зовут-то тебя?

– Кондрат Пахомов я… Как на духу тебе скажу, батюшка Денис Васильевич! – Мужик исподлобья покосился на помещика. – Глянь-кось окрест, родимый! У него, лиходея, и барские хоромы, и мужицкие избы все целы-целехоньки. Ни один француз до них пальцем не дотронулся. А потому не тронул, что он вместе с французом грабил нас. Дочиста разорил, злодей. Все добро наше на возы да в Вязьму, к ихнему коменданту. У нас ни синь-пороха не осталось по его милости! Постращай его, родимый, а нет – мы его своим судом.

– Как же так получается, Масленников? – Давыдов гневно сверкнул карими очами.

– Врут они, нехристи! – стал оправдываться помещик. – Лентяи все, трусы. Им доброго человека оклеветать, ничего не стоит. Вот ужо погодите, вы уедете, задам я им перца. Я им покажу барские хоромы и дружбу с францем. Ступайте-ка отсюда вон, иуды проклятые! Гореть вам всем в преисподней!..

– Стой! – резко прервал угрозы помещика Давыдов. – Я им больше верю, нежели тебе, Масленников. Голос народа – голос Божий! Ну-ка, Кузьма! – приказал он вестовому. – Сей же час спусти с этого мерзавца штаны. Разложи его на крыльце, чтобы все видели. Да всыпь нагайками двести горячих. Дабы другим неповадно было!

Масленников, словно подкошенный, рухнул на землю:

– Смилуйтесь! Не губите, православные!

– Запоздал с помилованием. Прежде следовало о своей чести заботиться. – Вожак партизан брезгливо поморщился и отвернулся от изменника. – Скажи спасибо, что я не велел повесить тебя на первой придорожной осине.

В дневнике своем Давыдов отметил, что некоторые корыстные помещики остались в своих владениях, дабы избежать разорения. Волей-неволей они потакали неприятелю, открывали ему свои амбары. Проливая неискренние горючие слезы, они предавали Отечество.

Спустя неделю после случая в Пеньковке партизаны пленили семь мародеров, нагло и безжалостно грабивших крестьян. Причем один из них вовсе не походил на француза. Пленного допросили с пристрастием. Как же удивился Давыдов, когда узнал, что столь жестоким карателем оказался бывший русский гренадер. По собственной воле он продался французам и служил унтер-офицером в армии Наполеона.

– Как? – ужаснулся Давыдов. – Ты – русский и проливаешь кровь своих же братьев?

– Виноват, – запоздало спохватился и рухнул на колени предатель, – помилуйте, помилосердствуйте…

Давыдов велел партизанам собрать всех жителей ближних деревень – старых и малых! – и привести их сюда.

Когда крестьяне собрались, Денис Васильевич рассказал им об измене Родине русского гренадера.

– Что будем делать с преступником, нарушившим воинскую присягу? – спросил вожак партизан.

– Засечь до смерти! Повесить! Расстрелять! – кричали из толпы.

– Расстрелять! – приказал Давыдов.

Тут же, при народе, приговор над изменником был приведен в исполнение.

– Щадить предателей столь же опасно, – сказал Давыдов крестьянам, – как истреблять карантины в чумное время!

Зарево над Москвой

Умолкнул бой. Ночная темь

Москвы окрестность покрывает,

Вдали Кутузова курень

Один, как звездочка, сверкает.

Громада войск во тьме кипит,

И над пылающей Москвою

Багрово зарево лежит

Необозримой полосою.

Денис Давыдов

Спасаясь от стылых октябрьских ветров, партизаны грелись у костров и тихо беседовали меж собой.

Денис Давыдов восседал на толстом еловом кряже. Его плечи укрывала теплая, окуренная дымом бивачных костров бурка, памятный подарок князя Багратиона, а на голове возвышалась мохнатая медвежья шапка. Напротив него расположился на бревнах майор Волынского уланского полка Степан Храповицкий, сын юхновского предводителя дворянства, недавно примкнувший к отряду. Давыдов знал Храповицкого как отважного офицера еще по войне с пруссаками, когда тот служил в Павлоградском полку. А теперь, в суровое предзимье двенадцатого года, друзьям вновь довелось встретиться на полной опасностей и риска партизанской стезе. Подле них на заиндевелой траве стояли жестяные кружки-манерки с крепкой заваркой чая, а на холсте лежала крупно нарезанная колбаса да ломти ржаного хлеба.

– Ну-ка, Степан, поведай мне поподробнее, как зорители входили в Москву-матушку, – попросил Давыдов, усаживаясь поудобнее и закуривая короткую трубку, в предвкушении услышать от друга интересные подробности. – Мы ведь все больше по лесам да болотам, только слухами пробавляемся. А что там, в Первопрестольной, не знаем – не ведаем.

И Храповицкий начал, не торопясь, рассказывать:

– Армия наша покидала Москву, а посему весь город пребывал в тягостном движении. В скорбном молчании шла пехота. Глухо скакала кавалерия. Беднота и ребятишки малые сновали по узким проулкам взад-вперед. Калачи да булки летели в повозки. Под ноги пехоте пригоршнями сыпались монеты – возвращайтесь, мол, сынки родимые, назад поскорее. Женщины подносили солдатам кувшины с квасом и бутыли с вином. «Эй, соколики! Бери, что любо-дорого!» – кричали бородатые купцы, распахивали двери лавок и магазинов, любезно предлагая воинам товары лучшие. Дабы не достались добро супостату…

– Вишь как расщедрились! – усмехнулся Давыдов.

Над Москвою-рекой стоял удушливый дым! До сей поры кажется, что в носу щиплет. Граф Растопчин приказал поджечь караван барж с хлебом.

– …Поди ж ты, мы тут каждое зернышко бережем, как зеницу ока… А там целый караван барж!

– Что поделаешь! Не оставлять же добро недругам?! К Филям и на Поклонную гору стекался народ глазеть на пленных французов, взятых при Бородине.

– При Бородине, – тяжко перевел дыхание Давыдов, и пред глазами его ожили счастливые безмятежные дни юности, проведенные в имении отца. Вихревые скачки на коне вдоль опушки Семеновского бора, дальние походы по грибы и ягоды, шумные волчьи облавы, азартные зимние охоты с гончими на зайцев и лис…

– Следует отдать должное пленникам: держались они с достоинством, как посланцы великой армии. Ведь им выпала доля первыми ступить в Москву.

– Не то как же? Ступить?! – усмехнулся Давыдов. – Правда, гордости французам не занимать! Есть тут у нас в отряде один пленный французский барабанщик. Так не поверишь: по утрам клянется в верности Бонапарту. После обеда напевает французские песни. А в ночь идет с нами в секрет – бить своих мародеров.

– Да ну?

– Так мальчишка же! Пятнадцать лет… В голове – полная мешанина…

– Полная мешанина… А в Москве в те страдные дни творилось прямо вавилонское столпотворение!

– Столпотворение? Так, так… Ну, а далее, далее…

– По Тверской тянулся длинный, в несколько рядов обоз. То везли раненых с поля Бородина. Следом тарахтели экипажи и возы, груженные сундуками, ящиками, корзинами, перинами, – обстоятельно вел рассказ Храповицкий. – У городских застав подводы скучивались, мешая проехать друг другу. Воздух сотрясали вопли стиснутых в давке женщин и детей, ржанье лошадей да хлопки бичей.

– Значит, вавилонское столпотворение… – качнул в раздумье головой Денис Васильевич, попыхивая короткой трубкой. – Так, так… А скажи-ка мне, Степан, что более всего ранило сердце твое при отступлении войска нашего?

– Более всего? – Майор призадумался. – Пожалуй, глаза одной матери, залитые горючими слезами. Все бежала и бежала она из последних сил за телегой, на которой лежали раненые. Молилась и расспрашивала: «Не довелось ли кому, случаем, повстречать ее Петюню, бившегося при Бородине? Осьмнадцати лет Петюня, рыженький…»

– Ну и как?

– Сам разумеешь… Бородино! – Храповицкий развел руками и продолжал далее: – Тем временем с башен Кремля уже просматривались вдали темные тучи наполеоновской армии. Враг медленно подвигался к Дорогомиловской, Калужской и Тверской заставам.

– Кто стоял в арьергарде?

– Задержать неприятеля приказано было генералу Милорадовичу. Хотя он и понимал, что сил у него слишком мало, чтобы совладать с такой армией. Но…

– А каков авангард неприятеля?

– Авангард французов составляла испытанная в боях кавалерия Мюрата. И Милорадович решил напоследок пощекотать нервы завоевателей. Он приказал адъютанту:

– Езжай немедля к Мюрату и передай ему от моего имени. Ежели французы хотят занять Москву в целости и сохранности, то пусть дадут нам время спокойно покинуть город. Иначе мы будем драться как львы, до последнего солдата. И оставим им одни развалины!

– Что же Мюрат?

– Маршал разлюбезно принял офицера и тут же велел замедлить продвижение войск. Однако выставил непременное условие: пусть наши не увозят с собой всю провизию.

– Проголодались, супостаты!

– Вскорости кавалерия Мюрата вновь придвинулась к задним рядам конницы Милорадовича. Воины наши, потупя взоры, отступали с тяжелым сердцем. В три часа пополуночи великая армия облегла Москву с запада несчетной стаей зловещих воронов. Французы пребывали в веселом настроении, пели бравые песни… Они надеялись попировать здесь всласть! Однако Бонапарт…

– Так, так… Что же Бонапарт?

– Он въехал на коне на Поклонную гору и долго любовался оттуда Москвой. Глядел в подзорную трубу на маковки церквей златоглавых да на стены древнего Кремля, восклицая: «Вот каков этот знаменитый город! Давно пора нам здесь пребывать!»

– Что же доложили ему маршалы?

– Маршалы тоже готовились праздновать победу. С захватом столицы они считали войну оконченной.

– Не то как же! Оконченной! – не на шутку разгневался Давыдов. – Держи карман шире! Главные сражения – впереди!

– Меж тем день клонился к вечеру. Мюрат послал адъютанта к императору, дабы уведомить его, что с русскими заключено перемирие до утра. Однако Наполеон приказал выстрелом из пушки подать сигнал: «Пусть войска немедля входят в город!» И лавина с трех сторон хлынула на Белокаменную.

В волнении Давыдов вынул кисет и вновь набил табаком свою короткую трубку.

– Мюрат шел на Дорогомиловскую заставу, Понятовский – на Калужскую, а вице-король Богарне – на Тверскую. Кавалерия неслась во весь опор. Пускалась бегом пехота. Вслед за ней поспешала артиллерия. Воздух сотрясали бряцание оружия, ржанье коней, бой барабанов… «Виват император!» – кричали французы.

– Куда же шествовал победитель?

– Спустившись с Поклонной горы, Бонапарт остановился у Дорогомиловской заставы. Спрыгнул с коня и стал ожидать депутацию бояр с ключами от города. Надо признать: время тянулось медленно, а депутация все не приходила. Сгорая от нетерпения, император принялся ходить взад-вперед, заложив руки за спину. Однако людей ни с ключами, ни без оных, все нет и нет. Адъютант доложил Бонапарту: «Москва пуста, ваше величество. Жители покинули дома свои…» Наполеон разгневался: «Это невероятно!» И приказал адъютантам: «Приведите мне бояр. Немедленно!»

– Неужто бояре остались в столице?

– Слушайте-ка, Денис Васильевич, далее. Спустя час посланцы вернулись и привели с собой несколько иностранцев. Наполеон обратился к одному из них: «Кто вы, сударь?» – «Я житель Москвы, – отвечал пришелец. – Француз по происхождению, типографщик Ламер». «Выходит, мой подданный, – лицо императора озарила улыбка. – Отвечай: где сенат?» – «Выехал». – «Как выехал? – изумился император. – Куда выехал?» – «Очень испугались, когда услышали, что ваше величество идет на Москву». – «А губернатор, граф Растопчин?» – «Тоже уехал». – «Где же народ?» – «Разбежался, кто куда…» – «Кто же остался в Москве?» – «Одна чернь. Повсюду пустота и молчание». – «Быть того не может! – пуще прежнего разгневался император. – Болван!»

«Неужели все вымерло?» – С этими словами он повернулся спиной к свите, вскочил на лошадь и крикнул: «Вперед!» Свита стояла молча, не шелохнувшись.

– Поди ж ты, как разобрало повелителя!

– Раздосадованный Наполеон прискакал на Дорогомиловскую слободу. Здесь, в пустом доме, он пробыл до тех пор, пока в Кремле шли приготовления для его пышного приема.

– Когда же супостат пожаловал в Кремль?

– Утром 3 сентября Наполеон важно прогарцевал на арабской лошади по опустевшему Арбату, направляясь в Кремль. За ним следовала пышная свита. Но одно обстоятельство крепко испортило императору настроение. На улицах в небо взвились зловещие клубы черного дыма. Наполеон понюхал воздух, слегка поморщился и приказал: «Отрядить три отряда! Пусть немедля приступят к тушению!» Тем часом ветер раздувал пожар московский…

– Кто же устроил пожар?

– Постойте! Постойте! Когда Бонапарт въехал в Кремль, пламенем занялся Гостиный двор, – рассказывал Храповицкий. – Огонь рвал крыши с домов, рушил купола церквей… Запылали Остоженка, Балчуг, Каретный ряд, Китай-город…

– Жарко-парко пришлось французишкам!

– Еще как! Да ведь мы их в гости не приглашали! Пожар не давал Наполеону покоя. Он вышел на балкон. С отчаянием взирая на пылающие особняки, на грозную стихию, император чуть слышно проговорил: «Москва погибла! Неужели я потерял возможность наградить мою армию? Русские сами уничтожают город. О, какие дикие люди! Это скифы!» – Майор перевел дыхание и продолжал рассказ далее. – Однако затяжные дожди помешали огню превратить улицы в груды развалин.

– Груды развалин… Скажи-ка, Степан, достойно ли держали себя пред завоевателем узники московские?

– Страдальцы Белокаменной укрывались в темных дворах да в глубоких рвах. В домах не смели отапливать печи. Средь осеннего хлада в ночи завязывалась перестрелка то у Троицкой заставы, то у ворот Сретенских… По окраинам рассыпались тайные сходки казаков. Их дерзкие налеты поддерживали узники плена московского.

– Выходит, не было покоя французам!

– Ну, так я о том и толкую. Да, постойте-ка, довелось мне слышать любопытнейшую историю про одного старика.

– Ну-ка, ну-ка, Степан?

– От пожара в Москве каким-то чудом уцелел театр Позднякова. Театр этот славился роскошью и зимним садом. Сам хозяин на спектаклях да на балах-маскарадах разгуливал, вырядившись не то персиянцем, не то китайцем. А садовник-бородач, прячась за занавесом, щелкал и заливался соловьем.

– Неужто и вправду соловьем?

– Тем и знаменит театр Позднякова. Вечером у ворот Никитских, в особняке княжеском, французская труппа давала представление. В театре присутствовала почти вся Европа в малом объеме. В доме супротив театра веселились гвардейские офицеры. Под звуки расстроенного пианино они вальсировали. Но вот двери распахнулись и счастливец шумно вбежал в комнаты с двумя бутылками отысканного невесть где шампанского. Загремело: «Браво! Бра-вис-симо!» Ударили в потолок пробки. Зазвенели пенящиеся бокалы. Раздались слова военной песни французской.

– Выходит, пировали зорители!

– Пировали! Едва только ликующие голоса смолкли, офицеры уселись. Стали вслушиваться в новые для себя звуки. Откуда-то издалека доносилась мелодия старой русской песни. Французы закричали: «Что за дивные звуки?! Откуда взялась эта великолепная грусть? Кто там музицирует?»

– Кто же музицировал? – заинтересовался Давыдов.

– Гвардейцы перебежали улицу, постучали в дверь и, не дождавшись ответа, ввалились в дом. Оказалось, горестный старец изливал скорбь душевную в игре на фортепьяно да в пении старинных русских песен у постели малолетних внуков своих. Французы попросили: «Любезный, сыграй нам что-нибудь веселенькое. Вальс, что ли?» На сие предложение старец отвечал так: «У меня отныне одна скорбь на душе!» «Мы заплатим!» – стали уговаривать его офицеры. «Я беру деньги за уроки, но не продаю себя», – старец раскланялся и печально развел руками, подчеркнув тем самым, что разговор окончен. «Браво! – воскликнули офицеры. – Какой благородный ответ! Браво!» Так горестный старик отстоял в плену московском достоинство свое и защитил славу русских песен.

– Значит, новый Атилла ошибся в расчете! Не нашел он в Златоглавой роскошного приема и богатств несметных. Москва встретила завоевателя Европы скорбной тишиной да пожарами. Ударил отныне час возмездия! – Не успел вожак партизан закончить речь, как на прогалину выбежали из лесу два бородача. Мужики с опаской подошли к партизанам. Один из них прошептал что-то казачьему уряднику на ухо и махнул рукой в ту сторону, откуда пожаловал.

Русская банька с ледяной купелью

За тебя на черта рад,

Наша матушка Россия!

Пусть французишки гнилые

К нам пожалуют назад!

Денис Давыдов

– Щеглов! – Давыдов подозвал к себе казака. – Что за люди!?

От кучки партизан отделился приземистый казак с рыжей окладистой бородой и пшеничными усами, доложил командиру:

– Мужики прибегли, Денис Васильевич, из Никольского. Жалятся. Нагрянули басурманы к ним затемно да и принялись грабить. Ни синь-пороха в селе не оставили!

– Веди их сюда!

Щеглов скрылся с глаз и тотчас вернулся с мужиками. А те, как увидели грозного с виду, бородатого командира, сразу рухнули перед ним на колени.

– Вставайте-ка живо, ежели ждете от нас помощи! – приказал Давыдов. А теперь отвечайте по всей строгости: где супостаты?

– На постое.

– Где на постое?

– У нас в Никольском.

– Далече отсюда?

– Верст семь, глядишь, а то и поболе будет, – отвечал низкорослый худощавый мужик.

– Лютуют?

– Страх как лютуют! Третьего дни объявились треклятые. Кто из селян проворен был, тот в бор убег, там и схоронился. А кто поболе нас годами – тот не успел, тех схватили, приволокли в барский дом. На полу разложили, начали бить. Подавай, мол, им, нехристям, хлеб, сало, яиц… Не то грозились пострелять всех до единого. Избы с детьми малыми спалить. И такой разбой учинили злодеи! Все сараи, погреба да амбары обшарили. Дочиста обобрали. Всю убоинку угнали. В одних портках нас оставили…

– В одних портках, говоришь? – Давыдов усмехнулся и хитро прищурил левый глаз. – Много ль французов?

– Несть им числа. В нашем селе, глядишь, более 500 будет. И в соседнюю Шепелевку нагрянули. Две пушки с собой на лошадях привезли.

– Вы-то как уцелели?

– Вишь, родимый, дело какое. Наши-то избы с краю. Мы, значит, первыми франца издаля приметили. Крик подняли да и убегли.

– Ну а ваших-то много спаслось?

– Много. Наши и вдоль дорог бродят, и в глуши хоронятся. Душ 200 убегло.

– Самая пора обуздать зорителей! – Денис Васильевич повернулся к Степану Храповицкому. – Однако наперед следует твердо знать численность и силу врага. А не то угодим пальцем в небо!

Вожак окликнул партизан:

– Кто из вас, братцы, желает в разведку?

Казаки повскакивали с мест.

– Я! Я! Мы! – закричали они наперебой.

– Погодите. Так дело не пойдет. Всем сразу не годится. – Давыдов обвел пристальным взглядом партизан и отобрал из их числа семь дюжих казаков. – Вот ваши проводники. – Он указал на мужиков и велел молодцам седлать коней. – Авось не заплутают…

– Не то как же! Не заплутаем, – согласно закивали в ответ мужики. – Пути-дороги здешние нам сызмальства ведомы…

– В добрый путь! – Денис Васильевич помахал разведчикам рукой. – Да возвращайтесь скорее!

Мужики взнуздали коней и выехали на торную тропу, ведущую в дремучий бор.

– Так-то будет ближе. Клин срежем, – сказал проводник, поскакав по тропе в глубь чащи.

– Стой, ребята! – Старшой группы Василий Федотов остановил казаков. – Дале на лошадях не проехать. Слезай! Пешие пойдем…

– А другого пути нема? – проворчал Нестеренко, которому ветка больно хлестанула по глазам.

– Да к чему? – ответил мужик. – Дале прямиком. А там вскорости выйдем на просеку. Версты три проскочим и, считай, у моста.

Когда миновали мост, Федотов приказал всем спешиться. Смеркалось. Оставив трех казаков при лошадях в надежном месте, он направился с остальными к Никольскому. Возле перекрестка проводники остановились, прислушались. Издалека донеслось пение, незнакомый говор.

– Тсс! Франц близко! – Федотов велел казакам проползти немного вперед и схорониться под елями.

Меж тем шум и говор нарастали.

– Всем оставаться на местах! – велел Федотов, а сам пополз.

Казак спрятался за валежиной: отсюда ему удалось разглядеть фуражиров, которые располагались в низине. Лошади их были расседланы. У часовни прохаживались вооруженные стражники. Далее полукругом стояли возы, груженные мешками с добром, награбленным у крестьян да в господских усадьбах. Четверо солдат сидели на ящиках возле костра и жарили барана. Другие щипали кур. Офицеры переговаривались меж собой, тихонько пели да потягивали из бочонка вино.

К полуночи в низине все смолкло, лишь дремлющие на ходу стражники, ежась от холода, прохаживались возле часовни. Затем они накрыли головы зипунами, улеглись и заснули мертвецким сном.

Разведчики вскорости вернулись на стоянку. Федотов в подробностях доложил Давыдову обстановку.

– На конь! – приказал командир и обратился к партизанам: – Братцы! Фуражиры почивают близ Никольского и видят райские сны. Давайте-ка грянем на них, как буран на степь. Плевать нам на то, что их поболе нас. Сами знаете, дело не в числе, а в молодечестве. Отомстим, соколики, недругам за разбой да за Русь-матушку! Ух и зададим им жару-пару!

– Позволь, Денис Васильевич! – обратился к Давыдову майор Храповицкий.

– Говори, Степан Семенович!

– Раз уж желательно вам задать басурманам крепкого жару-пару, так не худо бы отведать им нашей русской баньки.

Давыдов имел привычку выслушивать партизан перед налетом всех до единого, а тут, зная Храповицкого как сметливого офицера, спросил напрямую:

– Сказывай, как, по-твоему, лучше угостить недруга банькой?

– А вот так, Денис Васильевич! Французы, значит, почивают сейчас в Никольском и видят райские сны. Спереди у них лес, как доложила разведка, а позади река. Надобно немедля прискакать в тот лес да и запалить его. Ветер гулевой да свирепый – наш давний пособник. Раздует огонь на славу. Как только пожар разбушуется, наши молодцы займут позицию в засаде у реки. Когда неприятель спросонья возьмет беду в толк, всполошится да побежит, в тот миг мы и обрушимся на него. Ни один грабитель не должен уйти: кто пардону попросит, кто рухнет под пулями да штыками, а кто поджарится на костре не хуже рождественского порося.

– Рождественского порося! – Давыдов усмехнулся в усы, перекинулся несколькими словами с Федотовым и обратился к Храповицкому: – Дело, Степан Семенович, говоришь. Задумка твоя недурна. Попытать можно. Ну а теперь, сам знаешь, в ночи у нас каждая минута на вес золота. Забирай-ка с собой полсотни казаков да мужика в провожатые – и в лес. А я с гусарами да пехотой буду поджидать супостата у реки. Как завидим огонь – будем начеку! Ну, ну, уж это мое дело, а ты свое исполняй. Успешно распалится твоя «банька», положись на меня!

– Гусары, пехота, за мною! К реке! – приказал вожак партизан. – Проводник впереди!

Как только Храповицкий прискакал с казаками к лесу, сразу распорядился:

– Братцы! Собирайте-ка живо валежник! Да поболее!

Партизаны рассыпались вдоль опушки и стали носить охапками сушняк. Подполковник велел разложить в нескольких местах кучи хвороста и присыпать их сверху порохом.

Тем часом Давыдов со своей партией стороной обошел спящего неприятеля, по зыбкому мосту благополучно миновал реку и занял оборону по берегу. Партизаны разобрали мост и попрятались в зарослях камыша.

В небе начали сгущаться тучи: вот-вот запуржит. Когда костры поднялись выше роста человеческого, Храповицкий приказал:

– Зажигай!

Подложенные к сушняку горящие фитили запылали, а вслед за ними воспламенился и затрещал хворост. Буйный ветер взвихрил пламя и рассыпал в ночи искрами. Огонь перекинулся на смолистые стволы сосен да елей – и занялась, полыхнула, охваченная страшным пожарищем, хвойная чаща. Шип, треск, вой. Полнеба в дыму. Переполошились вороны, закружили с криками в дымном воздухе.

Прежде, завидя лесной пожар, крестьяне окрестных сел ударили бы в колокола, кликнули бы сход, затужили бы о великой беде-погибели и кинулись бы всем скопом к реке. Принялись ведрами да ушатами тушить пламя. Теперь же с боевым задором поглядывали партизаны на страшное дело рук своих, приговаривая:

– Вишь, как шибко забрало! Ну-ка, мусье-грабитель, спытай-ка вволю нашей парной баньки!

Меж тем в логове неприятеля поднялась тревога. Сонные, полуодетые, вскакивали французы с лежанок, судорожно хватались за оружие.

Раздались во тьме команды унтер-офицеров. Но их грозные слова не произвели должного воздействия на перепуганных до смерти солдат. Солдаты начали метаться по сторонам, крича:

– Спасайтесь!

Огненный смерч окутал низину густыми, черными, как вороново крыло, облаками дыма, все сметая на пути своем, оставляя лишь выворотни да головни, пепел да золу.

Солдаты сбились в кучу, слушая последние наставления офицеров. Затем бросились к коням и без разбора оседлали первых же попавшихся под руки. Возы с награбленным добром остались на месте. Никто в те роковые минуты не помышлял о добыче!

Дым становился все гуще, удушливее. И вот среди объятых ужасом людей раздался повелительный крик офицера:

– К реке!

Пешие и конные фуражиры бросились за офицером, который, поднимая фонтаны брызг, первым вбежал в ледяную воду. На счастье французов, ширина ее оказалась невелика – впереди маячил спасительный берег. Проплыв несколько саженей, фуражиры стали карабкаться на него. И тут Давыдов отдал приказ:

– Огонь!

Из камыша грянули для острастки поверх вражеских голов ружейные выстрелы. Сполна испытав русской «баньки» с ледяной купелью, продрогшие завоеватели один за другим подняли руки вверх.

Объезжая на коне пленных французов, Денис Васильевич подозвал к себе майора Храповицкого. Майор был чуть менее среднего роста, крепкого телосложения, лицом смугл, волосом черен, борода клином.

– Спасибо, Степан Семенович, за русскую баньку! – командир обнял друга. – Помяни слово, выхлопочу тебе у Светлейшего достойную награду! А теперь, соколики, построите да пересчитайте-ка зорителей всех до единого. Офицеров ведите ко мне на допрос. А остальных под конвоем – в Юхнов!

Пленный офицер, прихрамывая, подошел к Давыдову и представился:

– Поручик Вестфальского гусарского полка Тилинг! С кем честь имею?

– Чести уже не имеете, – ответил ему вожак партизан по-французски. – Скоро предстанете на допросе в качестве пленного. Пред вами подполковник Давыдов.

– Подполковник?! В этаком странном наряде? Подполковник – воинское звание в регулярных войсках. А тут… какая-то толпа…

– Пред вами, поручик, не толпа, а партизаны и их командир, подполковник Давыдов.

– Боже мой, какой позор! – воздел руки к небу Тилинг. – Оказаться в плену у кого – у лесных грабителей?!

– Грабителей? – разгневался Давыдов. – Ну-ка, ну-ка, поясните толком, поручик?!

– Конечно, я понимаю, вы – победители, я бесправен. Часы, деньги, драгоценности – вот мое достояние. Я все готов отдать казакам. Но только не это! Они отобрали кольцо моей любимой Анет! – Он поиграл пальцем, который прежде украшало кольцо. – Анет – божество, она будет любить меня всю жизнь. Кольцо – единственная память о ней…

– Что вы такое говорите, поручик? – Чувства узника горячо отозвались в душе Давыдова. – Я переговорю с казаками и постараюсь удовлетворить вашу просьбу. Даю вам слово!

– Я воевал честно против русской армии. Меня ранили в бою! Но этот ночной погром…

– Не волнуйтесь, поручик! Никто вас убивать не собирается… Мы дорожим своей честью! Отправим вас нынче же на стоянку в Юхнов. Там и будете пребывать в плену…

– Но войска императора в Москве?

– Слышали ли вы, Тилинг, такую пословицу: «Не кажи гоп, пока не перепрыгнешь…» Прощайте!

На другой же день Давыдов переговорил с казаками, пленившими Тилинга. Нашлось не только кольцо любимой женщины француза, но и ее портрет и письма. Вожак партизан немедленно приказал отослать их поручику в Юхнов вместе с запиской, которую написал собственноручно:

«Примите, государь мой, вещи, столь для вас драгоценные. Пусть они, напоминая о милом предмете, вместе с тем докажут вам, что храбрость и добродетель так же уважаемы в России, как и в других землях.

Денис Давыдов, партизан».

К вышесказанному остается добавить, что сей Тилинг жил до 1814 года в Орле. Он всегда с благодарностью и удивлением вспоминал о сем злосчастном приключении в ночи. Нечто подобное рассказывают потерпевшие о неожидпнном великодушии атамана разбойников. Только в одном Тилинг был непреклонен: так и не мог он признать отряд дерзких партизан за воинскую часть… Уж больно коварна оказалась для него «русская банька с ледяной купелью»!

Вскорости Давыдов получил письмо от Калужского гражданского губернатора. «Все свершилось! – сообщал в нем губернатор. – Москва не наша, она горит! Я… из Подольска, от Светлейшего имею уверение, что он, прикрывая Калужскую дорогу, будет действовать на Смоленскую. Ты не шути, любезный Денис Васильевич, твоя обязанность велика! Прикрывай Юхнов и тем спасешь середину нашей губернии, но не залетай далеко, а держись Медыни и Мосальска, мне бы хотелось, чтобы ты действовал таким образом, чтобы не навлечь на себя неприятеля».

Однако Денис Васильевич действовал со своим летучим отрядом сообразно обстоятельствам: заставляя грозного врага отступать с занимаемых позиций, а порой даже круто менять намеченные планы.

Пленение корпуса Ожеро

Друзья, залетные гусары!

Шумит военная гроза!

Готовьте меткие удары;

Посмотрим смерти мы в глаза!

Федор Глинка

Двухтысячный корпус генерала Ожеро расположился меж Ельней и Смоленском, в селе Ляхово. И Давыдов решил провести дерзкую боевую операцию: объединить партизанские отряды под командованием Сеславина и Фигнера и действовать сообща.

Денис Васильевич позвал вожаков партизан на совет в селе Дубовищи, подробно и красноречиво изложил им свой план захвата корпуса неприятеля. Обсудив в деталях предстоящее сражение, Сеславин и Фигнер поддержали своего соратника. Все пришли к единодушному выводу: «Объединенные партии представляют теперь грозную силу для неприятеля. Но людей под ружьем все же мало, немногим более 1200 человек. Для страховки операции решено было позвать отряд Орлова-Денисова».

В ту же ночь корпус Ожеро был окружен.

Едва забрезжил рассвет, как началось сражение. Жаркие схватки сменялись одна другой. Давыдов действовал на Смоленской дороге. Партизаны преграждали отступление Ожеро к селу Долгомостью: там стояла резервная колонна французов.

Неприятель вел отчаянную стрельбу.

В разгар боя ротмистр Чеченский обратился к Давыдову:

– Что прикажете делать, Денис Васильевич? Враг не сдается!

– Жги! – приказал командир.

Казаки с горящими факелами поскакали к ближним избам и на глазах у неприятеля подожгли их. Ляхово занялось огнем. Однако стрельба продолжалась…

Вестовой генерала Орлова-Денисова сообщил, что двухтысячная колонна французов вышла из Долгомостья и намеревается нанести удар в тыл партизанам. И тут на выручку пришли пушкари. Появилась артиллерийская упряжка. Партизаны сноровисто развернули пушку, вложили в дуло картечный заряд.

– Огонь! – подал команду офицер.

Прогремел выстрел. За ним второй, третий… Французы попятились назад. Да не тут-то было. Сбоку их встретили пули пеших казаков Сеславина, подоспевших, как говорится, в самый раз.

– Огонь! – кричал артиллерист в разгар боя. – Огонь! Знай наших!

Пушка ожила, окуталась дымом. Картечь то и дело поднимала снежные вихри в стане дрогнувшего врага.

Меж тем со стороны большака к селу шло подкрепление – отряд некогда несокрупшмой старой наполеоновской гвардии. В высоких медвежьих шапках, в полушубках, опоясанных белыми ремнями, с красными султанами, французы кумачом полыхали средь белоснежного поля.

Смелой и неожиданной для французов явилась атака ахтырских гусар под командой Давыдова. Гусары на рысях вклинились с тыла, смяли и рассеяли пехоту неприятеля.

Французы отступили и скрылись в лесу.

Смеркалось. Ляхово пылало. Звучал набат. Небо почернело от дыма. Французы метались из стороны в сторону, пытаясь вырваться из окружения.

Корпус Ожеро понес большие потери. Здраво оценив обстановку, генерал приказал:

– Выкинуть белый флаг!

Разом смолкла артиллерия. Забили барабаны. Отделившись от стрелковой линии, к Ожеро парламентером для переговоров поскакал на белом коне командир партизанского отряда Александр Фигнер. Он заявил решительно:

– Сдавайтесь, генерал! Вас держат в кольце пятнадцать тысяч солдат. При малейшем сопротивлении корпус ваш будет сметен!

В отчаянии Ожеро без колебаний принял все условия парламентера.

Сражение у Ляхова окончилось победой. В плен сдалось две тысячи рядовых и шестьдесят офицеров во главе с генералом.

Далее отряд Давыдова вел поиск между Ельнинской и Мстиславской дорогами, подвигаясь к Смоленску. В пути Денису Васильевичу довелось еще раз повстречаться с Фигнером.

– Наслышан я, любезный Денис Васильевич, что вчера ночью пленил ты порядочное число французов? – войдя в избу, обратился к Давыдову Фигнер.

– Было дело, – кивнул в ответ Давыдов. – А с чем ты-то пожаловал, Александр Самойлович?

– С просьбой к тебе. Дозволь, Денис Васильевич, растерзать плененных тобою недругов моим еще ненатравленным казакам.

Тяжко вздохнув, Давыдов опустил голову. Его до глубины души поразила столь неожиданная просьба – растерзать беззащитных людей… Он пристально глянул на своего боевого соратника: правильные черты лица и добродушное выражение глаз Фигнера, казалось, совершенно не вязались с его словами. Денис Васильевич вспомнил, что недавно слышал от кого-то, будто Фигнер жестоко пытал и расстреливал пленных поляков.

– Смилуйся, Александр Самойлович, не выводи меня из заблуждения, – возразил ему Давыдов. – Оставь мне право думать, что героизм и великодушие есть душа твоих боевых дарований. Без них, по моему суждению, подвиги мертвы. Я желал бы, чтобы у нас было поболее добросердечных солдат, а тем паче офицеров.

– Неужто ты не расстреливаешь? – нахмурился Фигнер.

– Да, я расстреливаю. Недавно приказал я порешить изменника Родины, который умудрился даже служить в армии Бонапарта.

– И ты никогда не расстреливал пленных?

– Боже меня сохрани! Никогда и нигде не уподоблялся я извергам. Вели сей же час спросить либо тайком разузнать о сем варварстве моих казаков.

– Ну так невелика беда. Походим вместе, – предложил Фигнер. – Смею надеяться, ты быстро расстанешься с предрассудками.

– Ежели честь солдатская и сострадание к несчастью поверженных в бою суть предрассудки, – резко парировал Давыдов, – то я с ними умру. Я предпочитаю их твоему рассудку. Запомни раз и навсегда, Александр Самойлович, я глубоко презираю убийство по расчету либо по склонности к разрушению и жестокости.

Соратники замолчали.

Закурив трубку, Денис Васильевич попрощался с Фигнером и вышел из избы, якобы для отдачи приказов. Он велел партизанам немедля удвоить стражу при узниках, а уряднику Крючкову поручил лично нести за ними особый надзор. Засим Давыдов поспешил отправить пленных французских офицеров для дачи показаний в главную квартиру.

В своих воспоминаниях о пленении корпуса Ожеро, Денис Васильевич писал, что Сеславина он ставил несравненно выше Фигнера и как воина, и как человека. Наряду с безграничной храбростью Фигнера Сеславин воплощал в себе «строжайшую нравственность и изящное благородство чувств и мыслей».

Ключи от старого Кремля

Напрасно ждал Наполеон,

Последним счастьем упоенный,

Москвы коленопреклоненной

С ключами старого Кремля:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

А. С. Пушкин

Доблестные и сокрушительные действия партизан радовали Кутузова. Восхищаясь размахом «малой войны», фельдмаршал отдал приказ: «Направить Давыдову 500 казаков с Дона».

С надеждой и гордостью глядел Денис Васильевич на бравых донцов, подоспевших в самый раз. Теперь под его началом образовалась значительная команда – более 800 человек. С нею можно было дать достойный отпор гарнизону карателей из Вязьмы, который более трех недель безуспешно преследовал партизан.

По дороге к городу Красному Давыдов повстречал части русской армии под командованием своего боевого друга генерала Раевского. Раевский поздравил его с блестящей победой над французами у Ляхова и пленением Ожеро.

Узнав об успехе совместных действий партизан и о разгроме корпуса Ожеро, Кутузов собственноручно написал на донесении: «Победа сия тем более знаменита, что в первый раз, в продолжении нынешней кампании, неприятельский корпус положил пред нами оружие».

Главнокомандующий русской армией пожелал лицезреть пламенного партизана и вызвал его в Ставку. Надлежало спешить, и Давыдов прямо в походном кафтане поскакал на коне в главный штаб.

Кутузов остановился в просторной крестьянской избе в окрестностях Красного. Увидев в дверях бородатого партизана, фельдмаршал подозвал его к себе, долго молча рассматривал, а затем сказал:

– Я еще лично не знаком с тобою, но прежде знакомства хочу от души поблагодарить тебя за молодецкую твою службу. – При этом Кутузов крепко обнял Давыдова и прибавил: – Удачные опыты твои рассеяли мои былые опасения и доказали пользу партизанской войны. Столь много вреда она нанесла и нанесет еще неприятелю.

– Извините, ваша светлость, что осмелился предстать пред вами в мужицком кафтане.

Услышав эти слова, Михаил Илларионович отечески замахал руками:

– Полно, полно, Давыдов! Я понимаю, что так надобно в народной войне. Действуй, как ты действуешь: головою и сердцем. Мне нужды нет, что голова твоя покрыта шапкой, а не кивером. Да и сердце твое бьется под армяком, а не под мундиром. Всему свое время. Скоро и ты будешь в башмаках на придворных балах!

И Денис Васильевич, польщенный радушным приемом главнокомандующего, принялся горячо рассказывать ему о деяниях партизан:

– Соратники мои не наносят прямые удары главным силам неприятельской армии, а берут под прицел ее отдельные гарнизоны. Поражая врага в слабейшие места, они обрекают его войска на голод, на нехватку оружия и фуража, затрудняют продвижение. Тем самым они подрывают истоки существования наполеоновской армии.

– В чем же видится тебе суть партизанского поприща?

– Поприще наше, ваша светлость, исполненное поэзии, требует пламенной страсти к смелым предприятиям. Но и одной предприимчивости тоже недостаточно, – вдохновившись, добавил Давыдов. – Прозорливость, бескорыстие, гибкий ум и настойчивость в достижении цели – вот необходимые стихии партизана. Кроме этого, должен он уметь сочетать в себе неустрашимость и бодрость юноши с опытностью старца. Иными словами, партизан – тот же лихой гусар или казак, волею судьбы оказавшийся в тылу неприятеля, но наотрез отказавшийся от легкомысленного «молодечества».

– Чем же потчуешь ты своих молодцев?

– А чем Бог пошлет. Ежели есть под рукой ржаной хлеб с солью да водица из ручья, и то благодать. Про горячую пищу нередко приходится забывать, ибо для нее необходим огонь. А его и нельзя порой разводить. Не то неприятель почует дымок, заподозрит близость партии да и постреляет нас всех до единого.

– Где ж ночуете?

– О теплом ночлеге тоже не помышляем. По большей части партизан ночует в седле. Покров для него – небесный свод, а земля – постель.

– Как, по твоему разумению, для какого рода воинской службы в особенности хороши партизаны?

– По-моему, Михаил Илларионович, нет им равных в несении сторожевой и разведочной службы. Ведь партизаны действуют более искусством, нежели силою…

– А какова роль добровольных партизан?

– Наряду с присяжными партизанами – гусарами да казаками, как в моей партии, несть числа добровольным! Скажем, предводитель уездного дворянства Семен Яковлевич Храповицкий, о коем я упоминал прежде в письме своем на ваше имя. Сей почтенный старец развернул неусыпную деятельность в Юхновском районе. Или, к примеру, в Богородском уезде крестьянин Герасим Курин. Тот сплотил вокруг себя отряд в 5000 пеших и 500 конных. Действуя скопом, богородцы нанесли ощутимый урон врагу. А старостиха Василиса объединила в свою партию баб и подростков. Вооружив их косами да вилами, она учинила внезапные облавы на мародеров. Словом, много в народе нашем героев, кои передадут потомству свои добрые дела и имена.

– Да, не обеднела Русь-матушка на героев! Вечная память славным солдатам войны в крестьянских кафтанах, кои сложили головы свои за Родину в годину тяжких испытаний!

По окончании беседы Михаил Илларионович похвалил стихи знаменитого партизана и пригласил гостя к обеденному столу.

За трапезой Денис Васильевич попросил у главнокомандующего представить своих соратников к наградам.

– Бог меня забудет, если я вас забуду! – ответил ему на эту просьбу Михаил Илларионович и велел подать записку об отличившихся.

Давыдов протянул Кутузову заранее приготовленную бумагу. В ней были упомянуты поименно все доблестные партизаны.

Взволнованный от встречи с фельдмаршалом, Денис Васильевич возвратился в свой отряд, где его ждал еще один сюрприз. Среди казаков он увидел брата Евдокима, который освободился из плена, подлечил раны и служил теперь в кавалергардском полку.

Разлученные войной братья крепко обнялись и троекратно расцеловались. Евдоким Васильевич воскликнул:

– Слава о твоих налетах, Денис, гремит по всей армии! Вот и теперь, разыскивая твою партию, мне не раз довелось слышать от мужиков весьма лестные отзывы о тебе. Храбрый воин, не посрамил ты фамильной чести Давыдовых!

Брат поведал Денису Васильевичу:

– Матушка и сестра Сашенька покинули Москву незадолго перед приходом туда французов. Они направились в Курскую губернию, в имение покойного батюшки, деревню Денисовку. Да, знаешь ли, что наш Левушка отличился при Бородине? Он мечтает пойти по твоим стопам…

– Неужто по моим?

– А как же! У многих на устах доблесть твоя партизанская! Знаешь, Денис, недалеко от деревни, где стояла в ту пору наша дивизия, – с грустью вспомнил Евдоким Васильевич, – верст за шесть от нас, горела Москва. Сумевший бежать от страшного пожара узник столицы рассказал мне, как на его глазах занялась огнем Пречистенка. Пострадал и наш отчий дом.

– Погоди, вскорости за все рассчитаемся с недругом, за все ему сполна воздадим – и за Москву-матушку, и за грабежи-погромы, и за отчий дом, – с твердой решимостью молвил старший брат.

Кто-то внезапно окликнул Евдокима Васильевича, показав тем самым, что время встречи окончилось.

Братья крепко обнялись на прощанье.

День ото дня партизанская война ширилась, нанося французам все больший урон.

Начальник главного штаба наполеоновской армии маршал Бертье, напуганный внезапными и опустошительными налетами партизан, послал Кутузову жалобу, где сетовал на то, что русские употребляют незаконные, «варварские» способы ведения войны. На послание одного из ближайших сподвижников Бонапарта фельдмаршал ответил неколебимо: «Народ наш разумеет сию войну нашествием татар и, следовательно, считает всякое средство к избавлению себя от врагов не только не предосудительным, но похвальным и священным… Трудно обуздать народ, оскорбленный всем тем, что перед ним происходит, народ, который в продолжение 200 лет не видел войны в недрах своего Отечества, народ, готовый за него погибнуть и не умеющий различать принятые обычаи от тех, кои отвергаемы в обыкновенных войнах».

Меж тем пожар московский продолжал свирепствовать. Вначале в столице вспыхнули предместья, потом запылал город, наконец пламя добрались до Кремля.

Очевидец опустошительного бедствия древнего города, французский подданный Луи-Арманд Домерг свидетельствовал: «…Небо исчезло за красноватым сводом, прорезываемым во всех направлениях искрящимися головнями. Над нашими головами, под ногами, всюду кругом – ужасно ревущее пламя. Сила ветра, разряженность воздуха, происходящие от жара, производили ужасный вихрь… Пожар приближался к Кремлю. В полдень огонь показался в дворцовых конюшнях и в башне, прилегавшей к Арсеналу. Несколько искр упало на двор Арсенала… Опасность велика. Бросились предупредить императора, который явился на место происшествия. Ему представили одного поджигателя, схваченного под окнами на месте преступления. Пылая гневом, Наполеон обратился к нему:

– Вы безумец! Что вы делаете?

– Мы исполняем священный долг, – ответил русский фанатик».

Тридцать пять дней Бонапарт пробыл в пылающей Москве, но так и не дождался желанных ключей от города. День за днем он наблюдал резкое падение дисциплины в армии: солдаты и офицеры занялись грабежами. Заподозрив, что попал в столице России в западню, император решил: дальнейшее промедление грозит его войску гибелью. Посему он немедля начал вести переговоры о мире с русским царем. Однако все его предложения остались без ответа.

7 октября Бонапарт покинул Москву, процедив сквозь зубы упрекающе и зловеще:

– Я ухожу, но горе тем, кто станет на пути моем…

Разгневанный император приказал маршалу Мортье взорвать Кремль и с десятитысячным гарнизоном двигаться вслед за армией к Калуге.

Темной ночью 10 октября в Белокаменной прогремело несколько оглушительных взрывов, от которых дрожала земля. Французские минеры подорвали Арсенал, часть кремлевской стены, а также Петровскую, Водовзводную, Никольскую и Боровицкую башни.

В Грановитой палате и златоглавых соборах вспыхнули пожары. И тут-то по поджигателям внезапно ударили донские казаки, ведомые генералом Иловайским.

Опасаясь плена, Мортье поспешил поскорее унести ноги из Первопрестольной, так и не успев выполнить приказа грозного императора – подорвать все башни Кремля.

С риском для жизни казаки обезвредили заложенные под кремлевские стены мины. А хлеставший всю ночь напролет дождь намочил тлеющие фитили, подведенные к пороховым бочкам.

В жестоком бою у Малоярославца русские нанесли врагу сокрушительное поражение. Сильно поредевшая великая армия вынуждена была отступать по выжженной и опустошенной Старой Смоленской дороге к Можайску: тем самым Кутузов порушил коварный замысел Наполеона – прорваться на хлебный Юг России.

Дабы поскорее миновать разоренную войной страну, Бонапарт разделил некогда великую армию на четыре корпуса. Со старой гвардией он открывал марш. За императором двигались корпуса Нея, вице-короля Богарне, а в арьергарде – маршала Даву. Его войска окончательно опустошали проходимые ими села и города. Вновь взлетали в небо столбы едкого дыма да алые знамена огня полыхали вдоль дорог. Дабы несколько ободрить и поднять дух солдат, гвардейцы императора запели под музыку старую, горячо любимую ими песню: «Что может быть лучше, чем находиться у себя дома, в своем семействе!» Однако трогающая до слез тоска этой песни еще более ухудшила и без того мрачное настроение солдат.

Французы отступали в суете и поспешности: повозки, обгонявшие одна другую, тянулись в несколько рядов, загромождали и преграждали путь друг другу… Отчаянно скрипели, дребезжали и отваливались колеса, громыхали телеги, кузова, лафеты…

По краям дорог – павшие лошади, сломанные телеги, на спусках и подъездах – жалкие толпы солдат и возничих.

Оставив в стороне Можайск, Наполеон провел ночь на 16 октября близ Бородина в страхе и смятении. На другой день по утру он поспешно миновал это роковое историческое место. Тяжелым пасмурным взглядом обвел он знакомые холмы, реки, равнины. Горестные следы былой кровавой битвы, смертей и разгрома были еще явственны: полусгнившие и расклеванные воронами трупы людей и коней, обломки орудий, выжженная обездоленная земля. Лишь вдали кое-где мелькали деревянные кресты над могилами погребенных, геройски павших в бою русских солдат.

Меж тем наши войска перешли в контрнаступление, они наносили удары завоевателям с тыла и с флангов.

Партизаны держали отступающие гарнизоны неприятеля в плотном кольце. Оказывая армии добрые услуги, они «истомляли, раздробляли и громили по частям исполинскую войну нашествия».

Уряднику Крючкову с казаками удалось однажды пленить вестового, несшего весьма важное донесение, адресованное на имя императора, где французский генерал свидетельствовал, в частности: «Казаки, которых наши солдаты до сих пор презирали, внушали им теперь ужас партизанскою войною, коею они вели с невероятным ожесточением и непостижимою деятельностью… Эти нападения, совершаемые во всякий час дня и ночи воинственными и дикими полчищами, за которыми следует признать, что они превосходно понимали, как вести партизанскую войну, имели самое пагубное влияние на нравственное состояние наших несчастных солдат, подавленных лишениями и коченеющих от холода».

Обдумав «тайну бокового движения», Кутузов говорил: «Теперь дело идет не о том, чтобы успокоить Отечество, но чтобы спасти его. Для этого необходимо неустанно преследовать бегущего в страхе и панике врага».

Разбив наголову крупный воинский отряд неприятеля под Красным, отряд Дениса Давыдова перешел к более решительным действиям. 4 ноября 1812 года, когда казаки теснили и преследовали отступающие по дороге к Орше гарнизоны французов, запомнилось Давыдову на всю жизнь. В этот достопамятный день его партии впервые пришлось сразиться с прославленной в боях старой наполеоновской гвардией.

Под скупым и холодным солнцем сверкали снега. Посреди идущих сомкнутым строем колонн скакал император. Ружейные выстрелы гвардейцев рассеивали казаков, внезапно появлявшихся из лесу вдоль дороги.

Партизаны ломали мосты, заваливали дорогу бревнами, то и дело перемещались с места на место, стараясь нанести французам как можно больший урон. Однако все их усилия, в том числе дерзкая атака казаков под водительством Чеченского, оказались тщетными. Стройные колонны гвардейцев неколебимо продолжали путь в боевом порядке, разя и рассеивая казаков меткими выстрелами.

С горечью Давыдов записывал в своем «Дневнике»: «В течение этого дня мы еще взяли одного генерала (Мартушевича), множество обозов и до 700 пленных, но гвардия с Наполеоном прошла посреди толпы казаков наших, как стопушечный корабль меж рыбачьими лодками». Денис Васильевич почитал доблесть неприятеля и ставил ее в пример партизанам. «Недаром, – говаривал он, – у французов поговорка сложилась: „Гвардия умирает, но не сдается!“»

Казаки Давыдова захватили в тот день карету господина Фена с картами топографического кабинета Наполеона, с рукописями и бумагами. Денис Васильевич узнал о том вечером, когда он подошел к бивачному огню и увидел эти сокровища пылающими на костре. Ему удалось спасти от сожжения лишь карту России господина Сансона и кипу белой веленевой бумаги… Да еще несколько визитных карточек, с коими господин Фен намеревался разъезжать по Москве.

Генерал Милорадович доносил Кутузову из авангарда о том, что враг отступает с усиленною поспешностью, освещая себе путь в ночных маршах фонарями, которые он прихватил в пылающей Москве. Французы бегут в беспорядке, кормятся лошадиным мясом, селения жгут…

Партизаны брали в плен теперь уже не воинов, а словно живые привидения, в грязных, прожженных рубищах. На головах у иных кивера, каски с конскими хвостами, у других женские платки, ермолки… Ноги тряпками и рогожей обмотаны. В столь жалком виде не одни нижние чины пленились, но и офицеры.

Под Красным и Оршей русские войска переломили хребет некогда великой и непобедимой армии. Разрозненные, поредевшие полчища французов устремились к Березине.

Под прикрытием артиллерии войскам Удино и старой императорской гвардии удалось избежать окружения и по понтонным мостам переправиться через Березину.

«Наша артиллерия не смогла преследовать французов по пятам, – вспоминал один из боевых сподвижников Дениса Давыдова, участник переправы через Березину офицер Левенштерн, – Наполеон был спасен, но его армия не могла быть спасена и погибла частями по пути от Березины до Вильны; геройская преданность этой армии своему вождю не только не принесла пользы, но была причиною ее окончательного истребления. Надобно отдать справедливость Наполеону: его поведение при переправе через Березину заслуживает величайшего удивления… Окруженный со всех сторон, он обманул наших генералов искусными демонстрациями и совершил переправу у них под носом. Плохое состояние мостов было единственною причиною тех потерь, какие понесли по этому случаю французы…»

Гродно, Дрезден, Бриенн…

Лихой гусар, любил он струнность

Строфы с горчинкой табака,

И, волей муз, такая юность

Ему досталась на века.

Всеволод Рождественский

В Сморгонах Наполеон покинул ставшую жалкой толпой былую великую армию. На прощанье он гордым театральным жестом надвинул на лоб треуголку и обратился к свите: «Сегодня ночью я отправляюсь с Дюроком, Коленкуром и Лобо в Париж. Мое присутствие там необходимо для Франции так же, как и для остатков несчастной армии. Только оттуда я смогу сдержать австрийцев и пруссаков. Несомненно, эти страны не решатся объявить мне войну, когда я буду во главе французской нации и новой армии в 1 200 000 человек!» Он заверил своих маршалов, что его прославленная гвардия остается при армии, ибо ей предстоит еще охладить пыл русских под Вильной.

Бонапарт лелеял надежду, что войска противника не форсируют Вислу до его возвращения. Пройдя через строй штабных офицеров, император подарил им на прощание свою очаровательную, грустную улыбку, сел в закрытую карету и стремглав поскакал к Вильне. Спалив бумаги своей канцелярии, под чужим именем Наполеон стремился как можно скорее вырваться за пределы этой недавно еще такой лакомой и заманчивой, а теперь ставшей ему столь ненавистной, безбрежной страны, и там, за Рейном, вновь обрести былое величие и сан повелителя Европы.

На высоком берегу Немана император бросил последний горестный взгляд на бескрайние, щедро политые кровью солдат заснеженные просторы России, из которой ему чудом удалось вырваться. Вспомнил он и тот пологий холм, где стояла прежде его палатка и откуда пять месяцев назад несметная армада его войска сделала первый отчаянный шаг к своей гибели. Однако властолюбивый и коварный повелитель мира, в смятении покидая Россию, не собирался складывать оружие по своей воле. Проведя набор рекрутов в армию, он намеревался отомстить русским за поражение.

Дальновидный и мудрый Кутузов обратился к войскам с горячим призывом: «Итак, мы будем преследовать неприятеля неустанно. Настанет зима, вьюги и морозы. Вам ли бояться их, дети севера? Железная грудь ваша не страшится ни суровости погод, ни злости врагов. Она есть надежная стена Отечества, о которую все сокрушается. Пусть всякий помнит Суворова: он научил нас сносить и голод и холод, когда дело шло о победе и славе русского народа. Идем вперед, с нами Бог, перед нами разбитый неприятель! Да будут за нами тишина и спокойствие».

Отряд Давыдова в это время двигался в направлении на Ковно. В пути на имя Дениса Васильевича пришел вызов из главной квартиры с предписанием явиться в Вильно для свидания с Кутузовым. Вожак партизан оставил партию на марше, заложил сани и немедля покатил по заметенной снегом вьюжной дороге.

На сей раз его поразила резкая перемена в главной квартире. Вместо порушенной деревушки и старой курной избы, как было в пору его первой встречи со Светлейшим, Давыдов увидел величественный дом, улицу и двор, где стояли великолепные кареты, коляски и сани. Толпы вельмож, генералов, штаб– и обер-офицеров теснились на крыльце в ожидании приема.

Как только Денис Васильевич вошел в просторную залу, присутствующие здесь статные генералы и офицеры в парадных мундирах сразу же обратили на него внимание. Однако на сей раз на нем был не крестьянский армяк, а темный казачий чекмень, красные шаровары, на бедре висела черкесская шашка, а белоснежное лицо обрамляла черная, как вороново крыло, курчавая борода. Поляки, вскинув в недоумении брови и переглянувшись, спросили шепотом:

– Кто таков?

– Партизан Давыдов! – гордо прозвучало в ответ.

Невзирая на множество посетителей, прохаживавшихся возле дверей и смиренно ожидавших своего часа, Кутузов быстро и радушно принял Давыдова. Он усадил его рядом с собой за стол, где была разложена карта.

– Милый наш партизан, – сказал Михаил Илларионович, – есть у меня до тебя одно серьезное и весьма деликатное дело. Граф Ожеровский идет на Лиду. – Он провел карандашом по карте. – Вот сюда и далее к Гродно. Однако Ожеровский, как мне ведомо, не больно-то силен в дипломатии.

– Так, так, – кивнул Давыдов.

– А Гродно следовало бы занять посредством дружелюбных переговоров, нежели путем применения оружия. По сему случаю, как только поступит рапорт от Ожеровского о его продвижении вперед, тебе с отрядом надлежит идти на Меречь и Олиту. А там прямиком к Гродно, дабы употребить всю твою партизанскую сметку и выдержку для занятия города без кровопролития. Ибо Австрия со дня на день станет вновь нашей союзницей. Но ежели этот способ взятия города отпадет, то не возбраняется покорить его штурмом.

В конце беседы Кутузов крепко пожал руку Давыдову и пожелал ему удачи.

Как только поступило донесение из штаба, вожак партизан сразу же двинул отряд выполнять приказ фельдмаршала. В авангарде скакали казаки под водительством ставшего теперь майором Чеченского.

Столкнувшись под Гродно с австрийскими стражниками, казаки пленили двух гусар. По приказу Давыдова гусар освободили из-под стражи и отослали к коменданту Гродненского гарнизона генералу Фрейлиху.

Фрейлих немедленно прислал парламентера с благодарностью за проявленное великодушие. Чеченский не преминул воспользоваться этим предлогом и повел с австрийцами переговоры о мирной сдаче города.

После нескольких встреч с Давыдовым, где в проявились его обаяние, выдержка и светскость, надменный и расчетливый Фрейлих, предвидя близящийся крах Наполеона, пошел на уступки и согласился оставить город в полной неприкосновенности, со всеми запасами провизии.

Партизаны под бой барабанов вступили в Гродно, так и не обнажив сабель.

Позднее Давыдов узнал, что генерал-адъютант граф Ожеровский со своим войском, значительно превышавшим число отряда его партизан, первым подошел к Гродно и предложил австрийцам сдать город. Однако получил от коменданта гарнизона города решительный отказ. И граф немедля отступил в Лиду, намереваясь пополнить там запасы продовольствия и привести кавалерию в надлежащий порядок.

К Кутузову почти одновременно поступили два рапорта. Один от Ожеровского с предостережением, что враг силен и не намерен добровольно оставить город. И другой – от полковника Давыдова, где сообщалось, что Гродно взят партизанами без единого выстрела и тем самым спасен от разрушения.

За занятие Гродно путем увенчавшихся успехом мирных переговоров с австрийским генералом Давыдов жалован был высоким отзывом фельдмаршала. Вожака партизан наградили орденом Святого Владимира 3-й степени.

Затем был получен приказ командования: отряду Давыдова следовать далее в Тикочин. А в город вошли полки регулярной армии – кавалерия генерал-лейтенанта Корфа и пехота генерала от инфантерии Милорадовича.

Сколько помнил Давыдов жизнь свою партизанскую, он всегда скакал на коне, преследуя на рысях неприятеля, курил неизменную короткую трубку и постоянно испытывал страстное желание часок-другой крепко поспать… Однако такие часы выпадали очень редко.

Перед тем как следовать в Тикочин, Давыдов зашел в дом, где он квартировал, и зажег свечу. В задумчивости сел у стола и взял в руки перо. Привычные к сабле да ружью пальцы его огрубели за время длительного похода, а перо показалось ему таким легким и хрупким, словно соломинка – того и гляди переломится.

Писать на войне Давыдову приходилось урывками – на коротких привалах, на стоянке «в лихом притоне» да в палатках перед грядущим сном или на ранней заре. Иного времени не было.

Обмакнув перо в чернила, он мучительно долго раздумывал, опустив голову, с чего бы начать. Неотлучно глядел в таинственную темноту за окном, словно оттуда должно было прийти озарение…

На мглистом небе загорались одна за другой далекие звезды. Ветерок шевелил оконную занавеску, силясь погасить трепещущее пламя свечи… И вдруг в его исстрадавшуюся, тоскующую душу ворвалось нечто трепетное, первозданное, вдохновенное, словно великая радость в предчувствии встречи с близким и дорогим человеком. Захлестнутый этим святым чувством, он бережно разгладил ладонью помятый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и начал быстро писать. Писать о том, что переполняло за последние дни его душу, о своих боевых соратниках, о походах и сражениях, о нежной любви к матери, братьям, о тоске по родной Пречистенке, по книгам, о боли за порушенное, опустошенное Отечество. Ради этой немеркнувшей любви к родимым очагам он и его соратники ежечасно готовы были жертвовать жизнью. Он писал, не замечая времени и не чувствуя, как смертельная усталость, словно темень, слепит глаза и клонит голову…

1 января 1813 года войска русские, заступив на территорию неприятеля, получили новые назначения и размещения. Легкоконный поисковый отряд партизан под водительством полковника Давыдова был преобразован в один из дозоров авангардного корпуса главной армии и занял особое место. Корпусом этим командовал генерал-адъютант барон Винценгероде, «человек без Отечества», неоднократно переходивший с австрийской на русскую военную службу и отличавшийся педантичностью и лестью пред высшими чинами.

В октябре 1812 года Винценгероде, командуя кавалерийским корпусом, влетел на рысях в еще не оставленную французами, окутанную заревом пожарищ, дымящуюся Москву и, как говорится, с пылу с жару угодил в плен. После допроса «горячего» барона велено было под конвоем переправить во Францию. Однако в пути, по счастливой случайности, барона отбили у неприятеля партизаны полковника Чернышева.

Итак, казаки и гусары Давыдова поступили в подчинение Винценгероде, а посему им строжайше запрещалось тайно сниматься и переходить с места на место. Даже сшибаться с врагом без ведома барона или же генерал-майора Ланского, коему они также подчинялись, было не дозволено.

Примкнув со своим отрядом к регулярным войскам, Денис Давыдов, по существу, сошел с партизанской стези.

В конце февраля неприятель вынужден был оставить Берлин, его сильно потрепанные, разрозненные гарнизоны отходили к Эльбе. Миновав Польшу и Силезию, поисковый легкоконный отряд Давыдова вступил в Саксонию и расположился под Дрезденом, занятым французами.

8 марта поутру раздался сильный гул в направлении к городу, словно бы от орудийного залпа, но вскоре все стихло.

«Видать, что-нибудь взлетело на воздух, – подумал Давыдов. – Только надобно в точности знать, кто и что взорвал?»

От жителей ближней деревни он узнал, что французы накануне переправили свои госпитали и оружие с правого берега Эльбы на левый и по приказу маршала Даву взорвали каменный мост. И полковник смекнул: значит, половина Дрездена, находящаяся на правом берегу реки, или вовсе покинута неприятелем, или занята его небольшим гарнизоном. Побеседовав с флигель-адъютантом Орловым, Давыдов решил взять в кольцо войска маршала Даву.

Операция была в деталях продумана и обсуждена: Орлов со своей партией идет к Эльбе и, форсировав ее, подступает к Дрездену с другого берега, сам же Давыдов движется напрямки, во фронт. Словом, в доблестном партизане вновь вскипела удаль молодецкая, авось фортуна и на сей раз улыбнется ему, он первым постучится в ворота города и займет вторую после Берлина столицу Саксонии.

Для рекогносцировки к стенам Дрездена был послан 1-й Бугский полк казаков во главе с майором Александром Чеченским.

Стремясь соблюсти воинскую дисциплину и субординацию (к счастью, Винценгероде со своим войском находился довольно далеко), Давыдов решил испросить разрешения на это предприятие у своего непосредственного начальника генерала Ланского, с коим он состоял в приятельских отношениях.

Вестовой немедля поскакал к генералу в Бауцен с запискою от полковника Давыдова: «Я не так далеко от Дрездена. Позвольте попытаться. Может быть, успех увенчает попытку. Я у вас под командой: моя слава – ваша слава».

По прошествии нескольких часов был получен ответ от Ланского: «…Разрешаю вам попытку на Дрезден. Ступайте с Богом!»

– Ура! – обрадовались офицеры, услышав эту весть из уст полковника.

Едва партия Давыдова выстроилась на дорогу, ведущую к городу, как прискакал вестовой с рапортом от Чеченского. Майор доносил командиру, что после перестрелки казаков у ворот Дрездена к нему неожиданно обратился бургомистр с просьбой пощадить город.

Чеченский дал согласие, но потребовал: «В ту же ночь французы, занимающие Новый город, должны отступить на другую сторону Эльбы. Иначе никому пощады не будет!»

Бургомистр попросил дать ему два часа сроку на раздумье и возвратился в Дрезден.

– Ну и страху наши нагнали на саксонцев! – усмехнулся Давыдов. – А ведь не велика сила: всего-навсего полторы сотни казаков… Правда, и у наших имеется урон: четверых ранило, а хорунжего Лукина – в голову, насмерть. Вечная ему память! Добрый был казак…

Чеченский остался на прежних высотах, в сосновом бору, ожидать ответа от коменданта города.

– А теперь, – приказал Давыдов, – на рысях вперед!

Всего три-четыре версты оставалось до Дрездена, как от Чеченского прискакал третий гонец и вручил полковнику новый рапорт: комендант города одумался и наотрез отказался покориться малочисленному полку казаков.

– Черта с два! Мы и сами с усами! – вскипел Давыдов. На сей раз он решил прибегнуть к уже не раз испытанной им в походах партизанской хитрости. – Огорошим-ка недруга нашим будто бы несметным полчищем. Ведь у страха глаза велики! Займем биваками форштадты!

Сотне казаков Давыдов приказал немедля запалить как можно больше бивачных костров на окрестных холмах и поддерживать огонь всю ночь, дабы неприятель имел возможность лицезреть многочисленное подкрепление, идущее на помощь Чеченскому.

Сам же полковник с четырьмя сотнями казаков и пятьюдесятью гусарами также принялся раздувать костры.

Вскоре костры разгорелись на славу. Денис Васильевич стал дожидаться рассвета, любуясь с пригорка пылающими в ночи огнями. Молодцы его и впрямь постарались! Издали казалось, что к Дрездену подошел громадный трехтысячный корпус. Но тут полковника внезапно настигло письмо от генерала Ланского.

Посоветовавшись с Винценгероде, Ланский велел Давыдову изменить маршрут на Дрезден, отступать из Кёнигсбрюка в Радсбург. Там надобно ему позаботиться о провианте и фураже для главного корпуса, а также собрать все суда, стоящие у берега Эльбы.

Письмо это весьма огорчило Дениса Васильевича.

– Отбой, господа?! – обратился он к своим офицерам. – Оказывается, не по чину бывалому партизану завладеть первому неприятельской столицей. А честь сия и награды должны непременно достаться нашему корпусному командиру барону Винценгероде!

– Неужто в столь решительные минуты нам надобно убираться! – вспыхнул майор Чеченский. – Ведь город готов нам покориться без боя!

– Как же! – усмехнулся Давыдов. – Ежели город будет в наших руках, то надменный барон лавров не пожнет. А будет, как у нас шуткуют: «Пить винцо в огороде»…

Однако несколько запоздалое приказание генерала Ланского не смогло поколебать твердого решения полковника, ибо не в его правилах было оставлять начатое дело незавершенным. И он решил действовать на свой страх и риск, тем более что полк его стоял уже у ворот столицы Саксонии.

Давыдов отправил в Дрезден офицера Левенштерна парламентером с требованием сдать город.

– Скажите коменданту, – напутствовал его Денис Васильевич, – город окружен русской пехотой и конницей. Положение безвыходное. В противном случае мы возьмем Дрезден приступом.

Поутру Левенштерн прискакал с ответом: комендант гарнизона города французский генерал Дюрют просит прислать уполномоченного штаб-офицера. И Давыдов направил к нему своего друга, подполковника Степана Храповицкого. Дабы придать сему предприятию больше важности, он прибавил к его наградам еще и некоторые свои. У подполковника вся грудь оказалась увешана орденами и медалями.

Храповицкому завязали платком глаза и переправили на лодке через Эльбу в Старый город. Там подполковника за руку повели в дом Дюрюта. Однако переговоры затянулись. С обеих сторон следовали бурные возражения, продолжавшиеся целый день. Лишь поздним вечером все окончилось благополучно: договор о сдаче города с соблюдением всех главных условий, выставленных Давыдовым и Дюрютом, был подписан.

– На сей раз наша взяла! – радовался, потирая руки, Денис Васильевич. – Завтра же занимаем город. Дело сделано чисто. Комар носу не подточит!

Ни свет ни заря Давыдов поднял своих молодцов на ноги, велев им прибрать коней, почиститься, принарядиться и готовиться к парадному вступлению в Дрезден во всем блеске и славе русского оружия. Негоже ударить лицом в грязь перед саксонцами!

Утром к Давыдову явилась депутация важных чиновников города. Каково же было их удивление, когда вместо ожидаемого грубого казацкого приема, депутацию обходительно встретил и выслушал благородный с виду полковник. Он прекрасно говорил по-французски.

По окончании визита депутаты расшаркались ножками и откланялись.

Залитый солнцем мартовским полднем отряд сел на коней и торжественно въехал в ворота Дрездена.

Впереди гарцевал на донском красавце коне Давыдов, с черной, как смоль окладистой бородой. На нем был щегольской темный чекмень, красные шаровары. Гордо поднятую голову венчала красная шапка с коротким темным околышем, надетая набекрень. На бедре поблескивала черкесская шашка. На шее висели ордена Владимира, Анны с алмазами и прусский «За достоинство». А в петлице – Георгиевский крест. Следом за командиром скакали его боевые соратники, офицеры – Храповицкий, Чеченский, Бекетов, Левеншгерн, Макаров, Алябьев, ставший впоследствии прославленным композитором. Далее – почетный конвой из ахтырских гусар. За гусарами в авангарде 1-го Бугского казачьего полка песельники дружно затянули-повели старую солдатскую песню «Растоскуйся, моя сударушка!» и на все лады засвистали.

В воротах стоял под ружьем и встречал победителей поверженный французский гарнизон, делая на караул при громком барабанном бое.

Меж тем широкая, заполненная до краев народом улица шумит, ликует. Из окон выглядывают любопытные лица. Саксонцы почитают русских избавителями Европы, бросают шляпы в небо, крича: «Ура, Александр! Ура, Россия!» Нарядно одетые девушки засыпают путь отряда цветами.

Гусары и казаки расположились биваком на главной улице. Давыдов остановился в квартире банкира и принял там именитых горожан. Вскорости он послал курьера к генералу Ланскому с рапортом, где сообщалось, что отряд его вступил в Новый Дрезден. Завтра будет прекращено перемирие, заключенное с Дюрютом на 48 часов. 13-го вечером можно будет свободно распоряжаться, как в Новом городе, так и в Старом… Обо всем этом он покорнейше просит довести до сведения корпусного командира Винценгероде, ибо «замедление в прибытии пехоты и артиллерии в Новый город легко может лишить нас приобретенного».

В тот же день полковник получил письмо от Ланского. В нем генерал поздравлял Давыдова с занятием Нового Дрездена, но тут же корил: в бочку меда легла ложка дегтя – оказывается, самовольно заключать перемирие без разрешения начальства он не имел права, а также не выполнил важного распоряжения командования – не собрал лодки, плоты, паромы…

Французский корпус во главе с генералом Дюрютом, испугавшись перехода на левый берег Эльбы русских войск, ведомых флигель-адъютантом Михаилом Орловым, а также готовящегося одновременно с этим наступления полка Давыдова, дабы избежать окружения, начал в спешке сниматься и покидать город. Казалось, воинское счастье вновь улыбнулось пламенному гусару, момент для овладения второй половиной столицы Саксонии представлялся ему, как нельзя лучше… Но вдруг на рассвете 13-го на Давыдова, как гром средь ясного неба, обрушился Винценгероде.

Тщеславный барон, мечтавший овладеть Дрезденом, узнав из донесения Ланского о решительных и победоносных действиях Давыдова, страшно разгневался. Он оставил войска на марше и, заложив почтовых лошадей, помчался во весь опор в Саксонию. Под утро барон собственной персоной прискакал в Дрезден. Разыскав «дерзкого и непокорного» полковника, он с ходу обвинил его в трех тяжких проступках: во-первых, почему он осмелился без его позволения подойти к Дрездену, тогда как ему приказано было идти на Майсен? Во-вторых, кто разрешил ему входить в переговоры с неприятелем – сие ведь законом строжайше воспрещено! И, в-третьих, какое он имел право заключать кратковременное перемирие с французами, когда сам генерал Блюхер делать того не вправе? Причем третий поступок барон расценивал как государственное преступление, достойное строжайшего наказания.

Взбешенный, не терпящий возражений Винценгероде резко прервал объяснения Давыдова: «Довольно! Более я не позволю вам партизанить! Ни для кого нет отговорок в незнании приказов, издаваемых по армии. Я не могу избавить вас от военного суда. Немедленно сдайте команду вашу подполковнику Пренделю, а сами отправляйтесь в Калиш. Там, в главной квартире, быть может, к вам будут снисходительнее! Прощайте!» Не подав руки, барон повернулся спиной, показав, что разговор окончен.

Незаслуженно оскорбленный, со слезами на глазах, прощался Давыдов со своими боевыми соратниками, с коими довелось ему пройти долгий и тяжкий путь от родного, ставшего столь знаменитым Бородина вплоть до покоренного Дрездена, разделяя «и голод, и холод, и радость, и горе, и труды, и опасности». Ибо расставался он теперь уже не просто с подчиненными, а оставлял в каждом гусаре сына, в каждом казаке – друга и кровного брата.

В Калише Давыдова принял начальник штаба двух союзных армий Петр Михайлович Волконский, ибо Пруссия к этому времени уже вступила в военную коалицию против Франции. Со вниманием выслушав разумные доводы полковника, Волконский тотчас обратился с его бумагами прямо к фельдмаршалу князю Кутузову. А светлейший князь вскоре сам предстал пред императором защитником Давыдова, рассказав о доблестной службе пламенного гусара в тяжкие для Отечества времена, не забыв упомянуть при этом о недавнем успешном и бескровном занятии его отрядом Гродно.

Александр заслушал донесение главнокомандующего, ознакомился с бумагами, привезенными от Винценгероде, и рассудил это дело великодушно: «Как бы то ни было, – победителей не судят».

Бродя по улицам Калиша, Давыдов слышал благодарственные молебны в честь взятия Дрездена, сопровождаемые оглушительными пушечными выстрелами. О покорении столицы Саксонии было обнародовано: «Генерал Винценгероде доносит из Бауцена, что часть Дрездена, по правую сторону Эльбы, заняли его войска». И более ничего!

Вскоре Кутузов прислал за Давыдовым своего адъютанта, тепло принял его, заверив в полнейшем к нему расположении, и направил обратно к барону с предписанием возвратить ему прежнюю команду.

Однако Давыдову не пришлось более служить со своими боевыми соратниками. Винценгероде ослушался повеления фельдмаршала, власть которого была уже ограничена царем, и не возвратил полковнику его прежнюю партию, сославшись на то, что люди эти рассеяны по разным местам.

Пожелав участвовать в битвах с французами «с саблей в руках, а не в свите кого бы то ни было», Давыдов попросил разрешения у командования вернуться в свой родной Ахтырский гусарский полк. Ахтырцы находились в ту пору под предводительством корпусного генерала Милорадовича, высоко ценившего заслуги храброго партизана.

Гусары Давыдова участвовали во многих жарких баталиях весенней и осенней кампании 1813 года на полях Европы.

В особенности памятны ему кровопролитное сражение под Бриенном 17 января 1814 года и битва при Ларотьере. После многих побед Давыдов был удостоен, наконец, чина генерал-майора.

Гусар в Париже

Пока с восторгом я умею

Внимать рассказу славных дел,

Любовью к чести пламенею

И к песням муз не охладел,

Покуда русский я душою,

Забуду ль о счастливом дне,

Когда приятельской рукою

Пожал Давыдов руку мне!

Евгений Баратынский

Сражение за Париж началось 18 марта 1814 года. В главной квартире был разработан план покорения столицы Франции. С северной стороны во главе Силезской армии шел фельдмаршал Блюхер, а с востока наступала армия под командованием австрийца Шварценберга.

На рассвете пушкари ударили по скоплению войск противника на Бельвильских высотах, располагавшихся на восточной окраине Парижа. Вслед за артподготовкой двинулся в наступление авангард русской армии.

В пятом часу пополуночи фельдмаршал Блюхер, прозванный Форверц[6], пустил штурмовую колонную линию с музыкой, барабанным боем и криками победного «Ура-а-а!» на крутизны Монмартра.

Ядра, гранаты, картечь и пули, осыпавшие колонны наши с вершины и уступов Монмартра, не смогли охладить пыл воинов русских и не спасли французов от неизбежного поражения.

Могучий штурм орлов наших – и вершина гиганта с 29 орудиями покорена. Меж тем один за другим выстрелы тонули в победном марше. Прогремел и последний, прощальный выстрел той тяжелой двухлетней войны. На вершине Монмартра воцарилась зыбкая тишина.

К семи часам вечера все было кончено. Возвышенности и удельные предместья правой стороны Сены, от Шарантона до Булонского леса, оказались заняты союзными войсками до самой каменной десятиаршинной стены ограды столицы Франции, на расстоянии упора штыка русского.

Легкие и батарейные орудия нацелились в каменные кварталы Парижа. Однако короткое перемирие, заключенное с французскими маршалами, круто изменило ход дальнейших событий и укоротило, казалось бы, неуемную ярость русских солдат, намеревавшихся с ходу ворваться в город.

В девять вечера пронеслись на конях по аванпостной линии адъютанты штабов корпусных с приказом от Барклая-де-Толли. Перемирие окончилось. А посему надо было держать ухо востро, следить за вылазками неприятеля из города, в особенности от Елисейских полей к Булонскому лесу, где, по предположению нашего командования, скрывался в агонии Наполеон.

Патрули были удвоены, засады усилены, резервы отводных постов приближены. На утро готовился штурм Парижа, распростершегося перед войсками нашими на громадной равнине обеих берегов Сены.

С рассеяньем ночного тумана стала исчезать с горизонта и кровопролитная война. Первые лучи солнца озарили хмурые лица солдат. Теплое дыхание животворной весны смягчило сердца царей, вождей, генералов… И храбрые воины наши узрели к великой радости на Монмартрской башне телеграфной и на всех каланчах Парижа белые флаги, извещавшие о капитуляции города.

19 марта 1814 года – светлый и памятный день для всех народов Европы.

Война, развязанная Наполеоном в 1812 году, имела две наиболее горячие точки: одну – на поле Бородина; другую – при Монмартре. При Бородине солдаты наши стояли не на жизнь, а на смерть, ибо здесь решалась судьба России. На Монмартре они штурмовали самую вершину Франции, и каждый воин наш пылал огнем мщения и жаждал подвига.

Денис Давыдов въехал в поверженный Париж вместе с бригадой гусар Ахтырского полка. Французы были поражены: недавно их уверяли, что в битвах чудом удалось уцелеть лишь нескольким полкам русских солдат, а теперь они лицезрели на улицах грозную армию великолепной выправки.

Торжественный марш совершался при громе барабанов, при бравурных звуках труб и флейт.

Впереди парада, далеко отделяясь от пехотной колонны, скакала кавалерия. Открывал шествие лейб-гвардии Донской казачий полк генерала Орлова-Денисова.

Всю ночь донцы не сомкнули глаз, готовясь к торжеству победы: чистили коней, точили сабли и поправляли амуницию, пострадавшую от непогод и биваков.

За донцами – Уланский полк цесаревича Константина Павловича. На небольшом расстоянии – сотня лейб-запорожцев, составлявшая конвой нашего государя. Далее ехали верхами союзные монархи: император Александр Благословенный – с левой, и король прусский – с правой стороны. Их сопровождала блестящая многочисленная свита.

Наш император был в кавалергардском сюртуке, темно-зеленом с черным бархатным воротником и серебряным прикладом, в шляпе с белым султаном. На груди Александра висели три креста орденов Святого Георгия, Марии-Терезии и Красного Орла; у прусского короля также позванивали награды.

Царь российский скакал на своем любимом – белом, как снег, мекленбургском боевом коне Марсе. А прусский король – на темно-сером. За монархами следовали фельдмаршалы, за ними – полные генералы, а потом уже прочие генералы, составлявшие свиты. По следам этого пышного огромного кортежа союзных монархов поспешала знаменитая Преображенская музыка. Далее маршировала скорым шагом колонна пехоты, состоявшая из почетных полков союзных государей. Преображенский же полк венчал колонну пехоты, которую замыкали гвардейская артиллерия и кавалергардский и лейб-гусарский Ахтырский полки, коим, по общему признанию в армии, нет равных в бою.

Все улицы Парижа на пути следования союзных войск-победителей были запружены людьми. Столица Франции походила на громадное бескрайнее живое море: оно неустанно двигалось, шумело, заполняя своим бурным прибоем бульвары, скверы и площади…

Любопытные парижане взобрались на крыши домов, вскарабкались на деревья, на памятники…

Повсюду раздавались крики:

– Виват Александр! Виват Вильгельм!

– Да здравствуют освободители!

Люди с белыми перевязками на рукавах плясали и славили возвращение Бурбонов.

Толпы парижан волновались, давили друг друга… Смельчаки бросались чуть ли не под копыта лошадей государей и, остановив их на скаку, осыпали горячими поцелуями ноги и руки монархов.

Парижане словно на плечах внесли монархов на знаменитую площадь Людовика XV.

Там на углу бульвара государи остановились, чтобы полюбоваться, как будут проходить торжественным маршем их войска…

На другой день после торжества победы Денис Васильевич обошел знаменитые Елисейские поля, где биваком расположились казаки.

Узнав знаменитого партизана, один бородач выбежал ему навстречу:

– Здравия желаем, ваше сиятельство Денис Васильевич!

– Неужто Назаров? Родная партизанская косточка! – несказанно обрадовался Давыдов, узнав казака из своей партии. Он крепко обнял его и пожал руку. – Значит до Парижа дошел страж смоленских лесов! Небось помнишь «очную ставку» у бывшего губернатора Смоленска генерала Бараге-Дильера?

– Не-то как же! На всю жизнь от того достопамятного дня зарубка в памяти осталась… Ведь на волоске от смерти висел!

– Мы своих в обиду не даем, – улыбнулся Давыдов. – На то мы и партизаны!

– Дозвольте, ваше сиятельство, стихи на взятие Парижа почитать?

– Неужто ты, Николай, стихи сочиняешь? Ну, читай, читай!

Казак призадумался, посерьезнел да и принялся неспеша декламировать нараспев:

Ура! Россияне в Париже!

И с ними Вождь небесных сил,

Ура! Уже погибель ближе

Тому, кто их вооружил

Против себя идти войною!

Кто злобною виясь змеею,

Хотел невинных уязвить!

Хотел противу всех сражаться –

Царем всемирным называться –

Желал бессмертным смертный быть!

Россия, Богом покровенна!

Ликуй в сей день! Сынам твоим

Врага столица покоренна,

И – нет ни в чем препятствий им!

В округе притихли, слушая своего однополчанина. Ведь все, о чем он слагал стихи, было им хорошо знакомо. Но столь проникновенно и складно никто из них сочинить не смог.

Едва Назаров кончил читать и опустил голову, как Денис Васильевич горячо обнял и ободрил его:

– Ну спасибо, казак, уважил! Благодарю тебя, что восславил нашу победу. Ведь Париж и вправду у наших ног. И давненько ты занимаешься сочинительством?

– Более года…

– И много сложил?

– Семь од.

– Смотри ж ты какой плодовитый поэт!

– И все до единой в памяти держу.

– Истинно молодец, Николай! Скоро мы вернемся на Родину. Уж там-то, надеюсь, твои стихи по достоинству оценят и, возможно, даже пропечатают где-нибудь в журнале.

Давыдов квартировал в Париже на улице Бурбон. Из его широкого окна и с балкона открывалась величественная панорама города, была видна Сена, ее мосты, замок Тюльери, а рядом, на Вандамской площади, высилась знаменитая мраморная колонна со статуей Наполеона.

Однажды внимание заслуженного боевого генерала привлек шум, доносящийся с улицы. Денис Васильевич глянул в окно и увидел пестрый людской поток.

«Что-то неладное, – невольно подумал Давыдов. – Сходи-ка разузнай, что там происходит?» – приказал он своему адъютанту.

Вдали от головы статуи Наполеона тянулось множество канатов, похожих на тонкие нити, закрепленные на воротах.

Народ неустанно, сплошным потоком спешил к площади Вандом.

«Однако что это все значит? – размышлял пламенный гусар. – Уж не помутился ли мой разум в конце кампании? Не ослепли ли глаза мои? Мне сдается, что статуя Наполеона Бонапарта накренилась и вот-вот рухнет на землю. Что же предпринимают эти вандалы?!»

– Ваше сиятельство, – доложил вернувшийся вскорости адъютант. – Французы рушат статую Наполеона…

– Как рушат? – удивился Давыдов.

– Временное правительство, уступив желанию народа, решило от греха подальше свалить статую императора. И сейчас приступило надлежащим порядком к осуществлению этой миссии…

– Но постой же, ради Бога, – возразил Давыдов. – Ведь это же самое правительство велело поставить караул возле колонны и издало даже декрет об охране всех памятников. Неужто в столице Франции дозволено действовать теми же средствами, которыми использует чернь.

– Совершенно справедливо, Денис Васильевич, – отвечал адъютант. – Однако вы, наверное, слышали, как несколько дней тому назад наш император Александр, проезжая по площади, остановил коня возле колонны. Взглянул на статую своего ненавистного врага и тихо промолвил в задумчивости: «У меня, пожалуй, закружилась бы голова на такой-то высоте…»

– Да-да, ты прав, Алексей, – согласился Денис Васильевич. – Французы люди сметливые. Они сразу поняли намек нашего государя. И сочли своим долгом, согласуясь с желанием народа…

Его последние слова заглушила команда долетевшая с площади:

– Приготовиться! Опускай!

Солдаты стали вращать вороты… Статуя стронулась с места, повисла на канатах и, раскачиваясь, стала медленно опускаться.

– Бра-а-во! Бра-а-во! – прокатилось по затопленной народом широкой площади Вандом.

Итак, окончательно разгромленный Бонапарт вскоре отрекся от престола, навсегда простился с жалкими остатками своей знаменитой старой гвардии и подписал мир в Фонтенбло. Тем самым французский император признал свое полное поражение и превосходство союзных армий во главе с Россией.

Пламенный гусар стал свидетелем пышных торжеств по случаю возвращения в столицу Людовика XVIII. Короля приветствовали толпы народа.

Дениса Васильевича удивила столь быстрая перемена в настроениях французов, свершившаяся всего за несколько дней. Вначале они слепо преклонялись и рукоплескали Наполеону, а теперь громогласно славили своего законного властителя – короля.

Многие французы думали, что русские жестоко покарают их за захват Москвы сожжением Парижа, виселицами и грабежами, но они заблуждались – вместо сурового отмщения последовало великодушие – празднования победы, молебны, гуляния…

Командование подвело итоги войны в приказе: «Да водворятся на всем шаре земном спокойствие и тишина! Да будет каждое царство под единой собственного правительства своего властью и законами благополучно! Да процветают в каждой земле, ко всеобщему благоденствию народов, вера, язык, науки, художества и торговля! Сие есть намерение наше, а не продолжение брани и разорения…»

А теперь давайте ненадолго перенесемся от пышных торжеств из столицы Франции на два года назад… в зимнюю холодную Россию, в смоленские леса двенадцатого года, чтобы вспомнив былое, вновь возвратиться в Париж.

…На дворе в ту пору было студено и белым-бело. Поутру крестьяне привели к Давыдову шесть французских бродяг. Вожак партизан насторожился, ибо до сей поры никто из мужиков не доставлял к нему пленных: они сами чинили над басурманами самосуд.

Продрогшие французы наверняка бы замерзли где-нибудь в темном рву, либо глухом заснеженном овраге. Но ржанье коней да вкрадчивый говор на родном языке оповестили крестьян, что поблизости стоят партизаны.

Допросив бродяг, Денис Васильевич распорядился: «Включить их в число пленных, состоявших при отряде, и с конвоем переправить в Юхнов». Осмотрев французов, вожак партизан внезапно остановил взгляд на одном жалком на вид юноше с большими, карими, воспаленными от голода и тягот длительного похода глазами. Он молча стоял, худой-прехудой, бледный, несколько поодаль от группы пленных, гревшихся у костра, прислонясь спиной к дереву, в рваном синем мундире, и боязливо озирался по сторонам.

«Еще одна жертва великого Бонапарта! Так молод, а уже воин», – подумал Давыдов и велел позвать юношу.

– Кто ты таков? – по-французски обратился к пленному Денис Васильевич, заглядывая в его широкие, испуганные глаза.

– Молодой гвардии… Императорского величества…

– Четче…

– Барабанщик молодой гвардии, Викентий Бод.

– Сколько годков?

– Пятнадцать минуло, – с робостью отвечал по-русски барабанщик.

– Откуда родом? Где обучался нашему языку?

– Из Парижа. Мой отец повар. Он жил в России. Учил меня говорить по-русски, рассказывал мне о Москве.

– Хорошо… Однако как же так получается, Викентий? Отец жил в России, а сын его воюет против нее.

– Я никого не убивал. Я музыкант… – начал оправдываться Викентий.

– Хороший музыкант, мил друг, во время атаки доброго полка стоит.

– Меня ценили в полку. И надо же так глупо попасться… На переходе… И кому? Лесным казакам!

– Ничего, не больно-то переживай: не ты первый, не ты последний в гостях у «лесных казаков».

– Как же будет огорчен наш Оливье! Он так и не дождется меня.

– Кто этот, Оливье?

– Полковник, командир нашего полка. Он отпустил меня с фуражирами на двое суток. Мы должны были добыть провиант в деревнях. Но главное, конечно, из-за моего знания русского языка.

– Видно, теперь придется Оливье подыскивать нового барабанщика.

– Оливье будет весьма печален. Он любил меня, как родного сына. Называл меня, как это по-русски, Золотой Викентий!

– Золотой Викентий, говоришь… Скоро мы твоему Оливье поможем, если он тлже любит… русские деревни и русские пироги.

– Каким образом?

– Очень просто – пленим, да и все. А для тебя, Викентий, война, почитай, уже закончена.

– Как это понимать?

– А вот так и понимай! Для ясности добавлю – на стороне Бонапарта.

– Неужели вы думаете, что я предам Родину и буду у вас на службе?

– Партизаны, Золотой Викентий, в ночные рейды ходят не под барабан. Мы вполне обойдемся без тебя. Так что отдыхай покуда… Небось голоден? – спросил Давыдов у казаков.

– Жуть как проголодался, – отвечал степенный Кузьма Жолудь, стоявший подле барабанщика. – Давеча мы уж накормили пленных остатками от обеда. А этот в особенности отощал. – Казак подошел к юноше, тронул его за плечо. – Гляньте сами – одна кожа да кости…

Давыдов узнал от Викентия, что он был с ранних лет оторван от родительского крова и его «захлестнула пучина грозной войны». Великая армия забросила его на чужие земли, за тысячи верст от Родины, под лезвия русских сабель, грохот картечи и свист пуль. Ко всем прочим лишениям барабанщик успел уже испытать на себе крепость трескучих морозов снежной России.

«При виде его сердце мое облилось кровью, – пишет в своем дневнике Денис Васильевич, – я вспомнил и дом родительский, и отца моего, когда он меня, почти таких же лет, поручил судьбе военной!» Великодушный вожак партизан сжалился над юношей, тем паче что под руками оказались все средства к спасению Викентия. Распорядившись оставить барабанщика в отряде, он приказал:

– Надеть на юношу казачий чекмень и шапку, дабы никто не отважился в походе ненароком пырнуть его штыком или дротиком!

Пройдя вместе с отрядом трудный путь «сквозь успехи и неудачи, через горы и долы, из края в край», Давыдов доставил Викентия до самой столицы Франции возмужавшим, целым и невредимым. И там благополучно передал его в руки престарелому отцу. Итак, вновь Париж! Спустя два дня после трогательной, полной слез и горячих объятий встречи отца с пропавшим без вести сыном, Давыдов в парадном мундире с боевыми орденами и медалями проходил по парижскому бульвару.

Ребятишки-газетчики, пробегая мимо него, громко выкрикивали:

– Последние новости! Новости! Бонапарт низвергнут! Песня французов о русских – один су!

– Давай-ка ее сюда! – поманил одного из крикунов Давыдов, протянув ему монету. Остановился и принялся с жадностью читать:

«Отрадно нам видеть в наших краях гордых сынов России! А ощущают ли среди нас эти дети Севера себя как бы на Родине?!

В бою гордые и грозные, храбрые и великодушные!

Не являются ли они лучшими друзьями Франции?!»

«Ну как не расщедриться на су за такую прекрасную песню!», – подумал Денис Васильевич и невольно рассмеялся.

Внезапно к Давыдову подошел молодцеватый юнкер Конкин:

– Здравия желаю, Денис Васильевич! Сказывают, вас с генеральскими эполетами поздравить можно?

– Да, Петр, поздравь. Удостоился-таки этой высокой чести после сражения под Бриенном и битве при Ларотьере. Служу у Блюхера. Командую родным Ахтырским гусарским полком.

– Однако ж Париж у наших ног! Кампания кончена! – заметил с радостью юнкер. – И мы вскорости возвращаемся с победой домой!

– Кончилась, батенька, кончилась, слава Богу! – усмехнулся генерал. – Финита ля комедия! На Родину пора. Душа исстрадалась! А там – кто знает! – может, и умирать придется в постели. Сие для нашего брата, гусара, сам ведаешь, последнее дело! И он тихонько пропел:

Я люблю кровавый бой,

Я рожден для службы царской!

Сабля, водка, конь гусарский,

С вами век мне золотой!

– Да гусары, казаки! Душа горит! – воскликнул пылкий юнкер. – Иду я как-то вечор Елисейскими полями. Гляжу – под деревьями костры бивачные. А на кострах тех в котлах гречневая каша варится. Баранина жарится. Запах такой! Аж голова кругом идет! Гусары да казаки вкруг костров лежат, табак курят… Песню затянули про степь широкую да про буланого коня… И я будто снова очутился в родной матушке-России…

Мимо них, чеканя шаг, прошел стройный драгунский офицер.

– Васильев? – окликнул его Давыдов. – Здравия желаю! Что нового?

– Признаться, Денис Васильевич, одна новость имеется. Слыхали про драгун?

– А что такое?

– Отличились нынче поутру! Полковой командир наш, полковник Арсентьев, сами знаете, страх как гордится своими орлами. Вот и захотелось ему похвастать перед французами. Вчера отдал приказ: «Быть нынче к семи утра на смотре!» И вот ровно в семь полк строится. Эскадрон за эскадроном! А пред каждым одни только вахмистры да унтера…

– А офицеры-орлы куда подевались?

– В том-то и беда. Офицеры, кроме дежурных, с вечера разбрелись по городу. Кто куда… Словом, загуляли. До утра мало кто из них на квартиры вернулись…

– То-то, я думаю, Арсентьев разгневался! Небось приказ отдал: «Всех провинившихся на гауптвахту!» – хохотнул Давыдов.

– В самую точку попали, Денис Васильевич.

– Уж кто-кто, а я-то норов Арсентьева знаю! Горяч да отходчив. Вскорости сменит гнев на милость. Авось не немецкий барон! Сам ведь был молодым. А тут орлы-победители! Молодо-зелено, по Парижу драгунам погулять велено! – скаламбурил Давыдов. – Авось не малые дети – не заплутают! – При этих словах он дружески похлопал Конкина по плечу. – Этакий молодец! Любо-дорого поглядеть!

Давыдов попрощался с офицером и юнкером и зашагал по бульвару далее…

Вначале он не обратил внимания на стайку увязавшихся за ним любопытных мальчишек, которые вовсе не подозревали, что русский офицер понимает по-французски и разбирали его, что называется, по косточкам.

– Денис Васильевич! Здравствуйте! – окликнул его вышедший из боковой аллеи, невысокий, седой человек с брюшком.

Давыдов обернулся, крепко пожал руку седовласому Боду и тут же вскрикнул от удивления:

– Ба! Золотой Викентий! Ты ли это? В гражданском платье тебя сразу и не признаешь! Экий франт! А куда девал чекмень? Где казацкая сабля?

– Маман в шкаф спрятала…

– И правильно сделала, – Давыдов широко улыбнулся. – Война закончилась! К чему сейчас барабанщику военная форма?! К чему оружие!

– Не скучаете в Париже? – любезно поинтересовался Бод.

– Признаться, нет, – по-французски ответил Давыдов. – Да разве можно соскучиться? Меня повсюду сопровождала эта веселая компания. – И Денис Васильевич повернулся к столичным сорванцам. – Вот полюбуйтесь-ка сами!

Ребятишки, похожие на желторотых взъерошенных воробьев, недавно выпорхнувших из гнезда, услышав родную речь, обомлели и бросились врассыпную. А Давыдов рассмеялся:

– Довольно странно. Парижане до сей поры не могут привыкнуть к тому, что многие наши офицеры понимают их не хуже, чем соотечественники. Спасибо месье Фремону.

– Это тоже кто-то из… ваших? Из московских? – поинтересовался Бод.

– Нет уж. Вот он-то как раз из ваших… настоящий француз. Шарль Фремон обучал нас с братом в детстве французскому языку, танцам и изысканным светским манерам. Правда, мы над ним иногда немного того, подшучивали, но учил он нас серьезно. Пусть земля ему будет пухом. Печальная весть недавно пришла из дома – скончался сердешный. Ну, а теперь скажите, – обратился Давыдов к Боду, – чем я могу быть вам полезен?

– Я с вами, уважаемый господин генерал, давно мечтал поговорить по душам… Вы мой… как это по-русски правильно говорить? – благожелатель, то есть благодетель. Вы сделали для меня самое дорогое – вы выручили, спасли мне жизнь сына! У меня к вам прошение, большая просьба, – проговорил, просительно склонив голову, старый Бод.

– Пожалуйте, я к вашим услугам.

– Не откажите в любезности, аттестуйте, пожалуйста, Викентия по заслугам. Ведь он так предан вам, так привязался к вашим казакам…

– С превеликой радостью, – Давыдов присел на скамейку, вынул из кармана лист бумаги и набросал на скорую руку карандашом несколько добрых слов: – Вот тебе, милый Викентий, держи аттестат о достойном твоем поведении на всем протяжении нашего тяжкого похода.

– Спасибо, Денис Васильевич! Ну вот, папа, все в полном порядке!

Старый Бод взял из рук сына листок, поднес его близко к подслеповатым глазам, со вниманием прочел аттестацию Викентия и горестно вздохнул:

– Нет, любезный господин генерал, здесь вовсе не то, что нам надобно. Вы мне спасли жизнь Викентия, а теперь будьте столь милостивы и довершите ваше благодеяние…

– Какое еще благодеяние? – растерялся Давыдов.

– Дайте моему сыну аттестацию в том, что он находился при вас всю кампанию и поражал неприятеля.

– Позвольте, любезнейший, – еще более изумился Денис Васильевич. – Но неприятели были… ваши соотечественники?

– Нужды нет, – возразил на это Бод.

– Как нужды нет? – Давыдов грозно нахмурил брови. – Через эту бумагу вы погубите сына. Его могут расстрелять… Впрочем, вы это понимаете не хуже меня.

– Не извольте гневаться, господин генерал. Не расстреляют. Ныне иные времена, – стараясь казаться спокойным, пояснил Бод. – По аттестации вашей сын мой Викентий загладит невольное служение свое хищнику престола Бонапарту. Да еще получит награждение за ратоборство против людей, служивших в армии незаконного монарха.

– Да вы… вы… Изволите шутить?!

– Нисколько. Мне Викентий рассказывал, как ваши партизаны бонапартистам русские баньки устраивали… Потому, видно, вы и вырвали победу.

– Победили мы, господин Бод, благодаря горячему патриотизму солдат и народа. А насчет правил… По правилам – сидеть бы французам в Париже да попивать легкое винцо. А вас ведь вон куда занесло – в бескрайнюю морозную Россию. Да на русские пироги! Верно, Викентий?

– Так точно, Денис Васильевич. У русских, папа, на этот счет есть хорошая пословица: «Ехала кума, да не ведала куда».

– Будет тебе, Викентий, аттестация, какую требует отец твой… – Пламенный партизан тут же изорвал в клочки только что написанный им лист бумаги, вновь опустился на скамейку и принялся «сочинять» все заново. Причем позволил себе при этом солгать не хуже начальника иной штабной канцелярии, составлявшего наспех реляцию о победе над врагом, в которой сам не участвовал. – Ну, ежели так, господин Бод! Отныне Бонапарт хищник престола! Незаконный монарх! – Денис Васильевич язвительно улыбнулся, протягивая ему бумагу. – Жалка же мне ваша Франция!

– Франция велика своим благородством!

– Неужто так?

– Если не верите, встретимся с вами на этом бульваре через неделю. Оревуар, господин генерал!

– Оревуар, господин Бод! Честь имею, Золотой Викентий!

И вот день за днем, незаметно пролетела неделя. Давыдов почти забыл о происшедшем. Весь этот разговор он посчитал розыгрышем – ведь французы на подобные штуки великие мастера. В сквере возле тумбы с афишами Денис Васильевич оказался случайно. Бродил по бульвару и сочинял стихи…

В ужасах войны кровавой

Я опасности искал,

Я горел бессмертной славой,

Разрушением дышал;

И в безумстве упоенный

Чадом славы бранных дел,

Посреди грозы военной

Счастие найти хотел!..

– Здравствуйте, Денис Васильевич! – молвил Викентий Бод.

– Бонжур, месье Давыдов! – приветствовал прославленного генерала старый Бод.

– Мое почте… – растерянно пробормотал Давыдов и замер на полуслове. На груди Викентия сверкал орден Лилии. – Нет, это невероятно! Во сне или наяву… Нет… не галлюцинация. Так и есть – орден Лилии.

– Поздравьте же скорее Викентия, господин генерал! Орден Лилии в петлицу! – с радостью вскричал старый Бод.

– Да, словно алмаз с неба, орден Лилии в петлице… – Давыдов в растерянности развел руками. – Как вам удалось это устроить, месье Бод?

– Я же говорил вам, господин генерал, что Франция – это… Франция! Она непредсказуема! За то, за что в России отдают под суд, во Франции – награждают!

– Ничего не могу понять! Как так? Поясни, Викентий?..

– Очень даже просто, Денис Васильевич! Я боролся вместе с русской армией против незаконного монарха и растлителя душ Бонапарта. Но папа все равно молодец. Выбил мне у властей такой орден!

– Да-да, это свойство далеко не каждому дано… – язвительно улыбнулся Давыдов.

– Я счастлив, что у меня такой папа! – воскликнул Викентий.

– Деловой отец! – показно захлопал в ладоши Давыдов.

– По сему случаю, в честь моего награждения, папа приглашает вас, любезный Денис Васильевич, отобедать в его ресторане.

– Вы разве не повар, месье Бод, а уже владелец ресторана?

– Да-да! Представьте себе! Мой ресторан называется теперь – «Русские щи да каша». И я приготовил для вас, господин генерал, один сюрприз. Мне много рассказывал о вашем походе Викентий…

– Непременно, непременно отведаю ваших щей да каши. Но не сей минут. А через час-другой.

– Через час? Другой? – Старый Бод застыл в недоумении, разинув рот.

– Да-да, мне необходимо закончить стихотворение, которое я задумал еще там… в России, в смоленском бору…

– Так вы – поэт, господин генерал?

– Нет, я – солдат. Солдат, увлекающийся стихами.

– Ну, хорошо-хорошо! Не смею вам мешать! – раскланялся старый Бод. – Ждем вас у себя через час-другой, господин Давыдов! Виват, Россия!

– Виват, Франция!

– Любезный господин генерал, – сказал старый Бод, поднявшись со своего стула при встрече с Давыдовым в маленьком уютном ресторане «Русские щи да каша». – Судьба, благодаря вашей доброте, распорядилась счастливо и подарила мне нежданную встречу с потерянным, как мне казалось, безвозвратно сыном. Викентий родился для меня заново. Воистину Золотой Викентий! Господин генерал, десять лет я служил в России поваром, я не приучен бросаться словами. И потому пью рюмку водки за вас, за ваше доброе сердце. За вашу заботу о моем единственном сыне! За вашу щедрость и искренность! Заканчиваю, ибо время, потраченное французами в бесконечных комплиментах друг другу при знакомстве теряется для истинной дружбы.

– Спасибо, господин Бод! Весьма тронут вашим радушным приемом и гостеприимством. Ибо отвык от роскошеств за время тяжких походов и битв. Очень рад за Викентия!

– Вы знаете, господа, – многозначительно промолвил старый Бод, – что благородный император Александр предоставил французам счастливую возможность избрать себе такую форму правления, которая им самим более желанна. По сему случаю я надеюсь, что бедная моя Франция, наученная горьким опытом Бонапарта, не мудрствуя лукаво, внемлет голосу чести и разума. Наша страна наконец-то, возвратится, как это говорится у вас, в России, на круги своя. Вернется к незаконно прерванному благоразумному правлению Бурбонов.

– Мне кажется, – продолжал Викентий, – настал тот час, когда в нашей истерзанной стране необходимо как можно скорее навести спокойствие, порядок и упрочить благополучие граждан.

– Я слышал, – сказал Давыдов, – что наш император Александр благосклонно отнесся к возвращению на трон Людовика XVIII.

– Скажите мне на милость, господа, кто бы из вас мог предположить, – не утерпел, вновь наполняя рюмки вином, старый Бод, – что такое победоносное шествие по Европе и скорое вторжение в Россию непобедимого Бонапарта закончится столь трагично? Что русские разобьют великую армию и победителями войдут в Париж?

– Мы с отцом поднимаем бокалы, – добавил Викентий, – за двойное торжество. Во-первых, за здравие и успехи наших русских друзей. И, во-вторых, за законное воцарение Бурбонов. Словом, господа, за Людовика XVIII и за долгожданный мир на земле!

Давыдов высоко поднял свой бокал, гордясь тем, что он русский, гордясь славою своего оружия, своим храбрым воинством, а также тем, что он ощутил свою причастность к освобождению Европы.

– Горячо поддерживаю и одобряю ваши желания, господа. Пью за здравие Людовика! За установление мира и спокойствия в Европе!

– И дай-то Бог, чтобы Франции поскорее возвратилось ее былое величие, – добавил старый Бод.

– Только тот может по-настоящему понять чужие боль и горе, кто хоть раз в жизни испытал это сам на собственном опыте. Недавно я остро почувствовал себя русским именно у вас, на чужбине, когда стоял на Вандомской площади перед знаменитой колонной со статуей Наполеона. Той самой статуей, которую на днях снесли… «О чем задумались, месье?» – спросила меня по-русски одна женщина. «О громкой славе вашего непобедимого императора, – ответил я ей, – и столь тяжком и горьком его бесславии…»

– Оказывается, вы не только поэт, господин генерал, но и философ! – воскликнул восхищенный его словами старый Бод. – Да здравствует наш русский гость!

– Скажите мне, господин Бод, кого вы более всего любите на свете? – поинтересовался Давыдов.

– Более всего? – призадумался на минуту убеленный сединами Бод. – Пожалуй, более всего на свете я люблю женщин и вино. Одна красотка из предместья Парижа подарила мне Викентия. И через два года бежала из моего дома с одним офицером. Но я не растерялся и не пал духом. Я постарался достойно воспитать своего сына. Он предан Родине и любит музыку. Впрочем, об этом вы можете судить сами. Итак, более всего я люблю Париж! Люблю женщин и вино! Люблю несмотря на свой почтенный возраст…

– Разделяю ваши чувства, – ответил Давыдов. – Однако должен вам признаться, что с вином и женщинами мне не шибко везло в жизни…

– За любовь! – воскликнул сияющий Викентий.

Не по летам пылкий, предупредительный и энергичный господин Бод воодушевлял всех во время трапезы. Обед удался на славу. Официанты старались изо всех сил и были учтивы как никогда. Кухня оказалась отменная. Оживленная беседа длилась более часа, то и дело звучали тосты, вино лилось рекой, но никто за столом не был пьян. Все были только навеселе. Викентий часто хохотал от души.

Русский генерал пленил хозяев. Он был недурен собою, остроумен, превосходно воспитан. Лучшие годы молодости он провел в непрерывных войнах, из которых отечественная оказалась самой тяжелой и кровавой. Все это развило в Давыдове опытность, умение разбираться в людях, понимать их с полуслова и, главное, живо откликаться на чужую беду. Он закалился физически и не терял бодрости духа в самых тяжелых и сложных обстоятельствах. При расставании старый Бод выразил горячее желание познакомить генерала с достопримечательностями Парижа, а Золотой Викентий вызвался вкусить вместе с ним прелести громадного и шумного Вавилона.

Горько истосковавшись по родным местам, Давыдов получил, наконец, в мае долгосрочный отпуск. Не раздумывая и не мешкая, он заложил лошадей, и поскакал в родную первопрестольную столицу.

В феврале 1819 года Давыдов женился в Москве на Софье Николаевне Чириковой, получив в приданное за ней село Верхняя Маза и винокуренный завод под Бузулуком в Оренбургской губернии. С этой обаятельной, кроткой и добродушной девушкой из дворянской семьи его познакомила сестра Сашенька в доме Бегичевых.

По сему знаменательному поводу Денис Васильевич сообщал Вяземскому: «…так долго не писал, потому что долго женихался, потом свадьба, потом вояж в Кременчуг и в Екатеринослав на смотры. Но едва приехал домой, как бросился писать друзьям, из которых ты во главе колонны. Что тебе сказать про себя? Я счастлив! Люблю жену всякий день все более и более, продолжаю служить и буду служить век, несмотря на привязанность к жене милой и доброй, зарыт в бумагах и книгах, пишу, но стихи оставил! Нет поэзии в безмятежной и блаженной жизни».

В свою очередь Петр Вяземский метко и образно живописал портрет Давыдова той поры: «Денис, и в зрелости лет и когда уже вступил в семейную жизнь, сохранил до кончины изумительную молодость сердца и нрава. Веселость его была прилипчива и увлекательна. Он был душою и пламенем дружеских бесед: мастер был говорить и рассказывать. Особенно дивился я той неиссякаемой струе живости и веселости, когда он приезжал в Петербург и мы виделись с ним уже по миновении года, а когда и более. Мы все в Петербурге более или менее старообразны и однообразны. Он всем духом и складом ума был моложав».

Дружба с поэтами. Осенняя любовь

Нынче ты на лоне мира:

И любовь и тишину

Нам поет златая лира,

Гордо певшая войну.

Николай Языков

Мятежный и тяжелый для России 1831 год, близкий по духу с 1812-ым, вновь позвал лихого гусара на поле брани. «И какое русское сердце, чистое от заразы общемирного гражданства, – восклицает Давыдов, – не забилось сильнее при первом известии о восстании Польши?»

На брегах Вислы он возглавляет отряд, состоящий из трех казачьих полков и одного Финляндского драгунского. Его воины мужественно отражают нападения главных сил поляков. Искусными маневрами и внезапными контратаками генерал Давыдов разбивает ополчение мятежников. Смелыми и решительными действиями с тыла и флангов русские войска одерживают победу.

После успешного окончания Польской кампании Давыдов в чине генерал-лейтенанта окончательно вышел в отставку. Возвратившись на Родину, в Москву, к мирной и безмятежной жизни, он поселился в доме на Смоленском бульваре.

По сему поводу он извещал своего друга Арсения Андреевича Закревского:

«Как я счастлив, что дома, и как я счастлив, что всех моих нашел здоровыми! К постоянному блаженству привыкаешь – надо иногда отрываться от оного, чтобы чувствовать всю цену семейной жизни… Что тебе сказать про Москву? У нас балы следуют за балами, театры, концерты и все шумные удовольствия не прерываются. Я гляжу на них издали, ибо домашний мой спектакль, жена и дети, отвлекают меня от публичных спектаклей».

Когда Давыдов оставил военную службу, он решил расстаться со своей «боевой гусарской вывеской» – усами. В. А. Жуковский попросил у него на память левый ус, поскольку он ближе к сердцу. Охотно выполнив просьбу известного поэта, с коим его связывала дружба с юношеских лет, Денис Васильевич не преминул приложить к усу и свой весьма солидный «послужной список»:

«Войны:

1. В Пруссии, 1806 и 1807 гг.

2. В Финляндии, 1808 г.

3. В Турции, 1809 и 1810 гг.

4. Отечественная война, 1812 г.

5. В Германии, 1813 г.

6. Во Франции, 1814 г.

7. В Персии, 1826 г.

8. В Польше, 1831 г.»

С имением жены Верхняя Маза Сызранского уезда Симбирской губернии, «благословенным местом» в поволжских степных привольных краях связаны последние восемь лет жизни Давыдова. Осенью и зимой Денис Васильевич выезжал в Москву, Петербург, Сызрань, Саратов, Пензу, где у него образовался большой круг друзей и знакомых.

В тихом и благодатном деревенском уединении прославленный партизан, «мешая дело с забавою», плодотворно и вдохновенно трудился на ниве литературы, воспитывал детей и охотился. Здесь он собрал солидную по тем летам библиотеку и страстно мечтал об издании собственного журнала с привлечением цвета русской словесности: Жуковского, Пушкина, Вяземского, Баратынского, Языкова… Тут он приводит в порядок свои военные записи, которые велись прежде от случая к случаю, «в седле да в куренях солдатских», заканчивает «Дневник партизанских действий 1812 года». Из-под его пера выходят статьи «О партизанской войне», «Воспоминания о цесаревиче Константине Павловиче», создаются военно-исторические очерки, где неизменно подчеркивается, что «нравственная сила народа в Отечественную войну вознеслась до героизма».

В Верхней Мазе пишутся едкие сатирические эпиграммы на чванливых великосветских вельмож и помещиков:

«О ты, убивший жизнь в учебном кабинете,

Скажи мне: сколько чуд считается на свете?» –

«Семь». – «Нет: осьмое – ты, педант мой дорогой,

Девятое – твой нос, нос сизо-красноватый,

Что, так спесиво приподнятый,

Стоит, украшенный табачного ноздрей!»

«Теперь я пустился в записи свои военные, пишу, пишу и пишу. Не дозволяют драться, я принялся описывать, как дрались», – признается Давыдов в дружеском послании Вяземскому. «…Кочевье на соломе, под крышей неба, вседневная встреча со смертью, неугомонная жизнь партизанская! – восклицает он, – вспоминаю вас и теперь с любовью, когда в кругу семьи своей пользуюсь полным спокойствием, наслаждаюсь всеми удовольствиями жизни и весьма счастлив… Но отчего по временам я тоскую о той эпохе, когда голова кипела отважными замыслами и грудь, полная надежды, трепетала честолюбием изящным и поэтическим…»

В деревне Давыдов вел деятельную жизнь помещика, скрашивая свой досуг охотой.

«Я здесь, как сыр в масле… – сообщал Денис Васильевич графу Ф. И. Толстому в Москву, живо описывая свое бытье. – Посуди: жена и полдюжины детей, соседи весьма отдаленные, занятия литературные, охота псовая и ястребиная, – другого завтрака нет, другого жаркова нет, как дупеля, облитые жиром… Потом свежие осетры и стерляди, потом ужасные величиной и жиром перепелки, коих сам травлю ястребами по двадцати в один час на каждого ястреба».

7 ноября 1833 года Давыдов писал А.М. и Н. М. Языковым: «…Причина замедления ответа моего есть рысканье мое по мхам и по болотам за всякого рода зверями. Сейчас только с коня и сейчас принялся за перо, чтобы писать к Вам победной рукою, поразившей огромного волка».

В Верхней Мазе «хлебопашец и любитель словесности» большую часть времени проводил в кабинете или в поле:

Где не стыжусь порою

Поднять смиренный плуг солдатскою рукой,

Иль, поселян в кругу, в день летний, золотой

Взмахнуть среди лугов железною косой…

Стараясь развеять свое затворничество в сельской глуши, прославленный партизан встречается и ведет переписку с московскими и петербургскими писателями: Жуковским, Пушкиным, Баратынским, Вяземским, Дельвигом, Языковым, графом Федором Толстым… следит за их творчеством, выписывает журналы…

«Если бы вы знали, – сетовал он однажды издателю своего первого поэтического сборника Силаеву, – что такое день прихода почты или привоза газет и журналов в деревню степную и удаленную от всего мыслящего, то вы бы поняли мое положение… Нестерпимо сидеть в пропасти, слышать над собою движение и жизнь и не брать в них участие. Это мой удел с тех пор, как не имею газет и журналов».

Вести от друзей и встречи с ними всегда были для Дениса Васильевича отрадой и источником вдохновения. «Я не могу забыть приятного вечера и утра, проведенного у тебя, и вообще краткого, но приятного пребывания моего в Петербурге, – писал он Жуковскому. – Я как будто снова отскочил в прошедшее, встретившись с тобой и Вяземским, товарищами лучших дней моей жизни. Бог приведет, скоро опять увижусь с вами, и не на короткий уже срок…»

Василию Андреевичу Жуковскому Давыдов отважился послать свою элегию «Бородинское поле», напутствуя ее такими словами: «…Давно развела нас судьба, но судьба не властна сгладить с души моей прошедшего, следственно и тебя, любезного друга. Бурная жизнь моя не давала мне времени переметывать весточки о себе друзьям моим, в пристанях живущим. Теперь, сойдя сам в пристань с разбитого баркаса моего странствования разгульного и безуспешного – я напоминаю тебе о Денисе Давыдове и посылаю несколько стихов, вырвавшихся из-под пера моего в оставшиеся минуты забот семейных… Взгляни на сии стихи, исправь их, как ты делал в старину… тем ты докажешь солдату-хлебопашцу, что время тебя не изменило и что ты тот же друг, как и был, преданного тебе Дениса Давыдова».

Ознакомившись с элегией, Жуковский отвечал Денису Васильевичу: «Ты шутишь, требуя, чтобы я исправил стихи; это все равно что если б ты стал просить поправить в картине улыбку младенца, луч дня на волнах ручья… нет, голубчик, ты меня не проведешь».

Высокий отзыв знаменитого поэта обрадовал Давыдова, однако пламенный гусар пожурил старого друга за то, что тот не решился «…заменить слитками золота некоторые пятна грязи, обезображивающие элегию»… и в конце письма заключил: «…Ты архипастырь наш, что определишь, то и будет».

В доме у своего ближайшего приятеля Бегичева на Мясницкой Давыдов познакомился и сдружился с автором бессмертной комедии «Горе от ума» Грибоедовым. Несколько позднее Грибоедов писал Бегичеву из Петербурга: «Дениса Васильевича обнимай и души от моего имени. Нет, здесь нет этакой бурной и умной головы, я это всем твержу; все они, сонливые меланхолики, не стоят выкурки из его трубки!»

Давыдов, встречавшийся с Грибоедовым в Москве и на Кавказе, высоко ценил его талант и с присущей пламенному гусару соленой шуткой писал А. П. Ермолову: «Мало людей мне более по сердцу, как этот урод ума, чувства, познаний и дарований!.. Истинно могу сказать, что еще не довольно насладился его беседою!»

Знакомство Дениса Давыдова с Пушкиным в Петербурге в 1818 году переросло далее в крепкую дружбу, продолжавшуюся многие лета вплоть до кончины гениального поэта.

Еще учась в Лицее, Пушкин увлекся поэзией «Дениса-храбреца» и славил его гусарские подвиги. Впоследствии великий поэт признался, что в молодости он «старался подражать Давыдову в кручении стиха и усвоил его манеру навсегда».

Бывший поручик Чугуевского уланского полка М. В. Юзефович, повстречав Пушкина на Кавказе в 1829 году, спросил у него: «Как вам, Александр Сергеевич, удалось не поддаться тогдашнему обаянию Жуковского и Батюшкова и не попасть, даже на лицейской скамье, в их подражатели?» На что Пушкин без колебаний ответил: «Я этим обязан Денису Давыдову. Он дал мне почувствовать еще в Лицее возможность быть оригинальным».

Услышав о столь лестном отзыве о своем творчестве, исходящем из уст первого поэта на Руси, Давыдов с гордостью писал об этом Вяземскому: «Он (Пушкин), может быть, о том забыл, а я помню, и весьма помню!.. Ты знаешь, что я не цеховой стихотворец и не весьма ценю успехи мои, но при всем том слова эти отозвались во мне и по сие время меня радуют…»

В конце двадцатых, начале тридцатых годов Давыдов часто видится с Пушкиным в златоглавой столице. Они гостят у поэта Вяземского в его имении Остафьево под Москвой. Встречаются и в доме самого Дениса Васильевича на Большом Знаменском переулке и на квартире у Вяземского, у Федора Толстого, у Нащокина, у Баратынского… Посещают Английский клуб. Давыдов навещает Пушкина в гостинице «Англия» в Глинищевском переулке, где не раз останавливался поэт, приезжая из Петербурга. «В бытность Пушкина у Нащокина в Москве, – вспоминает П. И. Бартенев те добрые времена, – к ним приезжал Денис Васильевич Давыдов. С живейшим любопытством, бывало, спрашивал он у Пушкина: „Ну что, Александр Сергеевич, нет ли чего новенького?“ – „Есть, есть“, – приветливо говаривал на это Пушкин и приносил тетрадку или читал ему что-нибудь наизусть. Но все это без всякой натяжки, с добродушною простотою».

Накануне свадьбы 17 февраля 1831 года Пушкин устроил «мальчишник» на арбатской квартире в доме Хитрово. На прощание с холостяцкой вольницей он пригласил несколько близких друзей, среди которых помимо «Дениса-храбреца», были Нащокин, Баратынский, Языков, Вяземский, Киреевский и другие…

4 апреля 1835 года Давыдов писал Пушкину: «Помилуй, что у тебя за дьявольская память; я когда-то на лету поведал тебе разговор мой с М. А. Нарышкиной. „Vous preterez les suivantes“[7] – сказала она мне: „Parse guelles sont plus fraiches“[8] – был ответ мой, ты почти слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений „Пиковой Дамы“[9]. Вообрази мое удивление и еще более восхищение жить так долго в памяти Пушкина, некогда любезнейшего собутыльника и всегда единственного родного моей душе поэта».

Давыдов и Пушкин любили песни цыган, ходили в «Грузины»[10] слушать знаменитый московский хор, во главе которого в те времена стоял немолодой уже Илья Соколов. Душой этого хора была цыганка Танюша, чаровавшая своими пылкими, сладкозвучными песнями и плясками весь цвет первопрестольной столицы. Не потому ли «цыганские мотивы» так живо и картинно запечатлелись в их стихах!

Денис Васильевич прикрыл глаза и вновь представил себе на миг слаженный хор цыган. В центре его возвышался широкоплечий бородач в белой рубахе навыпуск, перепоясанный ремнем с медной пряжкой, с гитарой и смоляными горящими очами Илья. Плавно, распашно и удало плясала и пела под аккомпанемент рыдающих скрипок, рассыпчатых гармоний и звенящих гитар Танюша. Красоты она была необыкновенной: матовая кожа, алые губы, большие черные глаза. Порою Танюша входила в экстаз, махала платочком в воздухе, и все ее гибкое, статное тело начинало в такт песне и танцу вихриться, трепетать, содрогаться каждою жилкой. Степенные басы, стоящие на заднем плане, гудели, заливисто ямщицки посвистывали и били в ладоши…

Вожак партизан высоко почитал талант Пушкина и нередко показывал «первому поэту на Руси» свои стихи в рукописи. Александр Сергеевич давал ему добрые советы и правил отдельные строки, оставляя на рукописи пометки.

Денис Васильевич с благодарностью принимал замечания и пожелания своего поэтического кумира. В начале тридцатых годов Пушкин прочел стихотворение Давыдова «Герою битв, биваков, трактиров…», вдохновился и на обороте его рукописи написал такое четверостишие:

Так старый хрыч, цыган Илья,

Глядит на удаль плясовую,

Под лад плечами шевеля,

Да чешет голову седую…

Давыдову пришлись по душе пушкинские строки, он переделал их на свой лад и включил в стихотворение:

Киплю, любуясь на тебя,

Глядя на прыть твою младую:

Так старый хрыч, цыган Илья,

Глядит на пляску удалую

Под лад плечами шевеля…

В широких и раздольных гусарских пиршествах, буйных цыганских плясках и песнях жила удивительная, звонкая, вихревая удаль и поэзия, к печальному сожалению, ныне забытая и потерянная. Эту поэзию вольной цыганской жизни воспели в своих стихах Давыдов и Пушкин. Не в том ли секрет, что не обветшала, не утратила своей свежести и сегодня темпераментная, образная, ранящая душу давыдовская «Гусарская исповедь»?!

Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар,

Я проседью усов, все раб младой привычки:

Люблю разгульный шум, умов, речей пожар

И громогласные шампанского оттычки.

От юности моей враг чопорных утех,

Мне душно на пирах без воли и распашки,

Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,

И дым столбом от трубочной затяжки!

В 1835 году прославленный партизан купил у Бибиковой большой особняк на родной Пречистенке, с любовью величал его «Пречистенский дворец».

Сюда, в «Пречистенский дворец», построенный в начале века, съезжался цвет литературной Москвы: Баратынский, Дмитриев, Языков, А. И. Тургенев и другие видные писатели. Пламенный гусар желал, чтобы в нем хоть раз побывал Пушкин по приезде из Петербурга. «Что это за дом наш, мой друг! – с восхищением писал он в одном из писем. – Всякий раз, как еду мимо него, любуюсь им; это Отель или дворец, а не дом…» Здесь написана известная статья «Мороз ли истребил французскую армию в 1812 году», где знаменитый партизан смело и доказательно вступает в спор с Бонапартом, как с лукавым историком Отечественной войны. Давыдов разоблачает его легенду о свирепых русских морозах, как основной причине поражения великой армии. Сухая и умеренная стужа (четыре – десять градусов), сопровождавшая великую армию от Москвы до первого снега, была ей более полезна, нежели гибельна. Главные причины злополучия, постигшие «незваного гостя» были: во-первых, голод, далее беспрерывные переходы и кочевья и, наконец уже, весьма кратковременная стужа (от 28 октября до 1 ноября на пути отступления между Дорогобужем и Смоленском), сопряженная со снегом. Что же касается до гибели лошадей, то сытыми они легко переносят даже самые жестокие морозы. Лошади падали прежде всего от голода и усталости.

Давыдов создал тут автобиографический рассказ «Встреча с великим Суворовым», а также едкие сатирические эпиграммы и патриотические стихи. Однако вскоре он понял, что ему не по карману содержать такой громадный дворец, и решился распрощаться с ним. Об этом событии он сочиняет «Челобитную», где в шутливых тонах бьет челом своему давнему приятелю сенатору А. А. Башилову, весельчаку и хлебосолу, возглавлявшему в ту пору Комиссию строений в Москве:

…Помоги в казну продать

За сто тысяч дом богатый,

Величавые палаты,

Мой пречистенский дворец.

Тесен он для партизана:

Сотоварищ урагана,

Я люблю, казак-боец,

Дом без окон, без крылец.

Без дверей и стен кирпичных,

Дом разгулов безграничных

И налетов удалых…

Направляя «Челобитную» Пушкину в Петербург, Давыдов сопроводил ее небольшим пояснением: «Посылаю тебе, любезный друг, стихи, сейчас мною написанные. Я об них могу кричать: стихи горячие, как блинники кричат блины горячие. Это челобитная Башилову… У меня есть каменный, огромный дом в Москве, окно в окно с пожарным депо. В Москве давно ищут купить дом для обер-полицеймейстера – я предлагаю мой – вот все, о чем идет дело в моей „Челобитной“. Ты можешь напечатать ее в „Современнике“. Только повремени немного, т. е. до 3-го номера. Главное дело в том, что „Челобитная“ достигла своей позитивной, а не поэтической цели; чтобы прежде подействовала на Башилова и понудила бы его купить мой дом…»

Пушкин по достоинству оценил послание Давыдова и поместил «Челобитную» в третьем номере «Современника».

24 января 1836 года Денис Давыдов был в гостях у Пушкина. На другой день он написал об этом жене восторженное письмо: «…Обедал (24 января) у Вяземского по-семейному, а вечером был у Пушкина. Жена которого действительно красоты необыкновенной! Пушкин подарил мне экземпляр Истории Пугачевского бунта и при нем стихи, вот они:

Тебе певцу, тебе Герою!

Не удалось мне за тобою

При громе пушечном, в огне

Скакать на бешеном коне.

Наездник смирного Пегаса,

Носил я старого Парнаса

Из моды вышедший мундир:

Но и по этой службе трудной,

И тут, о мой наездник чудный,

Ты мой отец и командир.

Растроганный до слез Давыдов, в бессчетный раз перечитывая посвящение Пушкина на титульном листе книги, воскликнул: «Это мой патент на бессмертие».

В письме от 10 августа того же года Давыдов делится с Пушкиным своими горячими впечатлениями о только что прочитанном им втором номере «Современника». Он польщен добрым отзывом Пушкина о неведомо когда сделанном им переводе стихотворения французского поэта и драматурга, академика Арно: «Ты по шерсти погладил самолюбие мое, отыскав Бог знает где и прозу и стихи Арно, о которых я и знать не знал. Жалею, что перевод мой недостоин благосклонности и мадригала покойного академика…» Далее в письме Давыдов особо отмечает напечатанные в том же номере журнала записки «кавалерист-девицы», участницы Отечественной войны 1812 года Надежды Дуровой, имевшей псевдоним: Александр Александров. Указывая на отдельные неточности в ее ярких воспоминаниях, он рассказывает Пушкину о том, как ему самому довелось во время кампании повстречать ее: «Мне случилось однажды на привале войти в избу вместе с офицером того полка, в котором служил Александров, именно с Волковым… Там нашли мы молодого уланского офицера, который только что меня увидел, встал, поклонился, взял кивер и вышел вон. Волков сказал мне: это Александров, который, говорят, женщина. Я бросился на крыльцо – но он уже скакал далеко. Впоследствии я ее видел во фронте, на ведетах, словом во всей тяжкой того времени службе, но много ею не занимался, не до того было, чтобы различать мужского или женского она роду; эта грамматика была забыта тогда».

А 13 октября того же года Давыдов спешит сообщить Пушкину, что волею судьбы он уже совсем переселился в Москву и живет теперь на Пречистенке, в собственном доме: «…Слышу, что вышел 3 номер „Современника“, в котором и Партизаны мои, и Башилов (т. е. „Челобитная“) – пожалуйста, присылай мне скорее этот номер, дай взглянуть на моих детищ; да не забудь прислать и пострадавшую в битве с цензурою (имеется в виду очерк „Занятие Дрездена“), ты давно мне это обещал; мне рукопись эта и потому нужна, что нет у меня черновой; черт знает куда делась». Заключает это письмо трогательная просьба Давыдова: «Поцелуй от меня Вяземского и Жуковского».

С великим трудом Пушкину удавалось вызволять сочинения «Дениса-храбреца» из пут «умогасительной цензуры», как гражданской, так и военной и печатать их в «Современнике» и «Литературной газете».

По всей видимости Пушкину принадлежит и дружеская шутка, широко ходившая в те времена по Петербургу о том, что «военные уверены, что Давыдов отличный писатель, а писатели про него думают, что он отличный генерал».

О трагической смерти Пушкина после дуэли на Черной речке Давыдов услышал впервые от Баратынского. Весть эта прямо-таки сразила гусара: он почувствовал острые боли в груди, удушье… и слег в постель. Потрясенный до глубины души, Денис Васильевич писал Вяземскому в Петербург: «Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сию пору не могу образумиться… Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца, и как можно скорее.

Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России!.. Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертию на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность. Тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, а это Бог знает какое несчастие! А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти».

Вяземский ответил потрясенному другу обстоятельным письмом, где рассказал в подробностях о дуэли Пушкина и тех настроениях, которые царят в Петербурге после кончины великого поэта: «…Смерть его произвела необыкновенное впечатление в городе, то есть не только смерть, но и болезнь и самое происшествие. Весь город, во всех званиях общества, только тем и был занят. Мужики на улицах говорили о нем. Я недавно спросил у своего извозчика, жаль ли ему Пушкина? „Как не жалеть, – ответил он мне, – все жалеют…“»

А спустя месяц Давыдов вновь изливает свою горькую душевную скорбь Вяземскому по поводу безвременной утраты «солнца нашей российской поэзии»: «Я все был не здоров, мой милый Вяземский. Веришь ли, что я по сию пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня. Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был и виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою, подобно смерти Пушкина».

Сполна испив горькую чашу войны, Давыдов считал, что, прежде чем писать о грозной сече и жарких баталиях, поэту самому надобно понюхать пороху, окунуться в бурю и шторм, которые бы били и швыряли в пучину его «поэтическую лодку».

После Отечественной войны 1812 года в России родилась живая, простая, доступная широкому кругу людей проза Карамзина, а стихи Дмитриева явились событием в русской поэзии. Подлинный переворот, свершенный в литературе и языке прежде всего Карамзиным, встретил яростных противников в лице фанатичных приверженцев старины во главе с небезызвестным адмиралом Шишковым, человеком рутинным и бесталанным, пользовавшимся большим влиянием в высшем свете. Для обуздания новшеств в литературе Шишков основал общество «Беседы любителей русского слова».

В оппозиции «Беседам» образовался кружок «Арзамас». В нем объединились литераторы, связанные меж собой узами дружбы и вступавшие в борьбу с устаревшими вкусами и традициями в литературе.

Любопытна история, которая положила начало объединению арзамасцев. Молодой поэт Блудов сочинил шутку: «Видение в арзамасском трактире, изданное обществом ученых людей». Местом действия шутки был город Арзамас. Творение Блудова восторженно приняли его приятели. Они решили назвать свой кружок «арзамасской академией» или проще «Арзамасом». Участники кружка наделялись забавными прозвищами, заимствованными из баллад Жуковского (Пушкин – Сверчок, Батюшков – Ахилл, Вяземский – Амодей, Жуковский – Светлана и т. д.). Словом, «Арзамас» являл собой школу взаимного литературного обучения и товарищества, на его заседания приходили люди разных возрастов и дарований, здесь звучали хлесткие пародии, едкие сатиры и эпиграммы на высокомерных «шишковистов».

В 1815 году Денис Давыдов избирается в члены «Арзамаса» с прозвищем «Армянин». Вместе с Пушкиным и Вяземским он представляет в Москве отделение арзамасского кружка. После распада «Бесед» полемика с шишковистами закончилась и в 1818 году «Арзамас» распался.

Общество Любителей Российской Словесности при Московском университете во главе с профессором Прокопович-Антоновским единогласно выбрало Давыдова своим почетным представителем, о чем сообщило ему в Киев. В то время Давыдов состоял там на службе. В послании говорилось: «…Отдавая должную справедливость талантам и знанию отечественного языка, приятным долгом постановляет препроводить диплом на звание Действительного Члена».

Давыдов тут же горячо поблагодарил «любителей российской словесности» за честь, коей он удостоен. Столь дорогой сердцу поэта-гусара диплом вручил Давыдову его давний приятель граф Федор Иванович Толстой-Американец, известный своими авантюрными похождениями, дуэлями, шумными безудержными кутежами и карточной игрой…

С Денисом Васильевичем Толстого-Американца связывала дружба и служба еще с юности, их роднила любовь к приключениям, удальство, неистощимое остроумие, а также воспоминания о 1812 годе и Бородине…

А. Ф. Воейков заносит «поэта-храбреца» в свой знаменитый «Парнасский адрес-календарь»[11], охарактеризовав его весьма остроумно и метко: «Д. В. Давыдов – действительно поэт, генерал-адъютант Аполлона при переписке Вакха с Венерою».

Писал Давыдов немного, еще менее печатал; он их тех поэтов, которые обходились более рукописною и карманною славою. Стихи пламенного гусара, по словам современников, появлялись в журналах «лихими наездниками, поодиночке, наскоком, очертя голову; день их – был век их». Благо военная служба щедро предоставляла для них темы и материал:

Я не поэт, я – партизан, казак.

Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,

И беззаботно, кое-как,

Раскидывал перед Кастальским током

Мой независимой бивак.

Нет, не наезднику пристало

Петь, в креслах развалясь, лень, негу и покой…

Пусть грянет Русь военного грозой –

Я в этой песне запевало!

Мастерски работая над словом, поэт-партизан никогда не стремился поскорее напечатать свои стихи, довольствуясь тем, что его басни, песни и эпиграммы и без печати рыскали повсюду, как его гусары и казаки. Однажды знакомый спросил Дениса Васильевича, почему он до сих пор (шел 1826 год) не собрал и не издал своих стихотворений. «Эх, братец, к чему? Ведь их и без того все знают наизусть, – шутливо ответил ему Давыдов и, помолчав немного, прибавил: – А издай их, – выйдет книжонка, да они врозь не так и приедаются».

Спустя несколько лет после этого разговора, к великой радости друзей и почитателей поэзии Давыдова, осенью 1832 года в книжных лавках Москвы появился первый и единственный при его жизни сборник стихотворений, изданный в типографии Салаева в малом формате с виньеткой. В нем были помещены 39 произведений, отобранных автором строго и взыскательно, о чем он не преминул написать другу Петру Вяземскому: «Вся Гусарщина моя хороша и некоторые стихи, как „Дашенька“, „Бородинское поле“, изрядны, но Элегии слишком пахнут старинной выделкой».

Открывался сборник биографией «Некоторые черты из жизни Дениса Васильевича Давыдова». В краткой заметке-аннотации издатель Салаев извещает читателей, что считает необходимым «поместить легкий очерк жизни, написанный одним из друзей-сослуживцев военного человека и оригинального поэта нашего…» И стихи, и полная остроумия и сарказма биография должны были послужить, по чаянию автора, вовсе не для погони за птицей-славой, коей он был достоин «не как воин и поэт исключительно, но как один из самых поэтических лиц русской армии».

Решившись на свой страх и риск составить собственную биографию, Давыдов приписал ее авторство своему другу, генерал-лейтенанту Ольшевскому, умершему незадолго до выхода книги.

Бравый партизан всегда отличался скромностью и, верно, поэтому он просил Вяземского, чтобы тот «уверял всех и каждого», что сей биографический очерк принадлежит не его перу. Денису Васильевичу было неловко, что там имеются лестные и снисходительные слова, характеризующие автора и язвительные для других. Но друзья и почитатели поэта, а также критики сразу распознали, кто истинный сочинитель по бойкому воинскому слогу, характерному для «пламенного певца биваков».

В первоначальной редакции биография оканчивалась весьма лукаво и потешно: «Он, как мы уже видели, писал стихи, любил вино и женщин – сего достаточно, чтобы заслужить имя неделового и даже неосновательного человека. Напротив того, большая часть офицеров армии почитают его умным, неустрашимым и предприимчивым воином. Мы оставляем другим решить, справедливо или нет сие мнение. Чтобы одною чертою выразить Давыдова, скажем, что в голове его эпиграмма, а в сердце элегия; что он соединяет в себе два, редко соединяемые качества: доброго малого и острого малого. Вот весь Давыдов».

Книга Давыдова была издана небрежно, на плохой бумаге, с опечатками. По сему поводу автор сетовал Вяземскому: «Получил ли ты стихотворения мои? Я приказал Салаеву послать и тебе один экземпляр. 1 Пушкину, 1 Дашкову, 1 Блудову и 1 Жуковскому чрез тебя… Нет, как ни говори и как ни люби нашу матушку Белокаменную, но она весьма отстала от Петербурга даже в красоте книгопечатания: вкусу нет!.. Впрочем, я сам виноват, такие дела не препоручают другим, а требуют надзору хозяина. Будь я в Москве, то издание было бы красивее и не было бы опечаток, которые мне глаза колют. Например: в новой моей пьесе „Гусарская исповедь“ не видели бы „Где спесь до подлости“. А было бы как в оригинале: „Где спесь да подлости“».

В стихах Давыдова в некоторых местах стоит многоточие, употреблены неприличные слова, ибо поэт прекрасно знал, что без крепкого словца в армии не обойтись. Гусар же и в поэзии и в жизни должен оставаться гусаром. Однако не будем ханжествовать и строго судить Давыдова за крепкие слова, потому что тогда следовало бы упрекнуть и Пушкина за «Телегу жизни», и Лермонтова за превосходную «Казначейшу», и многих других поэтов.

Первая поэтическая ласточка знаменитого партизана не пронеслась невидимкой, ее сразу заметили и радушно встретили современники. Многие почувствовали в стихах Давыдова нечто лихое, бивачное, гусарское, столь созвучное их душе, ибо они были «наточены на том самом камне, где точат штыки…» Критик Н. И. Надеждин писал в «Телескопе», что в этой маленькой книжице «плещет и разливается истинная жизнь… Искрометность сверкает молнийными струями ярких, сильных мыслей» и что стихи гусара «в заветных рукописных лоскутках переходили из рук в руки, утехою молодежи и соблазном степенников…»

Один князь на балу в кругу знакомых принялся рассказывать, с какой легкостью и быстротой он достигал в жизни высоких чинов и почестей на разных поприщах, верша головокружительную карьеру:

– Не прошло и пяти лет, господа, после окончания мною кадетского корпуса, как я уже стал генералом! Далее меня перевели во флот, где вскорости я был произведен в адмиралы. Позднее я перешел на дипломатическую службу. Там меня также заметили и через год я получил высокое назначение – послом в Константинополь!

Знакомые с сахарными улыбками на устах согласно кивали князю. Казалось, его хвастовству не будет предела.

– Мне представляется, ваше сиятельство, что ваши великие таланты и способности пригодны в любой области, – кротко заметил оказавшийся поблизости Денис Давыдов. – Скажем, постригись вы завтра в монахи, как ровно через шесть недель у вас вырастут крылья и вы взлетите на небеса…

Свои стихи Давыдов читал не громко и лихо, а немного нараспев, задушевно. В какие-то мгновения он перевоплощался в своего героя. В нем кипела неустанная работа души, не позволявшая ему расслабиться и почить на лаврах. Поэзию Денис Васильевич любил страстно и, как говаривали в старину, горячо и свирепо.

Шумная и суетливая столица кружила голову и вскоре надоедала Давыдову, повздыхав, он сетовал: «Страх как опять хочется в Мазу, в наши благословенные степи…» Старший сын партизана, Василий Денисович, поминал, что отец его в деревне вел размеренный и самый регулярный образ жизни. Поднимался он в четыре утра, с первыми петухами, зимою и летом. Садился писать. Завтракал в девять часов при утреннем чае. Гулял или, точнее сказать, производил усиленную ходьбу, неизменно столько-то верст по неоднократно проторенным им тропам. Обедал в три часа и засыпал в кресле на несколько минут, нередко даже в пылу самого живого разговора. Проснувшись, тотчас же продолжал прерванный разговор или давал ответы на разные вопросы. Потом снова письменные занятия за столом. И наконец, беседы, воспоминания о былом и шутки за вечерним чаем. А в десять – покой. Такова его жизнь в последние годы. Повсюду Дениса Васильевича сопровождала его неизменная трубочка, которую он набивал сам и курил целый день, несмотря на свои недуги, кашель и удушье.

Литератор М. А. Дмитриев, весьма почитавший пламенного гусара, поместил запоминающийся портрет его в книге «Мелочи из запаса моей памяти»: «Давыдов был не хорош собою, но умная, живая физиономия и блестящие, выразительные глаза – с первого раза привлекали внимание в его пользу. Голос он имел писклявый; нос необыкновенно мал; росту был среднего, но сложен крепко, и на коне, говорят, был как прикован к седлу. Наконец, он был черноволос и с белым клоком на одной стороне лба. Одно известное лицо, от которого могла зависеть судьба его, но которым он почитал себя вправе быть недовольным, спросил его однажды: „Давыдов! Отчего у тебя этот седой клок?“

– То клок печали! – парировал Давыдов».

«Ты радуешься, что во мне червяк поэзии опять расшевелился, – писал Денис Давыдов Петру Вяземскому. – Выражение твое не точно: для меня поэзия не червяк… Мне необходима поэзия, хотя без рифм и без стоп, она величественна, роскошна на поле сражения, – изгнали меня оттуда, так пригнали к красоте женской, к воспоминаниям эпических наших войн, опасностей, славы, к злобе на гонителей или с гонителей с поля битв на пашню.

От всего этого сердце бьется сильнее, кровь быстрее течет, воображение воспламеняется – и я опять поэт».

Зимой 1833 года в селе Алферьевке Пензенской губернии в доме своего боевого соратника по партизанской войне, весельчака и хлебосольного хозяина, «весьма храброго и надежного в деле» Дмитрия Алексеевича Бекетова Давыдов познакомился с пленительной его племянницей, двадцатидвухлетней красавицей Евгенией Золотаревой. Начитанная и музыкально одаренная девушка недавно окончила пансион в Пензе. Она любила поэзию и помнила наизусть много стихов, в том числе и знаменитого партизана, о ратных подвигах которого была наслышана от своего дяди. С первого взгляда Евгения произвела на Давыдова сильное впечатление. Девушка эта как бы светилась изнутри каким-то особым, полным таинства, необычайно притягательным светом. Лицо ее озаряла кроткая очаровательная улыбка, а большие, карие глаза, обрамляли длинные ресницы. Судьбе гусара было угодно, чтобы его пылкая натура открыла в глухом провинциальном городе, в лице Евгении Золотаревой, предмет глубокого восхищения и поклонения.

Евгении впервые в жизни встретился столь блестящий, опаленный войной и не опьяненный славой, пылкий, талантливый и образованный человек, на которого она, затаив дыхание, могла часами смотреть снизу вверх, благоговея перед ним. Они стали видеться на балах в Пензе и переписываться. «Вдохновленный чудом красы и прелести», Денис Васильевич писал Н. М. Языкову: «…Пенза – моя вдохновительница. Холм, на коем лежит этот город, есть мой Парнас с давнего времени; здесь я опять принялся за поэзию…»

Давыдов пылко, темпераментно и образно воссоздал в стихах облик своей «провинциальной прелестницы»:

В тебе, в тебе одной природа, не искусство,

Ум обольстительный с душевной простотой,

Веселость резвая с мечтательной душой,

И в каждом слове мысль, и в каждом взоре чувство!..

«…Вы всегда говорили мне, что из романов любите всегда менее игривые, – заметил в письме Евгении Давыдов. (Он часто посылал ей новые интересные издания, ноты, романсы…) – Я писал так моему поставщику Беллизару, и он мне прислал один из знаменитых – А. Дюма. Я не знаю, достоин ли он быть Вам предложенным, я его не читал, так как получил только вчера, а сегодня посылаю вам. Также посылаю повести Пушкина, прочтите их, я уверен, что Вы их будете ставить гораздо выше Павлова. Особенно „Выстрел“, который Пушкин сам мне читал много раз, и я перечитываю его с большим удовольствием…»

Евгении Золотаревой Давыдов посвятил великолепный цикл лирических стихов, полных свободного, радостного и счастливого дыхания, без которого все чувства и мысли не стоят и ломаного гроша. Они помечены 1833 и 1834 годами: «NN», «Ей», «Романс», «И моя звездочка», «Записка, посланная на бале», «О, пощади», «О, кто, скажи ты мне, кто ты…»

Но только что во мне твой шорох отзовется,

Я жизни чувствую прилив, я вижу свет

И возвращается душа, и сердце бьется!..

При чтении этих строк, навеянных свиданием поэта с Евгенией, невольно вспоминается знаменитое тютчевское:

Я встретил вас – и все былое

В отжившем сердце ожило…

Стихотворение «Вальс» проникнуто трепетным и высоким чувством влюбленного поэта:

Так бурей вальса не сокрыта,

Так от толпы отличена,

Летит, воздушна и стройна,

Моя любовь, моя Харита,

Виновница тоски моей,

Моих мечтаний, вдохновений,

И поэтических волнений,

И поэтических страстей!

25 октября 1834 года Давыдов пишет в альбом своей «виновнице поэтических страстей»

Я не ропщу. Я вознесен судьбою

Превыше всех! – Я счастлив, я любим!

Приветливость даруется тобою

Соперникам моим…

Вскорости в журналах объявились первые страстные «песни любви» Давыдова, да еще с указанием города, где проживала «краса и прелесть» поэта. По сему поводу гусар гневался и добродушно корил Вяземского: «Злодей! Что ты со мною делаешь? Зачем же выставлять Пенза перед моим „Вальсом“? Это уже не в бровь, а в глаз: ты забыл, что я женат и что стихи писаны не жене. Теперь другой какой-то шут напечатал „И моя звездочка…“ – вспышку, которую я печатать не хотел от малого ее достоинства, и также поставил внизу Пенза. Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку. У меня есть много стихов, послал бы тебе, да боюсь, чтобы и они не попали в зеленый шкаф „Библиотеки для чтения“. Вот что вы со мной наделали, или лучше, – что я сам с собой наделал!

…Шутки в сторону, а я под старость чуть было не вспомнил молодые лета мои: этому причина бродячий еще хмель юности и поэзии внутри человека и черная краска на ней снаружи; я вообразил, что мне еще по крайней мере тридцать лет от роду».

Об этом цикле стихов Давыдова Белинский писал: «Страсть есть преобладающее чувство в песнях любви Давыдова; но как благородна эта страсть, какой поэзии и грации исполнена она в этих гармонических стихах. Боже, какие грациозно-пластические образы!»

Денис Давыдов поражал современников непредсказуемыми всплесками, буйством и широтой своей деятельной, пылкой и страстной, истинно русской натуры.

Меж тем встречи Давыдова с Евгенией становились все реже и реже, прекращалась переписка, роман заканчивался. С угасанием светлого и незабвенного, радостного и щемяще мучительного чувства к пензенской красавице Евгении Золотаревой, обрывается и бурно всколыхнувшееся вновь поэтическое вдохновение пламенного гусара. В «Выздоровлении» он прощается со своей «Харитой», узнав, что она, по настоянию родных, наперекор душе принимает предложение и выходит замуж за уже немолодого драгунского офицера в отставке, участника войны 1812 года, помещика В. О. Манцева:

Прошла борьба моих страстей,

Болезнь души моей мятежной,

И призрак пламенных ночей

Неотразимый, неизбежный,

И милые тревоги милых дней,

И языка несвязный лепет,

И сердца судорожный трепет,

И смерть и жизнь при встрече с ней…

Исчезло все!..

Давыдов покидает свои «благословенные степи» и уезжает в Москву. Оттуда он с грустью пишет Вяземскому в Петербург: «…Итак, я оставил степи мои надолго… Однако не могу не обратить и мысли и взгляды мои туда, где провел я столько дней счастливых и где осталась вся моя поэзия!»

Пять женщин удостоились особой чести в стихах и в жизни пламенного гусара – это грациозная и неземная балерина Аглая Иванова, блиставшая в русской пляске; жеманная и капризная златокудрая красотка полька Лиза Злотницкая; восторженная обаятельная и гостеприимная симбирская помещица Софья Александровна Кушкина; кроткая и отзывчивая на чужую беду Соня Чирикова, ставшая женой поэта; и, наконец, чуткая, начитанная и благородная красавица из Пензы Евгения Золотарева. Однако, не умаляя достоинств ни одной из них, лучшие «песни любви» посвящены безусловно пензенской «вдохновительнице чуда красы и прелести».

Нерушимая вера в Россию «певца-героя»

…Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы.

А. С. Пушкин

Три сотни побеждало – трое!

Лишь мертвый не вставал с земли.

Вы были дети и герои,

Вы все могли!

Что так же трогательно – юно,

Как ваша бешеная рать?

Вас златокудрая Фортуна

Вела, как мать.

Вы побеждали и любили

Любовь и сабли острие –

И весело переходили

В небытие.

Марина Цветаева «Генералам двенадцатого года»

В первопрестольной столице здоровье отставного генерала ухудшилось, к тому же на него обрушилась здесь уйма семейных, литературных и хозяйственных дел. Приступы астмы, случавшиеся все чаще и чаще, Давыдов лечил гомеопатическими средствами. В Москве он повстречал людей новых веяний – либералов, поклонников западных мод и идей. Их высказывания и поступки разгневали пламенного гусара. Истинный патриот Отечества дал им хлесткую и резкую отповедь в памфлете «Современная песня»:

Всякий маменькин сынок,

Всякий обирала,

Модных бредней дурачок,

Корчит либерала.

Томы Тьера и Рабо

Он на память знает

И, как ярый Мирабо,

Вольность прославляет.

А глядишь наш Мирабо

Старого Гаврило

За измятое жабо

Хлещет в ус да в рыло…

В послании военному историку А. И. Михайловскому-Данилевскому Давыдов писал: «Ныне век болтунов; все болтают: и на кафедрах, и в газетах, и в гостиных, а что из того проку! Бороды вместо бакенбардов, длинные ногти и золотые очки на носу! Одной рукой хватаемся за Северный мыс, другой за Арарат, а ступней в середине Европы; хоть бы нас задрали, да кому! Европа в халате, без порток, ест, пьет и сплетничает, ей тесен мундир и каска в тягость».

В августе 1837 года, в знаменательный день 25-летия Бородина, на поле великой битвы проходили большие маневры, парады и смотр войск в присутствии царя Николая I. Здесь, словно на театре, воспроизводился весь ход сражения с французами в грозном штурме неприятелем наших редутов и флешей, яростных атаках и отступлениях.

Отставной генерал-лейтенант Давыдов принимал в торжествах деятельное участие. Вскоре после бородинских празднеств он задумал перенести прах покойного князя Багратиона из далекого, мало кому ведомого имения Симы Владимирской губернии князей Голицыных в Александро-Невскую лавру в Петербурге или на Бородинское поле. «В первом случае, – говорил Денис Васильевич, – знаменитый питомец лег бы возле великого наставника, во втором, великая жертва сочеталась бы с великим событием».

23 октября Давыдов подал записку через военного министра графа А. Ф. Орлова на имя Николая I с ходатайством о перезахоронении праха Багратиона. Переписка с различными казенными ведомствами и влиятельными людьми тянулась мучительно долго, казалось, ей не будет конца. Но настойчивые хлопоты прославленного партизана увенчались успехом. Директор императорского департамента Военного министерства генерал Клейнмихель писал Давыдову в 1839 году: «Вследствие письма Вашего превосходительства… имею честь уведомить, что государь император, соизволяя на перенесение праха покойного генерала князя Багратиона на Бородинское поле, высочайше повелел: перевезти туда его, в сопровождении Вашем, под конвоем одного из кавалерийских полков, во Владимирской губернии расположенных, к 22 июля сего года, и погребсти подле Бородинского памятника, положив на этом месте мраморную или чугунную доску, с приличной надписью».

Получив это известие, Давыдов несказанно обрадовался и тотчас же горячо принялся за дело. Он стал рассылать письма и направлять официальные бумаги чиновникам, дабы поспеть к означенному сроку, когда должно было состояться возведение монумента в честь бесстрашного полководца на Курганной высоте Бородинского поля.

В личном архиве прославленного партизана сохранился проект надгробной надписи-эпитафии Багратиону, у которого в течение пяти лет (1807–1812) он состоял в адъютантах и к которому всю жизнь питал «глубочайшее благоговение и самую искреннюю душевную признательность»:

«Багратион

Князь Петр Иванович

На берегах Каспия, в Кизляре

1765-го года рождения.

Воин-юноша, покрытый ранами,

Из-под груды мертвых тел

Горскими враждебными народами

Изторгнут и возвращен к жизни.

Закален в боевом огне на приступах

Очакова и Праги.

Око и десница Суворова.

В Италии.

Щит чести русского оружия.

Под Галобрюном.

В Пруссии – предстражею[12].

В Финляндии – корпусом,

Во Фракии и в России армиями

Предводительствовал.

Враг врагу противящемуся,

Друг побежденному.

Любовь и надежда русского солдата

Везде и всюду.

В роковой день священного Бородинского боя

Он пал…

Здесь покоится прах его.

Благословите!

Денис Давыдов –

Благодетелю от облагодетельствованного».

В связи с этим событием весьма примечательно письмо Дениса Васильевича к князю Александру Борисовичу Голицыну, племяннику Багратиона, участнику Отечественной войны 1812 года, его давнему другу и соратнику:

«…Что делать! Расставайся, любезный друг, князь Александр Борисович, с прахом князя Багратиона, – и что еще скажу тебе? Этой разлуки виновником человек истинно и от души тебя любящий, а именно: я.

Я, как и ты, как все в душе русские скорбим, что наш герой или лучше сказать глава наших героев, всех наших армий, Багратион, заброшен в пустынное место, тогда как Бог знает кого хоронят в Александро-Невской лавре; все скорбили, никто не возвышал голоса! Конечно, тебя утешало то, что прах Багратиона у тебя в имении, и это простительно, – но прах этот, ты сам знаешь, есть принадлежность Отечеству, а не частного человека и потому я никак не думаю, чтобы ты, зная куда он теперь будет перенесен, огорчился этой для тебя потерей. Напротив, сколько я тебя знаю, ты верно радуешься, что Багратион ляжет на место, завоеванное им собственною кровью и жизнью. Славное место, возле памятника погибших за Отечество!..

Преданный тебе Денис Давыдов

18 апреля 1839 года,

Маза».

А теперь давайте вновь перенесемся в Симбирскую губернию, в село Верхняя Маза, где коротал долгие вечера и лета кавалерийский генерал-лейтенант в отставке Денис Давыдов.

Итак, 1839 год. Весна в Мазе выдалась на редкость затяжная, с метелями и внезапными ночными заморозками. Днем же нередко все круто менялось, с восходом горячего животворного солнца в апрельском воздухе пахло талой землей и клейкими почками. На малых и больших реках в поволжских привольных степных краях только что отшумел ледоход. Повсюду, куда ни глянь, чернела, бушуя по низам, прибылая вода, заливая прибрежные луга, овраги, старицы. По сему поводу почта часто задерживалась и Денис Васильевич нервничал. Беспрестанно попыхивая своей неизменной трубочкой, он шагал из угла в угол и с нетерпением поглядывал в окно на длинную, темную, так не ко времени раскисшую проселочную дорогу.

Ладное, крепкое и мускулистое прежде тело его с годами отяжелело, одрябло. При быстрой ходьбе появилась одышка. Участились приступы затяжной, удушливой астмы. Чело избороздили глубокие морщины. Седой, как у луня, клок над высоким лбом, потонул в снежной кипени волос, однако память была еще свежа.

Денис Васильевич в деталях обдумывал грядущую церемонию захоронения праха князя Багратиона на поле Бородина, свою речь, вспоминал разудалые минувшие дни:

Ради Бога, трубку дай!

Ставь бутылки перед нами,

Всех наездников сзывай

С закрученными усами!

Чтобы хором здесь гремел

Эскадрон гусар летучих,

Чтоб до неба возлетел

Я на их руках могучих;

Чтобы стены от ура

И тряслись и трепетали!..

День за днем он рылся в ящиках письменного стола, тщательно подбирая свои дневниковые записи и материалы, набрасывал штрихи к боевому портрету горячо им любимого, бесстрашного князя Петра Ивановича Багратиона.

…У Дениса Васильевича было пять сыновей – Василий, Николай, Денис, Ахилл, Вадим и четыре дочери – Юлия, Екатерина, Софья, Евдокия. Любящий и заботливый отец старался с малых лет привить своим чадам правдивость, трудолюбие, патриотизм и тягу к знаниям…

Когда сыновья подросли, Давыдов повез их в северную столицу, где старший, Василий, стал юнкером гвардейской артиллерии, а Николай – воспитанником училища правоведения. Денис Васильевич давал им добрые советы и наставления. Об этом краше всего свидетельствует его обширная семейная переписка.

26 сентября 1837 года Давыдов писал старшему сыну Василию в Петербург: «Мой век уже прошел; мне приходится считать жизнь не годами, а месяцами. Твой век долог… Вспомним, что ты старший в семействе, так и приготавливай себя».

А 26 ноября 1837 года он шлет ему туда же новое письмо: «Теперь пришло время подумать о будущности. Шестнадцать лет есть истинное время для размышления о ней. Употребляй на это ежедневно по получасу, вставая ото сна, и по получасу, отходя ко сну перед молитвой. Поутру определяй, что тебе делать в течение дня, а вечером дай отчет самому себе, что ты сделал, и если что было не так, то заметь, чтобы извлечь все то, в чем совесть упрекает тебя… Почва, на которой ты теперь будешь прокладывать путь, еще нова и чиста; поздно будет, как ее загадят страсти… Я был молод, как ты, но пламеннее тебя вдвое. Что я говорю вдвое? Во сто раз; во мне играли страсти более, чем в других моих товарищах. Сверх того я имел несчастье жить часто и долго с людьми развратными, увлекающими меня к разврату, к коему вместе с ними увлекали меня и страсти мои, но я прошел чист и неприкосновенен смрадом и грязью, сквозь этот поток смрада и грязи. Как я это сумел? С 16 лет моего возраста, именно с 16 лет (ибо я на 17-м году вступил в службу) я сделал себе правила, как вести себя во всю жизнь мою, и держась за них, как утопающий за канат спасения, никогда не торгуясь с совестью, не усыплял ее пустыми рассуждениями и в мыслях и в душе моей всегда хранил отца моего – добродетельнейшего человека в мире, я хранил его даже и после смерти его и сам себе говаривал, как иногда увлекаем был соблазном: „Что батюшка сказал бы, что б почувствовал, если я это сделал при его жизни?“ И все дурные помышления мои мигом улетали и ничто уже не могло совратить меня с пути избранного…»

Другому своему сыну – Николаю, учившемуся в Петербургском училище правоведения, Денис Васильевич писал в конце 1838 года: «Очень рад, милый мой Коленька, что ты получил 12 баллов за прилежание, теперь жду 12 баллов за поведение. Надо, чтобы одно от другого не отставало и шло рядом. Как неуч с хорошим поведением, так и ученый дурного поведения не полные люди и мало к чему могут годиться. Смотри же, старайся, чтоб эти качества шли рядом, и радуй нас ими, как теперь». Когда же Николай надумал оставить училище правоведения и, по примеру старшего брата, стать военным, ибо его пленил блеск офицерского мундира, Денис Васильевич горячо советует ему: «Не платье и не род службы производят твердость характера и делают человеком, а природа и собственная воля. Много я знаю дряни, плакс и трусов в военных мундирах и даже в Георгиевских крестах, и много знаю во фраках и в штатской службе людей отличных по твердости их, духу и неустрашимости».

18 апреля 1839 года Давыдов извещает Василия и Николая в Петербурге:

«Милые друзья мои, Вася и Николинка! Я вам пишу в одном письме потому, что и нечего писать и некогда: почта отходит, и я спешу.

Что-то у вас делается, – а у нас все еще зима, несколько дней тому назад как начала на полях кой-где показываться земля, а то все было бело, как в глубокую зиму. Если еще такие дни, как теперь, постоят, то через неделю авось снег сойдет и тогда можно будет и на охоту ездить, и из дому выходить.

В половине мая я отсюда выеду – и пробуду несколько дней во Владимире, чтобы устроить все дела для перевоза в Бородино праха князя Багратиона. Я хотел непременно быть в Петербурге, но теперь наверное не знаю: это будет зависеть, как я устрою дела для перевозу праха. Я думаю, успею и то и другое сделать.

Ты тогда будешь, Вася, в лагере – уведоми меня, как бы мне проехать прямо к тебе в лагерь с последней станции Московского шоссе, из Ижоры?

Простите, милые друзья, – благословляю вас.

Отец ваш Денис Давыдов».

Планам этим не суждено было осуществиться.

На следующий день после отправки письма сыновьям вестовой доставил из Петербурга в Мазу важный пакет. Начальник штаба 6-го пехотного корпуса рапортом доносил Давыдову, что для конвоирования тела князя П. И. Багратиона назначен Киевский гусарский полк. На генерал-лейтенанта «высочайшим указом» возложена честь начальствования церемонией; он назначался командиром почетного эскорта для сопровождения гроба с прахом П. И. Багратиона. Полк должен был выступить 6 июля 1839 года из города Юрьева-Польского и, с пятью дневками, прибыть в Можайск 23 июля, пройдя 311 верст маршем при 17 переходах; Давыдов должен прибыть в полк и принять командование им.

Со слезами радости и гордости за князя Петра на глазах Давыдов неоднократно перечитывал это долгожданное послание и никак не мог унять переполнившего его волнения.

Через три дня после получения столь дорогой вести, поутру Денис Васильевич внезапно почувствовал острую сердечную боль, приступы сухого удушливого кашля, голова налилась тяжестью и стала словно чугунная. Облачившись в теплый халат, он набил табаком свою неизменную короткую трубку, долго раскуривал ее, с трудом опустился в кресло возле камина.

Просидев с десяток минут в глубокой задумчивости, Давыдов через силу поднялся и потянулся за пером, шепча строки о горячо любимом князе, написанные им давно, еще в 1810 годы:

Где, Клио[13], взять перо писать его дела?

У Славы из крыла…

Но тут внезапно в голове зашумело и пред глазами побежали странные багрово-фиолетовые круги. Вскоре круги исчезли, сознание помутилось, и навалилась глубокая, непроглядная темень. Медленно оседая, он упал на пол. Так когда-то давно упал он из седла любимого, смертельно раненного в бою коня. Правда, тогда, в романтичной, полной риска и надежд юности, он тут же воспрянул духом и вскочил на ноги. Но теперь – увы! Все уже было иное, минули трудные годы, войны, лишения, шквал атак, темные от порохового дыма поднебесья, полегли в землю верные друзья. Иссушила, подорвала силы неустанная, изнурительная, всепоглощающая работа мысли. Свинцовая тяжесть приковала его к земле. Глухие надрывные хрипы и свисты вырвались из груди, словно оборвались щемящие струны чуткой и пламенной души, разлучаемой с телом. Рядом с ним в тот ранний час никого не было. Денис Васильевич задышал часто, с натугой, а затем все прерывистее, медленнее и вскорости затих. Затих навсегда.

Давыдову не суждено было сопровождать гроб с прахом горячо любимого им полководца на поле Бородина, он умер внезапно от апоплексического удара 22 апреля 1839 года, 54-х лет от роду в Верхней Мазе. В склепе, под алтарем сельской церкви, шесть недель покоилось его тело. Затем гроб с прахом Давыдова перевезли в Москву, где захоронили на кладбище в Новодевичьем монастыре, рядом с могилами родственников.

Василий Андреевич Жуковский сказал провидчески, что судьбы поэтов походят на улыбку златокудрой Фортуны. Едва только им улыбнется счастье, успех, засветился удача, ан глядь, а поэта уже и нет на свете. По поводу кончины прославленного партизана он со скорбью писал в «Бородинской годовщине»:

И боец – сын Аполлона,

Мнил он гроб Багратиона

Проводить в Бородино, –

Той награды не дано:

Вмиг Давыдова не стало!

Сколько славных с ним пропало

Боевых преданий нам!

Как в нем друга жаль друзьям!..

«Он умер, – писал известный критик Дружинин, – не оставив ни одного врага в обществе, ни между близкими ему, ни в литературе. В зените и надире русской словесности имя его произносилось с почтением. Белинский почтил его труды выражением светлого сочувствия. Булгарин не ухитрился сказать о нем ничего скверного».

Денис Давыдов – легенда в жизни и в смерти – занял особое место среди видных поэтов первой половины 19 века. Многие из них открывали для себя его страстный, боевой, дышащий свободный мир поэзии – первым Жуковский, далее Вяземский и Батюшков; потом лицеист Пушкин уже позднее Баратынский и Языков. Все они посвятили «Денису-храбрецу» «души прекрасные порывы», учась у него звонкости, лихости и распашности поэтического слога.

Давыдов печатал свои стихи в альманахах «Полярная звезда» и «Мнемозина», издаваемых декабристами. Со многими из них он состоял в дружестве, скажем, с Ф. Н. Глинкой, М. Ф. Орловым, А. А. Бестужевым-Марлинским, А. И. Якубовичем, хотя и не входил ни в одно из тайных обществ.

А. Бестужев-Марлинский в статье «Взгляд на старую и новую словесность в России», помещенной в «Полярной звезде», заметил, что «…амазонская муза Давыдова говорит откровенным наречием воинов, любит беседы вокруг пламени бивака и с улыбкой рыщет по полю смерти. Слог партизана-поэта быстр, капризен, внезапен. Пламень любви рыцарской и прямодушная веселость попеременно оживляют оный».

Денис Давыдов был сторонником конституции и уничтожения крепостного права. Лихого гусара возмущала жесткая муштра, шагистика, телесные наказания, словом, «гатчинская система» в армии. Он поражался, как мог Александр I так быстро «забыть» подвиги, которые свершили армия и народ в столь страдную для нашего Отечества годину на поле брани и заменить участников войны 1812 года пустыми и надменными «гатчинцами».

Художники – Доу, Лангер, Орловский, Афанасьев, Гампельн запечатлели его доблестный воинский образ на своих полотнах.

Орловский изобразил Давыдова вожаком партизан верхом на добром коне, с черной окладистой бородой и черкесской шашкой на бедре возле походного бивака на опушке леса, словом «в бурке на плечах, в косматой шапке кабардинской». Доу воспел его «своею кистью свободной и широкой» лихим гусаром, в мундире, расшитом золотом; с огнем в больших умных глазах, с залихватски закрученными вверх усами; с седой, как у луня, прядью над широким люом. Глухонемой художник Гампельн написал его заслуженным боевым генералом в расстегнутом мундире с золотыми эполетами и саблей, на эфесе которой выгравировано «За храбрость». Афанасьев воплотил портрет храброго партизана, как истинно народного героя в крестьянском платье, с бородой и Георгием на груди. А портрет кисти Лангера являет собой молодое вдохновенное лицо поэта-гусара. В знаменитой Военной галерее Зимнего дворца сред 332 портретов, посвященных героям войны 1812 года, почетное место отведено Денису Давыдову.

В 1834–1836 годах Пушкин часто бывал в Зимнем дворце, любил посещать Военную галерею, со стен которой смотрит сам роковой 1812 год, и на века воспел ее в стихотворении «Полководец»:

У русского царя в чертогах есть палата:

Она не золотом, не бархатом богата;

Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;

Но сверху донизу, во всю длину, кругом,

Своею кистею свободной и широкой

Ее разрисовал художник быстроокий.

Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,

Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,

Ни плясок, ни охот, – а все плащи, да шпаги,

Да лица, полные воинственной отваги.

Толпою тесною художник поместил

Сюда начальников народных наших сил.

Покрытых славою чудесного похода

И вечной памятью двенадцатого года.

Нередко медленно меж ними я брожу

И на знакомые их образы гляжу,

И, мнится, слышу их воинственные клики…

В одной из своих статей В. Г. Белинский писал: «Давыдов, как поэт, решительно принадлежит к самым ярким светилам второй величины на небосклоне русской поэзии и имеет гораздо больше прав на славу и удивление, нежели многие, которые больше его пользуются тем и другим у большинства читающего люда. Талант Давыдова не великий, но замечательный, самобытный и яркий, которым и не столь бедная литература, как наша, должна была бы дорожить и гордиться…»

Лев Толстой увековечил Давыдова в романе «Война и мир» в образе беззаветного храбреца-партизана Василия Денисова: «Денисов был маленький человек с красным лицом, блестящими черными глазами, черными взлохмаченными усами и волосами. На нем был расстегнутый ментик, спущенные в складках широкие чикчиры и на затылке была надета смятая гусарская шапочка». Знаменитый романист находит для Давыдова (Денисова) емкие проникновенные слова, в то время как многих полководцев пишет широкими общими мазками: «Денисов сидел перед столом и трещал пером по бумаге. Он мрачно посмотрел в лицо Ростову.

– Чай, пишу, – сказал он. – Ты видишь ли, друг. Мы спим, пока не любим. Мы дети праха… а полюбил – и ты Бог, ты чист, как в первый день созданья».

В стихотворном послании Евгения Баратынского выражена дань глубокого уважения стихам и воинским подвигам давнего друга:

…Не мне,

Певцу, не знающему славы,

Петь славу храбрых на войне.

Питомец Муз, питомец боя,

Тебе, Давыдов, петь ее.

Николай Языков, высоко почитавший талант пламенного гусара и принимавший близко к сердцу его радости и печали, пророчил его стихам бессмертие:

Не умрет твой стих могучий,

Достопамятно-живой,

Упоительный, кипучий

И воинственно-летучий,

И разгульно удалой.

Однако сам поэт считал себя прежде всего воином: «Мир и спокойствие – и о Давыдове нет слуха, – писал он, – его как бы нет на свете; но повеет войною – и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика». О своей роли в Отечественной войне он говорил с присущей ему скромностью: «…я считаю себя рожденным единственно для рокового 1812 года, – но рожденным подобно тому рядовому солдату, который в дыму и сумятице Бородинской битвы, стреляя наудачу, убил десяток французов. Как ни мало употребил он на то знания и дарования, при всем том судьба определила его уменьшить неприятельскую армию десятью человеками и содействовать общему ее истреблению своим товарищам».

Петр Вяземский величал Давыдова «Бородинский бородач» и так охарактеризовал его жизненное кредо:

На барскую ты половину

Ходить с поклоном не любил,

И скромную свою судьбину

Ты благородством золотил;

Врагам был грозен не по чину,

Друзьям ты не по чину мил!

Поэт Ксенофонт Полевой так описал свою встречу с прославленным партизаном: «Давыдов как-то заехал ко мне, с просьбою перевести для него отрывок из „Жизни Агриколы“ Тацита, который ему нужно было вместитьв прекрасную статью „Замечание на некрологию Раевского“. Я отказался, говоря, что не смею переводить Тацита, не довольно изучивши его язык. „Я перевел сам, да с французского!“ – сказал он. Тут он прочел мне свой перевод из жизни Агриколы. Выслушавши его, я искренне высказал ему свое мнение, что если бы сам Тацит перевел этот отрывок на русский язык, то перевод не был бы лучше. Может быть, он не во всем верен буквальному смыслу подлинника, зато верен его духу. „Нет, куда мне! – возразил Денис Давыдов. – Ныне хорошо пишут и молодые писатели, так что нам, ветеранам, только любоваться ими“».

Послушав однажды стихи Давыдова, учитель словесности пензенской гимназии, знавший толк в поэзии, высказал коллеге свое восторженное суждение: «С той поры я не могу смотреть на Дениса Васильевича без глубокого волнения и признательности. При встречах кланяюсь ему в пояс». За респектабельностью увенчаного славой генерала учитель увидел талант и почувствовал душу совестливую и ранимую.

Старший сын Василий характеризовал отца своего, как человека острого ума, с большими военными доблестями и знаниями, с блистательной храбростью, от души любимого товарищами, с прямым открытым характером, поэтом в душе, поэтом во всех проявлениях жизни. «Отец мой не только не сделал карьеры, но даже каждый знак отличия должен был брать грудью… – писал Василий, – тому причиной общий порок семьи, дух свободы, не терпящий стеснения слова, действия без оглядки, русское удальство очертя голову и за все ответ – своей головой».

«Мужество делает ничтожными удары судьбы» – этот мудрый афоризм древнегреческого философа Демокрита, пережившего века, удивительно подходит к Денису Давыдову.

Как многих честных, истинно верных Отечеству и талантливых русских людей, Давыдова неустанно преследовали неприятности по службе. В письмах к князьям Вяземскому и Закревскому он сетовал: «Ход моей жизни одинаков – неудовольствие да притеснения за верную мою службу, вот все, что я получил и получаю…»; «Я, который оставляю в покое и кресты, и ленты, и чины, совсем ничего не желаю, кроме команды и неприятеля, меня не только первых, но и последних лишают». В 1814 году Давыдова чуть было не разжаловали из генералов в полковники, как произведенного «по ошибке»; по этому поводу разгневанный гусар направил письмо императору Александру І. Георгиевского креста его лишали до тех пор, пока вконец раздосадованный Давыдов сам не указал, что ему обязаны были дать его по статусу. Не раз глядя прямо в глаза смерти на полях кровопролитных сражений и в дерзких партизанских налетах на врага, стойко перенося невзгоды судьбы, он не унижался и не льстил начальству, свято и нерушимо веря до последних дней жизни в Россию и русский народ. «Не разрушится ли, не развеется ли, не снесется ли прахом с лица земли все, что ни повстречается, живого и неживого, на широком пути урагана, – писал Давыдов в одной из статей о партизанской войне, – направленного в тыл неприятельской армии, занятой в то же время борьбою с миллионной нашей армией, первою в мире по своей храбрости, дисциплине и устройству! Еще Россия не поднималась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь поднимется».

Стихи и песни Дениса Давыдова заучивалсь в армии наизусть, пелись и вдохновляли солдат на ратные подвиги. Его остроты шутки повторялись при громе пушек, не умолкали при победном звоне заздравных чаш и торжественных звуках фанфар.

В воинской службе он неизменно следовал заветам своего знаменитого благословителя, великого и бесстрашного полководца А. В. Суворова и потому по праву считается образцом среди офицеров русской армии.

Знаменитый художник Илья Репин, как никто другой, сумел живописать на своих полотнах «глубокую страсть души» русского человека. Его мудрые высказывания как нельзя лучше подходят к Денису Давыдову, всю жизнь до последнего дыхания отдавшего служению Родине: «В душе русского человека есть черта особого скрытого героизма. Это – внутрилежащая, глубокая страсть души, съедающая человека, его житейскую личность до самозабвения. Такого подвига никто не оценит: он лежит под спудом личности, он невидим. Но это – величайшая сила жизни, она двигает горами; она руководила Бородинским сражением; она пошла за Мининым; она сожгла Смоленск и Москву. И она же наполняла сердце престарелого Кутузова».

Изображение вожака партизан, скачущего на коне, в крестьянском кафтане, с окладистой бородой и иконой Николая Чудотворца на груди встречалось в России повсюду. Им украшались как стены крестьянских изб, так и салоны знатных вельмож. Лицейский друг Пушкина Вильгельм Кюхельбекер опоэтизировал лубочную гравюру с тиснением знаменитого партизана:

…Софа, в углу комод, а над софою

Не ты ль гордишься рамкой золотою,

Не ты ль летишь на ухарском коне,

В косматой бурке, в боевом огне,

Летишь и сыплешь на врагов перуны,

Поэт-наездник, ты, кому и струны

Волшебные и меткий гром войны

Равно любезны и равно даны.

Имя истинного патриота Отечества Дениса Давыдова приобрело в двенадцатом году всенародную и всеевропейскую славу.

Крупнейшему английскому романисту Вальтеру Скотту не довелось лично познакомиться с Денисом Васильевичем. Он вел с Давыдовым переписку, повесил у себя в кабинете портрет доблестного предводителя партизан, написанный художником Д. Диглоном.

«…Я только что прочел письмо моего племянника Владимира Давыдова к его отцу, – писал Давыдов Вальтеру Скотту, – в котором он сообщает о чести, которую Вы ему оказали, приняв его с такой любезностью, и о разговоре, который он имел с Вами по поводу меня. Признаюсь, за всю мою военную службу, вообще за всю мою жизнь, ничто не льстило так моей душе… Верьте солдату, который лучше умеет чувствовать, чем выражаться: если ему в будущем нужно будет чем-нибудь воодушевиться, достаточно будет ему перечесть Ваши магические строки, которые он списал и хранит тщательно вместе с письмами, которыми его почтил маршал Кутузов во время гибельной и славной кампании 1812 года…»

«Вы себе не можете представить, как сердца англичан и в особенности мое, – ответил в письме Вальтер Скотт Черному Капитану (ибо за рубежом Давыдов получил эту кличку), – сильно сочувствовали Вам; мы все с надеждой и страхом, вследствие событий решительных, мысленно перенеслись на Ваши биваки, покрытые снегом, и радовались от полноты сердца исходу Вашего победоносного поприща».

Давыдов послал в Англию, в дар Скотту, оружие кавказских горцев, взятое им с боя у неприятеля. В приложенном к посылке послании он упоминал: «Вы мне указываете в Вашем письме Ваше желание ознакомиться с основными чертами партизанской войны… Я с радостью почту долгом отправить Вам мои „Воспоминания о поисках 1812 года“ и мой „Опыт партизанских действий“…» Все эти материалы были нужны английскому писателю для завершения романа «Жизнь Бонапарта».

Вальтер Скотт назвал Давыдова «знаменитым человеком, чьи подвиги в минуты величайшей опасности для его Отечества вполне достойны удивления; что имя его, украшая самую блестящую и вместе почетнейшую страницу русской истории, передастся в позднейшие века».

Видный прозаик, талантливый поэт и авторитетный военный летописец-художник Давыдов оставил после себя большое наследие, как один из видных и самобытнейших русских писателей.

В годовщину 150-летия Бородина, в 1962 году, на фасаде дома № 17 по Пречистенке была торжественно открыта мемориальная гранитная доска с изображением вдохновенного и мужественного лица пламенного гусара и прославленного партизана.

Под портретом высечено: «В этом доме в середине 30-х годов XIX века жил герой Отечественной войны 1812 года, поэт-партизан Денис Давыдов». Дабы особо выделить литературный дар храброго генерала, архитектор Котырев увенчал надпись гусиным пером.

В Москве, возле златоглавого Смоленского собора Новодевичьего монастыря, над его могилой установлен бюст из черного гранита. На постаменте начертано:

«ДЕНИС ДАВЫДОВ

ГЕРОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ 1812 г.

ИНИЦИАТОР ВОЙСКОВЫХ ПАРТИЗАНСКИХ ОТРЯДОВ

ВОЕННЫЙ ПИСАТЕЛЬ И ПОЭТ».

Сквозь дым летучий

Умолкшие холмы, дол некогда кровавый,

Отдайте мне ваш день, день вековечной славы,

И шум оружия, и сечи, борьбу!

Денис Давыдов

Русская армия отступала к Бородину…

Угасало лето, напоенное золотым отсветом и терпким духом березовой листвы. Бородино, пока что тихо шелестящее травами и безвестное, и столь знаменитое вскорости, 24–26 августа 1812 года, располагалось в ста верстах от Москвы и в двенадцати к северо-западу от Можайска. Бородино походило на бескрайнее поле, то вздымающееся кое-где отлогими желтеющими поверху холмами, то опадающее низинами и проваливающееся темными оврагами, ямами. Его пересекали речки Колоча, Войня, Стонец, Огник и бесчисленные ручьи, возглашающие своими названиями, что в прежние времена ратники русские здесь стояли не на живот, а насмерть: колотились, палили огнем и стонали от ран… И над всей этой покойной, отрешенной до поры от ада смертельного побоища российской землей распростерся громадный бледно-васильковый небесный свод.

Кутузов осматривал местность в поисках опорной позиции для генерального сражения и выбрал наконец большое, с древними священными курганами и крутизнами, поле у Бородина. Русская армия прикрывала здесь Новую и Старую Смоленскую дороги, имевшие важное стратегическое значение, ибо обе они вели к Москве.

Низкий и оголенный левый фланг – наиболее уязвимый участок грядущей битвы – главнокомандующий решил укрепить «искусством» и вручил «дирижерскую палочку» храброму и мудрому полководцу суворовской выучки князю Багратиону.

Кутузов пришпорил на кургане белого приземистого коня и задумался… Он велел позвать штабного капитана инженерных войск Грибова.

– Голубчик! – Любезно обратился к нему Михаил Илларионович. – Нельзя ли поставить в лесах, в глубине позиции, часть солдат скрытно от французов? Когда неприятель употребит в дело последние силы свои на левое крыло, я пущу ему резервы во фланг и тыл.

После обследования местности капитан Грибов доложил Кутузову:

– Ваша светлость! Местоположение чрезвычайно благоприятствует задуманной операции…

На левом крыле, в Утицком бору, стали в засаде корпус пехоты генерала Тучкова 1-го, построенный в четыре линии, и семитысячный отряд Московского ополчения, который привел из столицы граф Марков.

На плане русской позиции при Бородине, оцениваемой Кутузовым «одной из наилучших, которую только на плоских местах найти можно», на участке возле деревни Утицы, где схоронились в бору пехотинцы Тучкова и московские ополченцы, прикрытые от врага курганом, он пометил карандашом: «расположение скрытно».

В двух верстах от Семеновских флешей, в верховьях ручья Чубаровского, лепилась деревенька Шевардино. Юго-восточнее этой деревеньки Кутузов приказал соорудить на Доронинском кургане крепкое земляное артиллерийское укрепление для ведения круговой обороны – пятиугольный редут, рассчитанный на двенадцать пушек. Редут этот явился как бы аванпостом, выдвинутым далеко вперед за основные позиции. Он стоял, как штык, на пути неприятеля, чтобы задержать его наступление на левый фланг: тем самым выигрывалось время и давалась возможность солдатам завершить строительство флешей у главной позиции.

Передохнув от длительной езды на коне за время тщательного осмотра боРодинских укреплений, фельдмаршал отдал 24 августа письменный приказ войскам, свою знаменитую диспозицию, перед сражением: «В сем боевом порядке намерен я привлечь на себя силы неприятельские и действовать сообразно его движениям. Не в состоянии будучи находиться во время сражения на всех пунктах, полагаюсь на известную опытность господ главнокомандующих армиями и потому представляю им делать соображения действий на поражение неприятеля. Возлагаю все упование на помощь Всесильного и на храбрость и неустрашимость российских воинов. При счастливом отпоре неприятельских сил, дам собственные повеления на преследование его, для чего и ожидать буду беспрестанных рапортов о действиях, находясь за 6-м корпусом…»

Следуя суворовским традициям, Кутузов считал, что негоже излишне «опекать» подчиненных. По его разумению, успех сражения будет зависеть от ратного опыта начальников и доблести солдат. За собой же он оставлял высшее руководство и вмешательство лишь в том случае, когда французы дрогнут и свершится перелом боя.

На Шевардинском редуте еще полным ходом кипели работы, а защитникам его под командованием генерал-лейтенанта князя Горчакова пришлось уже выдержать жаркую сшибку с кавалерийским корпусом маршала Понятовского, занимавшего прежде высокий пост военного министра покоренного Наполеоном Герцогства Варшавского.

Сшибка у Колоцкого монастыря переросла в упорную многочасовую осаду. Глухие, тяжелые орудийные раскаты сотрясали землю и заглушали трескотню ружей. Клубы едкого порохового дыма стлались по лощине, точно непроглядный утренний туман. Клубящимся дымом заволакивало поля, овраги, укрепления… И в этом неистребимом сизом дыму двигались и сталкивались на штыках, то расходясь, то сближаясь, колонны наших и неприятельских войск. Синяя стена французских мундиров не на жизнь, а на смерть сошлась здесь с темной стеной русских. Враг неудержимо рвался вперед, намереваясь взять редут приступом.

В сумерках французы нанесли удар по Шевардину с тыла и с фронта превосходящими силами… Терпящих урон солдат Горчакова поддерживали полки кирасир во главе с князем Голицыным и пехота генерала Неверовского.

Под градом картечи кирасирам и пехотинцам удалось выбить неприятеля с Доронинского кургана. Однако французы продолжали отчаянно штурмовать редут, но всем чертям назло Шевардино и лесок на левом фланге оставались за нами.

Наблюдая за редеющими с каждым часом защитниками редута, Багратион дважды посылал к Горчакову адъютантов с предложением оставить позиции.

Вестовые доложили Кутузову: «Ваша светлость! На правый берег Колочи переправилось большое число пехоты и кавалерии неприятеля. А на Старой Смоленской дороге сосредоточились корпуса драгун…» Во избежание бесполезного кровопролития главнокомандующий, находившийся со своим штабом вблизи поля сражения, приказал князю Горчакову покинуть ночью укрепления и немедля отвести войска на главные позиции, к Семеновским флешам. Лес там был перегорожен засеками; земляные работы заканчивались, а резервы подтягивались и готовились к бою.

Солдаты русские не только отступили с порушенного редута, площадка перед которым была буквально перепахана ядрами, в полном порядке, но и сумели отбить у французов несколько артиллерийских орудий. По окончании этого жаркого дела, где участвовали двадцать семь дивизий армии Багратиона – гренадеры, егеря, кирасиры, драгуны, – на земле остались лежать убитыми и ранеными около шести тысяч солдат.

На следующий день фельдмаршал Кутузов издал приказ по армии. В нем говорилось, что «горячее дело, происходящее вчерашнего числа на левом фланге, кончилось ко славе российского войска…»

Под утро французы заняли Шевардино.

В палатку к Наполеону с радостным известием о взятии редута поспешил расфранченный по сему случаю дежурный генерал Коленкур.

– Где пленные? – спросил его в упор император, насупив брови и по привычке заложив руки за спину.

– Сию минуту, ваше величество, – Коленкур подобострастно улыбнулся и приказал адъютанту ввести раненного в голову русского офицера Булычева. – Дрался, как лев, – отрекомендовал его генерал.

– О, это я люблю, – лукаво ухмыльнулся император. – Смелость украшает воина! – и тут он как бы невзначай обратил внимание на то, что офицер без шпаги. – Ай-яй-яй! Что я вижу! Вас обезоружили в бою?

– Нет, – ответил офицер. – Оружие взяли, когда я потерял сознание…

– О, сударь, я понимаю вас. Я слишком почитаю отвагу, потерпевшую неудачу, чтобы лишить себя удовольствия возвратить вам оружие храбреца. – Бонапарт театральным жестом предложил ему свою шпагу.

– Благодарю вас, – ответил Булычев, попятившись назад.

– Позаботьтесь обо всех взятых в плен! – наказал Наполеон адъютанту. – К противнику надлежит отнестись с подобающим уважением.

Булычев доставил императору удовлетворение.

– Сколько всего пленных?

– Пятнадцать человек, ваше величество, – растерянно ответил генерал.

– Так мало… – Наполеон поморщился и с негодованием отвернулся от него. – Да, мы выиграем сражение. Да, русские будут разбиты, но дело не будет завершено, если у меня не окажется пленных…

Итак, после боя у Шевардина, разыгравшегося 24 августа 1812 года, французская армия облегла Бородино громадной темной наволочной тучей. Вблизи Можайска, в ста с лишним верстах к западу от Москвы, лицом к лицу с грозным врагом стали русские войска с твердой решимостью умереть, но не пропустить французов в Первопрестольную златоглавую столицу.

Правый фланг русских войск под командованием генерала Барклая-де-Толли располагался по холмистому восточному берегу Колочи.

В центре стояли войска генерала Дохтурова, отличившегося при обороне Смоленска. Здесь, между Бородиным и Семеновским, было построено крупное курганное укрепление – монет, рассчитанное на восемнадцать орудий. Впоследствии оно получило название курганной батареи генерала Раевского.

Правый фланг и центр прикрывали основное стратегическое направление на Москву – Новую Смоленскую дорогу.

На левом фланге, более пологом и потому менее защищенном, размещались войска князя Багратиона. Здесь, на месте порушенной деревни Семеновской, соорудили специальные земляные укрепления – флеши; здесь стояла двадцатичетырехлинейная батарея. По окончании битвы эти укрепления снискали себе неувядаемую славу, их нарекли – Багратионовы флеши.

Главная квартира находилась в селе Татаринове.

Командовал всеми войсками Светлейший князь Кутузов-Смоленский. При нем состояли: пресловутый помощник, «господин без Отечества» барон Беннигсен; начальник штаба 1-й армии, проницательный и умудренный боевым опытом генерал Ермолов; видный стратег, генерал-квартирмейстер Толь. Артиллерию 1-й армии возглавлял генерал Кутайсов. Готовясь к генеральному сражению, фельдмаршал «приводил войско в уверенность и полную надежду дать отпор врагам своим».

Получив известие от маршала Нея, что русские остановились на месте и укрепляются, Наполеон несказанно обрадовался.

– Все ж таки предстоит генеральная битва! Исход ее для меня ясен! Эта старая лисица Севера – Кутузов будет наконец-то разбит! – воскликнул он, обращаясь к своим приближенным. – Лошадь! Мою лошадь! Пора отворять ворота Москвы, – и поскакал к Шевардину.

– Я бы очень хотел доказать Наполеону, что на сей раз он ошибся, – усмехнувшись, молвил Светлейший князь Кутузов, когда ему донесли слова французского императора.

Наполеон издал приказ по армии: «Воины! Ваши желания исполняются! Мы приближаемся к решительной битве. Скоро вы пожнете новые лавры! Император полагается на вас как на гранитную скалу… Он с вами, и успех вне сомнения. Готовьтесь! Да здравствует император!»

Вечером, перед генеральным сражением, офицеры читали солдатам напутственную речь Бонапарта:

«Воины!

Вот битва, которой вы так ждали. Победа зависит от вас, она необходима для нас. Она доставит нам все самое нужное – обильные припасы, удобные зимние квартиры, богатства и скорое возвращение в родное Отечество… Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридлянде, Витебске и Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспомнит о ваших подвигах в сей день. Да скажут о каждом из вас: он был в великой битве под Москвой…»

– Виват император! – ликовали солдаты. – Мы взяли Вену, Берлин, Мадрид, Рим, Неаполь… Возьмем и Москву! Виват император!

А повелитель великой армии, где смешались почти все народы Европы: французы, немцы, итальянцы, поляки, – был возбужден и непредсказуем: то молчалив, суров и задумчив, то вспыльчив, непоседлив и говорлив… Увидев, как драгуны цепочкой спустились по пологому берегу к воде поить коней, он поинтересовался:

– Что за река?

– Москва-река, ваше величество, – ответил ему офицер.

– По имени этой реки мы назовем нашу победу.

– Виват император! – грянуло в ответ.

Наполеон был в сюртуке мышиного цвета, белых пикейных штанах и треуголке, надвинутой на глаза. Весь день 25 августа он провел на статном арабском красавце-коне, осматривал поле сражения. Главный удар он решил нанести в промежутке между Новой и Старой Смоленскими дорогами, против нашего левого крыла. В центре – действовать оборонительно; за правым же крылом наблюдать только легкими войсками.

…Ясно и зябко было кругом. Лист не шелохнет. Объезжая войска на дрожках, Кутузов в сопровождении малой свиты поднимал над головой белую кавалерийскую фуражку с красным околышем. Обнажив седовласую голову с высоким сократовским лбом, он приветствовал и ободрял солдат:

– Не увлекайтесь шибко стрельбой. Смело идите на неприятеля, – советовал полководец. – Помните завет Суворова: «Пуля – дура; штык – молодец!»

Остановившись перед полком пехоты, князь сказал:

– Братцы! Вам придется защищать Землю русскую! Послужить ей верой и правдой до последней капли крови. Каждый полк будет употреблен в дело. Вас будут сменять, как часовых, через каждые два часа. Здесь решится судьба сражения. Надеюсь на вас! Благословляю вас! – главнокомандующий ободряюще кивнул пехотинцам и тронул коня.

Вслед за ним последовала свита.

Могучее «Ура-а-а!» прогремело в ответ.

– Рады ста-рать-ся! – кричали солдаты.

Вечерело…

Священники в полном облачении обносили по рядам воинов чудотворную икону Смоленской Божьей Матери.

«Духовенство шло в ризах, – вспоминал очевидец, – кадила дымились, свечи теплились, воздух оглашался пением, и святая икона, казалось, шествовала сама собою. По влечению сердца стотысячная армия падала на колени и припадала челом к земле, которую готова была упоить досыта своею кровью».

– Господа! – обратился Светлейший князь к корпусным и резервным генералам. – Сберегайте резервы! Помните, кто их сохранил, тот еще не побежден! Наступайте смело колоннами. Быстро действуйте штыками… Призадумавшись, полководец добавил:

– Не забывайте сами и накажите солдатам своим – за нами Москва!

– Накажем, ваша светлость! – ответил за всех сопровождавший князя генерал от инфантерии Милорадович, командовавший при Бородине правым крылом 1-й армии.

– А что, Михаил Андреевич, – с улыбкой обратился к нему Кутузов, – ведь французы переломают себе зубы о наши штыки.

– Россия, Светлейший князь, может гордиться своим солдатом!

– И, может быть, половина этих молодцев сложит головы на этом поле. Господи, спаси Россию! Спаси храброе наше воинство! – при этих словах главнокомандующий снял фуражку, склонил голову и перекрестился.

– Москва возлагает на нас все надежды, – со вздохом промолвил Милорадович. – Бородинским сражением решится участь Москвы…

– Ох, не так ты сказал! Не так… – с укоризной возразил полководец. – Ведь на нас теперь смотрит с надеждой вся Русь православная…

– Да, ваша светлость, государь император возложил на нас великое, но славное бремя.

– Я счастлив, предводительствуя русскими! – Кутузов с гордостью взглянул на своих приближенных. – А вы должны гордиться русским именем, ибо сие имя есть и будет знаменем победы!

С вечера русский стан казался тих и сосредоточен. Офицеры надели чистое белье. Солдаты, укладываясь спать, клали в изголовье белые рубахи, словно в ожидании Светлого праздника. Хотя приготовления шли не на пир, тяжести и уныния не чувствовалось. Огней почти не разводили, а те, что горели, горели вяло и бледно.

«Водка! Кому водку? Ступай к водке!» – зычно крича, приглашали квартирьеры. Но их призывам никто не следовал, не двигаясь с мест, солдаты отвечали резонно: «Благодарим за честь! Да не к тому дело идет. Не такой завтра день…»

Повсюду точили штыки, отпускали сабли, звеня оселком о железо; чистили амуницию. Саперы, точно кроты, глубоко зарывались в сырую землю траншей. Артиллеристы, поставив орудия в надежные места, подносили к ним ящики со нарядами. Ветераны, хмуря брови, поглядывали в сторону пылающих неприятельских костров и, слыша, как музицируют, поют песни, смеются и кричат хмельные французы, творили крестное знамение и поминали былые походы Суворова в Альпах.

Князь Багратион заметил, что солдаты на его фланге хранят какое-то особенное молчание, то напряженное молчание, которое предшествует великому сражению или великой неожиданности.

Вечер выдался сырой, туманный. К ночи принялся моросить дождь. Низкий туман стлался по земле. Все более темнел горизонт.

Настала ночь. Черная, сырая, холодная ночь перед сражением. То была грозная, роковая, священная ночь, ибо за ней стояли не только судьба Бородина, судьба сражения, но, в конечном счете, судьба России…

Чуткое и трепетное дыхание той краткой и священной ночи талантливо и прозорливо передал знаменитый русский поэт Василий Андреевич Жуковский:

Орудий заряженных строй

Стоял с готовыми громами;

Стрелки, припав к ним головами,

Дремали, и под их рукой

Фитиль курился роковой…

Едва забрезжил рассвет, как промозглый августовский дождь, шумевший всю ночь напролет, утих. Село с белой церковью потонуло в тумане. Казалось, над полем разверзлось море тумана, клубящегося под серо-голубым небом. Но вот небо на востоке стало проясняться, вспыхнули, заалели облака, день обещал быть погожим. Гонимые первыми солнечными лучами, клочья тумана поползли прочь.

В шестом часу утра против левого крыла русской армии, возле села Семеновского, где окопались и расположились на ночлег войска князя Багратиона, внезапно грянула первая французская пушка. Раскат прокатился по лугам, полям и, угрожающе погромыхивая, замер далеко, в глуши Утицкого бора… В округе воцарилась тревожная, зыбкая тишина. Солдаты уже поднялись и, крестясь, готовились к бою…

Услышав неприятельский выстрел, ядро которого упало в русском стане в то место, где почивали возле флешей бойцы, Кутузов сразу определил: гаубица – и, сочтя это приглашением к сражению, пришпорил коня и спешно поскакал на батарею к Горкам. Князь был в сюртуке без эполет, в белой фуражке с красною выпушкой. Шарф и нагайка накинуты на плечо. Следом за ним двинулись генералы и штабные офицеры. На батарее при тусклом свете редких, догорающих костров Кутузов осмотрел в подзорную трубу поле грядущей битвы и своих воинов, которые уже становились под ружье.

…Наполеон не ложился спать всю ночь, его мучили приступы глухого удушливого кашля. Истомленный думами, он вышел из палатки на заре и направился к Шевардинскому редуту. Ценой больших потерь его армии удалось-таки занять этот крепко укрепленный «орешек». Теперь император как никогда прежде беспокоился: только бы русская армия, не приняв решительного боя, вновь не отступила бы потемну.

Любуясь восходящим из-за горизонта дневным светилом, лучи которого сверкали на меди пушек и стали штыков, утомленный и сумрачный покоритель Европы, внезапно воспрянув духом, величественным жестом указал на огненный шар и прошептал всего лишь три слова: «Вот солнце Аустерлица!» И пред ним воскрес счастливый и памятный для французов день, день победы над австро-русскими войсками в 1805 году. Впоследствии словам этим суждено было стать достоянием истории. Истории о грозной и знаменитой битве при Бородине.

По приказу Бонапарта затрубили сигнальные трубы, раздались громкие перекаты барабанного боя – прозвучал сигнал армии к началу решительного сражения.

Не успел еще растаять над Колочью белый туман, как пушечные выстрелы загремели один за другим. Ядра посыпались вначале в самом Бородине, в особенности у моста через извилистую, крутобережную Колочу. Распаляясь все более, канонада загрохотала по всей боевой линии.

Вдоль ручья Каменки солдаты растянулись стрелковой цепью вплоть до Утицкого бора. Издали казалось, что некоторые затаились, покуда другие ползают по земле.

Егеря подорвали мост и фланговым ружейным огнем потеснили дивизии пехоты генералов Дессе и Компана из корпуса маршала Даву. То была первая горячая схватка разгоравшейся час от часу битвы.

– По всему чувствуется – дело завязывается крутое, жаркое! – отметил Багратион. – Неспроста нынче дневное светило взошло на нашей стороне…

Для защиты укреплений он отрядил сводно-гренадерскую дивизию Воронцова и пехотную Неверовского, что составляло около восьми тысяч солдат при пятидесяти орудиях.

Наполеон подтянул к флешам семь пехотных и восемь кавалерийских дивизий при двухстах пушках – свыше сорока трех тысяч человек под командованием маршалов Даву, Мюрата, Нея и генерала Жюно. Упоенный немеркнущей славой император не сомневался в успехе.

Белопенная штормовая волна, вскипев в стане французов, ударила сперва, для отвода глаз, в лоб, а затем стала круто перемещаться влево, туда, где стояли войска Багратиона.

Артиллерия обрушила сильный огонь по Семеновским укреплениям. Бонапарт решил нанести здесь главный удар, намереваясь с ходу прорвать оборону русских, загнав их в треугольник меж реками Колочей и Москвой, и разгромить.

Корпуса пехотных и артиллерийских дивизий маршалов Даву, Нея и генерала Жюно лавиной двинулись полем к опушке Утицкого бора, левее наших батарей. Возглавлял атаку Неаполитанский король Мюрат, командующий кавалерией наполеоновской армии.

Неукротимому наступлению французов мешал лес. Казалось, эта могучая армада войск своим неудержимым стремлением вперед порушит старый бор, дабы расчистить себе путь. Преодолев бурелом, авангардные части выбрались на чистое место, построились и с безумной отвагой под бой барабанов пошли в атаку.

Воспользовавшись благоприятным моментом, егеря открыли по скоплению неприятеля огонь. Злоба и ярость, храбрость и честь вступили здесь в кровавую схватку с ужасами все истребляющей смерти. Много французов полегло убитыми и ранеными. Атака замялась.

В гневе и смятении Наполеон приказал пустить в ход резервные дивизии.

«Жаль, сил маловато», – нахмурил густые черные брови Багратион и, грозно сверкнув смоляным глазом, послал адъютанта Андрианова просить у главнокомандующего подкрепления.

Почитая Багратиона одним из лучших генералов, из тех, кто не стал бы взывать о помощи без крайней нужды, Светлейший князь велел отрядить Литовский и Измайловский гвардейские полки, кирасир и около ста пушек из главного артиллерийского резерва.

После нескольких залпов французы вновь двинулись на приступ флешей. Ржанье коней и предсмертные крики тонули в оглушительном грохоте. Земля словно вскипала под копытами несущейся галопом конницы. В адском бою то неприятель теснил, сметая наши ряды, то гренадеры Воронцова, ударяя в штыки, осаживали и громили его. В пылу боя генерал был тяжело ранен, солдаты быстро вынесли его из-под огня.

Воронцов предстал пред Багратионом бледный, с обломком шпаги в руке, без шляпы.

– Ну и дела! – глянув на него, князь тяжело вздохнул и приказал Неверовскому ввести в бой свежие силы. – Не подкачай, душа-генерал!

Генерал четко и выразительно отдал честь Багратиону, и все потонуло в оглушительном, ни на минуту не смолкающем грохоте боя.

Из порохового дыма и смрада, висевшего над флешами, словно из штормовой грозы, вынырнули со штыками наперевес батальоны прославленной 27-й пехотной дивизии генерал-майора Неверовского. Подоспев, как говорится, в самый раз, пехотинцы нанесли по неприятелю сокрушительный контрудар. Многие полегли в том бою. Сам же Неверовский, несмотря на контузию, остался в строю.

Минуты критические, решающие. Солдаты Коновницына и Бороздина штыками выбили французов с батарей и прогнали их за ручей Семеновский.

Бонапарт, все более мрачнея и бледнея, наблюдал за ходом сражения в подзорную трубу. Повелительным жестом он посылал в атаки резервные корпуса, ожидая от своих генералов добрых вестей. Но генералы один за другим падали с коней поверженными или возвращались с поля боя с расстроенными, истекающими кровью войсками…

Адъютанты с дрожью в голосе докладывали императору про неслыханную дерзость и упорство русских, передавая мольбы своих командиров о подкреплении. Все это приводило Наполеона в бешенство: лишь теперь, в роковые минуты битвы, он наконец осознал всю сложность и трагизм положения, в котором очутились его войска.

Готовясь к сражению, самодовольный покоритель Европы не рассчитывал на такое отчаянное сопротивление противника, предвкушая скорую победу, пышные пиры в златоглавой столице и торжественное возвращение под звон литавр в Париж.

Полки его старой, закаленной в боях гвардии стояли до поры в резерве, тогда как другие корпуса и дивизии истекали кровью и ложились костьми. Пуще зеницы ока Наполеон берег свою старую гвардию, возглавляемую прославленными ветеранами. Он не раз говорил своей свите:

– Черт возьми! Как я люблю моих дорогих ворчунов! Ну и пусть они жалуются, пусть даже ругают меня, называя честолюбивым безумцем и сумасбродным корсиканцем! Я знаю это! Но я их люблю все более! Ибо они ворчат, но никогда не подводят. Они выигрывают мне одно сражение за другим! Моя старая гвардия – гордость и оплот армии!

При Бородине Бонапарт впервые повстречал столь грозного врага. Правда, в его памяти внезапно мелькнул Ваграм. В ту пору, в 1809 году, австрийцы были сильны как никогда и успех французов висел, можно сказать, на волоске. Но в той кровавой битве, дабы перетянуть чашу весов на свою сторону, Наполеону достаточно было повелеть маршалу переодеться в мундир времен республики, поставив его во главе войск, и приказать: «Ступайте! И либо умрите, либо раздавите своею массою и разрубите мечом своим скрытый там узел победы!» И маршал с честью выполнил приказ императора. Французы одержали верх при Ваграме и слава непобедимого полководца вновь вознеслась над Бонапартом.

Здесь же, в дьявольском пылу Бородина, все складывалось наперекор замыслам императора…

Десять утра. Войска Нея и Даву густой лавиной устремились на штурм флешей. Французы решили подавить русских своею мощью и численностью. Но тщетно! На сей раз пехотная дивизия генерала Коновницына, выдержала адский штурм и дала врагу достойный отпор. Сам генерал был дважды контужен, но, как и многие полководцы, не покинул поля сражения. Несокрушимый яростный натиск неприятеля был сломлен, атака захлебнулась. Французы вынуждены были отойти на исходные позиции.

Меняя тактику боя, Бонапарт ставил во главу войск сразу двух-трех маршалов, повторяя им со скрежетом зубовным: «Умрите, но победите русских!» Солдаты великой армии истекали кровью на глазах своих командиров. Офицер 2-го кирасирского полка дивизии генерала Сен-Жермена свидетельствовал: «На этом пункте русские переходили несколько раз в наступление. Тела убитых затрудняли движение сражавшихся, они ступали по крови, которую насыщенная земля отказывалась поглощать. Этот редут (флеши) ключ для поля сражения! – был блистательно атакован и столь же мужественно обороняем».

Тогда Наполеон задумал взять флеши обходным маневром, со стороны леса. Столь рискованное предприятие он поручил генералу Жюно, возглавлявшему вестфальский корпус.

Однако и сей коварный маневр врагу не удался. Командир 1-й конной батареи артиллерии капитан Захаров первый увидел, что неприятель пробрался в тыл. Он тотчас отдал приказ пушкарям: «Развернуть орудия! Открыть огонь!»

Французы рассредоточились и в панике побежали к спасительному лесу, туда, откуда недавно пожаловали.

Солдаты пехотной дивизии генерал-майора Вюртембергского и кирасиры генерал-лейтенанта Голицына, посланные главнокомандующим на подмогу Багратиону, воспользовались замешательством в стане врага и крепко ударили по нему. Колонны французов, понеся потери, скрылись в бору.

…Бой за флеши продолжался более шести часов. Отчаянный бой жизни со смертью. Неистовый рев орудий, дерзкие набеги кавалерии и повсюду жаркие схватки на штыках, где солдаты русские по праву стяжали себе добрую славу. Гром победного «Ура-а-а!» приводил французов в трепет и дрожь, сеял среди них панику. И в этом беспримерном по отваге, накалу страстей, числу убитых и истекающих кровью воинов побоище русские с бесстрашием принимали на грудь удары врагов, хлынувших в дыму пороховом и в неумолчном грохоте. Тела лежали грудами, и по ним, точно по холмам, скакали всадники с обнаженными саблями.

Порушенные дымящиеся укрепления семь раз переходят из одних рук в другие. Несмотря на численное и огневое превосходство, французам так и не удается закрепиться на Семеновских высотах.

Выждав благоприятный момент, Наполеон приказал артиллерии открыть огонь по флешам разом более четырехстам орудиям. Грянули оглушительные залпы. Под грохот мощной пушечной канонады французы ринулись на новый штурм. Казалось, никто и ничто не сможет противиться им любой ценой вырвать победу.

Багратион неотлучно следил за ходом боя. «Только бы не пропустить врага, не дать ему послабления, не дрогнуть, – размышлял он. – Каждый воин твердо знает свой боевой маневр. Ни шагу назад!» Через правое плечо князя была перекинута голубая лента. На шее – крест. На груди – серебряная звезда с Андреевским крестом, будто он принимал парад. Полководца радовало бесстрашие и мужество русских солдат. Но и французы в эти решительные минуты боя, право же, достойны были похвалы! Бряцая оружием, широкими рядами скакали всадники. Кого здесь только не было! Статные, с конскими хвостами, развевающимися на гребнях шлемов драгуны; франтоватые уланы с флюгерами в руках и пестрыми значками; мощные тяжелые кирасиры; егеря в высоких зеленых шапках. Картечь рассеивала и сметала их ряды, а кивера, мелькая в дыму, по-прежнему, словно из небытия, вспыхивали и колыхались.

Глядя на атакующих французов, Багратион повторил: «Браво! Браво! Этакими молодцами идут!» Дабы не ударить лицом в грязь пред могучим неприятелем, князь решил доказать на деле: уж ежели французы могут смотреть смерти в глаза, то и русские умеют геройски обороняться и побеждать.

Испытанный в баталиях под командованием великого Суворова, Багратион предчувствовал, что солдаты его и на сей раз не подведут. «Французы палят потому лишь, что так им приказал господин император, а дух их уже, поди, не тот, что был прежде», – отметил князь и прошептал любимое суворовское: «Пуля – дура, штык – молодец!» Он сел на коня и поскакал к войскам своим:

– Вперед, братцы! В штыки! Ура-а-а!

И солдаты, заслышав голос любимого полководца, с удесятеренной силой бросились на врага, выставив и склонив штыки. Ведь шутка ли сказать – сам князь Багратион ведет их нынче в бой!

Завязался жестокий, отчаянный рукопашный бой, в котором нет равных солдату русскому. Повсюду свист ядер, бьющихся в бруствер, косящих солдат…

– Воистину ад кромешный! Тут даже трус не найдет себе безопасного места, – обронил Петр Иванович.

Едва он успел произнести эти слова, как поблизости ударилась в край вала, зашипела и, полыхнув красным огнем, вдребезги разорвалась чиненная граната. Осколок угодил ему в правую ногу. Князь почувствовал острую боль, в глазах мелькнул яркий, расплывающийся кружок. Сапог разом потяжелел, наполняясь кровью.

А тем часом бой за флеши становился все отчаяннее, жарче – канонада усиливалась. Кавалерия и пехота ржанье коней и предсмертные стоны – все смешалось в пылу невиданного по накалу страстей, числу орудий и бойцов сражения. Облака дыма застилали солнце. Ядра, гранаты, картечи бушевали в воздухе со злобным шипением, бороздили землю, рушили укрепления, рвались в гуще людей. Солдаты бились штыками, прикладами, кольями, тесаками. Сменяя передние ряды, в схватку вступали все новые полки, громовым «Ура-а-а!» приветствуя любимого и бесстрашного полководца.

Собрав волю в кулак и не желая показать вида, что он ранен, Багратион размахивал в воздухе шпагой. Будучи необычайно встревожен и напряжен, князь вдохновлял на бой проходящие мимо него полки. Воины тонули в дыму пороховом и оглушительном грохоте грозной сечи. Меж тем полководец еле держался в седле, превозмогая страшную боль. Как же тяжело было Петру Ивановичу расставаться в эти решительные минуты сражения со своими солдатами, коих он любил горячо и почитал за сыновей! Ведь с ними за многие годы так сроднилось его сердце. Но вот все помутилось в глазах князя: и полки, идущие в бой, и адский протяжный гул сражения, и свинцовый вихрь пуль – все перестало существовать. Мертвенно-бледный, склонился он к седлу. И тут один из офицеров поддержал его, другой неутешно зарыдал.

– Душа словно отлетела от всего левого фланга, – прошептал кто-то из приближенных князя.

Полководца опустили на землю, щедро политую кровью солдатской. Теперь к этой священной солдатской крови примешалась еще и кровь прославленного генерала, героя Очакова и Шенграбена.

«Изможденный от потери крови, он еще весь впереди, весь носится пред своими дивизиями… Забыв про боль, он вслушивается в отдаленные перекаты грома… Стараясь разгадать судьбу сражения», – вспоминал о рачении князя Багратиона пославленный участник битвы Федор Глинка.

На зов адъютантов поспешил старший медик лейб-гвардии Литовского полка Я. И. Говоров. Он разрезал ножом голенище сапога и осмотрел кровоточащую рану чуть выше колена. Исследовав глубину ее, определил повреждение передней части правой берцовой кости и наложил князю на рану повязку.

Багратион посетовал Говорову:

– Не покидает боль. Я ощущаю то жар, то озноб…

– Потеря крови, боль и лихорадка, ваше сиятельство, сопутствуют ранению, – пояснил медик. – Чем тяжелее рана, тем боли усиливаются…

– Долго ли припадки будут мучить меня?

– С уменьшением воспаления раны горячка начнет стихать, равно как и боли…

– Как скоро вы намереваетесь поставить меня на ноги?

– К сожалению, ваше сиятельство, времени полного излечения я назвать не могу, тем более что настоящее состояние раны еще не совсем ясно.

– Когда же рана моя вам станет известна?

– Новая перевязка, которую я предприму завтра, возможно, прояснит мне состояние вашей раны.

– Мое пятое ранение. Четыре раза я не выходил из боя, – прошептал Багратион, теряя сознание. В конце осмотра Говоров распорядился:

– Положите князя на носилки – и немедля на перевязочный пункт!

Во время перевозки сознание возвращалось к Петру Ивановичу, и тогда он слабым голосом спрашивал у сопровождавших его офицеров:

– Как на флешах? Не посрамились ли солдаты мои?

– Держатся стойко!

Когда Багратиона уносили, ординарец полководца кирасир Олферьев, подбежал к носилкам.

– Ваше сиятельство! – воскликнул он. – Вас везут лечить. Во мне уже нет вам надобности…

Олферьев вскочил на коня и на рысях поскакал в самую гущу боя. С геройской лихостью поручик поразил нескольких драгун и замертво пал, сраженный предательским сабельным ударом в спину.

У опушки леса на ближнем перевязочном пункте главный медицинский инспектор 2-й Западной армии Гангарт еще раз тщательно осмотрел рану, почистил ее, вынул «малый осколок» кости и перевязал.

– Везти князя в лазарет! В Москву! – наказал Гангарт.

Придя в сознание после операции, Багратион попросил приподнять его. В последний раз он осмотрел поле боя, стоящих поблизости конногвардейцев и вновь поинтересовался:

– Как на позиции? Как солдаты?

– Стоят насмерть! – твердо прозвучало в ответ.

Заметив поблизости адъютанта Барклая-де-Толли Левенштерна, князь поманил его к себе и дрогнувшим голосом прошептал:

– Голубчик! Передайте генералу Барклаю: участь армии и ее спасение зависит теперь от него. До сих пор идет все хорошо, но пусть он следит за моей армией…

Не в силах превозмочь ужасную боль, полководец глухо застонал. И этот глухой стон как бы вернул его на грешную землю. Вскоре он вновь потерял сознание…

Восьмая атака на флеши. Свист пуль. Надрывный, несмолкающий гул.

Казалось, нет на свете такой силы, которая может устоять перед неудержимой лавиной французов. Еще каких-нибудь пять-десять минут боя – и русские падут костьми и будут разгромлены…

В эти отчаянные минуты сражения, когда Багратион и начальник его штаба Э. Ф. Сен-При пали с коней со смертельными ранами, генерал-майор Александр Тучков – Тучков 4-й – со знаменем в руках повел свои полки на, французов. Враг опрокинут и смят. Однако и сам Тучков не уцелел в жаркой, вихревой схватке: он пал на поле брани смертью героя.

Солдаты русские закручинились было, но тут вперед выдвинулся командир 3-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Коновницын с Измайловским полком.

– Братцы! – крикнул он, строя солдат в шахматное каре. – За нами Москва! Ни шагу назад!

Коновницын возглавил войска в роковой момент боя и отвел их за гребень Семеновского оврага, на вторую линию обороны, где сосредоточились сильные батареи.

Кавалерия неприятеля была встречена картечью и рассеяна. Воспользовавшись паникой в стане врага, измайловские гренадеры окружили всадников, окованных в латы, и повергли их наземь штыками.

Верный соратник Багратиона, дежурный генерал 2-й армии С. И. Маевский так скупо и четко поминал яростные атаки противника на флеши: «26 августа здесь развернулся весь ад! Бедный наш угол, или левый фланг, составивший треугольник позиции, сосредоточил на себе все выстрелы французской армии. Багратион правду сказал, что здесь… трусу места бы не было».

На протяжении всей битвы Кутузов находился на командном пункте. Он неотлучно следил за ходом боевых событий, и ничто – ни гром орудий, ни пламя яростного огня, ни рвущиеся поблизости ядра – не могли поколебать его воли и мужества. Адъютанты и вестовые скакали к нему с позиций с донесениями. Один из них принес особо горестное известие:

– Ваше сиятельство, – тяжело дыша, глухими, срывающимся, подавленным голосом доложил он, – князь Багратион ранен. Горесть в войсках…

– Неужели? Господи! – глубоко обеспокоился главнокомандующий. – Куда ранен?

– В ногу, ваше сиятельство.

– Опасно?

– Не могу знать, ваше сиятельство. Повреждена кость…

– Голубчик, князю надобно срочно оказать помощь. Нельзя забывать, что жизнь его, как никого другого, дорога России. Передайте от меня лично медикам, чтобы они употребили все свое искусство к скорейшему излечению князя. Ибо нас с ним ждут впереди горячие неотложные дела…

– Толь! – после глубокого раздумья промолвил Кутузов.

– Что прикажете, ваше сиятельство! – тотчас же отозвался стройный, щеголеватый генерал-квартирмейстер.

– Моим именем передайте Дмитрию Сергеевичу Дохтурову, чтобы он принял команду над флешами вместо князя Петра.

Фельдмаршал недаром остановил свой выбор на умудренном боевым опытом корпусном генерале Дохтурове, скромном и храбром командире, прославившемся недавно при героической обороне Смоленска.

Кутузов собственноручно написал карандашом предписание генералу Дохтурову принять на себя командование:

«26 августа.

Господину генералу Дохтурову,

Хотя и поехал принц Вюртембергский на левый фланг, но, несмотря на то, имеете вы честь командовать всем левым крылом нашей армии и принц Вютембергский подчинен вам. Рекомендую вам держаться до тех пор, пока от меня не воспоследует повеление к отступлению.

Кн. Г.-Кутузов».

Адъютант, взяв предписание, тотчас же ускакал.

Начальник штаба 1-й Западной армии, один из видных и опытнейших русских генералов Ермолов, вместе с начальником артиллерии той же армии Кутайсовым узнали, что солдаты батареи Раевского на левом фланге отступили. Испросив разрешения у главнокомандующего, они возглавили войска в критические минуты сражения. Генералы смело повернули солдат лицом к неприятелю, повели бой в штыки и отбили у врага батарею. В этой яростной и блестящей контратаке был пленен французский генерал Бонами.

Генерал Дохтуров по приказу Кутузова заступил на левое крыло армии, заняв место князя Багратиона.

С той минуты Дохтуров, казалось, стал еще более напорист, решителен и вездесущ. Его видели в тех местах битвы, где нависала смертельная опасность. Под генералом убили одного коня, однако он тут же пересел на другого… Но и другого коня вскоре сразил осколок ядра. А генерал, хранимый своим ангелом, остался невредим.

В самой гуще сражения он стойко отражал шквал атак неприятеля, вдохновляя личным примером солдат:

– Ни шагу назад!

Когда битва закончилась, Дохтуров перекрестился и молвил по праву:

– Пред нами дрогнул и отступил грозный враг! Воины проявили чудеса героизма! Полагаю, что Бородино осталось за нами…

Меж тем Багратиона подняли с земли, бережно положили на телегу и на лошадях отправили в Первопрестольную столицу.

Доблестные защитники флешей, испив до дна горькую чашу сражения, в шесть утра 27 августа по приказу Кутузова оставили дымящиеся разрушенные укрепления и отошли к Большой Смоленской дороге…

Покинув армию, тяжело раненный Багратион продолжал думать о боевых соратниках: «В сей день… войско русское показало совершенную неустрашимость и неслыханную храбрость от генерала до солдата. Неприятель видел и узнал, что русские воины, горящие истинною к Отечеству любовию, бесстрашно все готовы пролить кровь, защищая… Отечество. День сей пребудет и в предбудущие времена заменит редким героизмом русских воинов».

В предписании на имя дежурного князь приказал собрать списки отличившихся в боях 24–26 августа и представить их в штаб фельдмаршала Кутузова для награждения. Об этом свидетельствуют скупые строки рапорта самого П. И. Багратиона М. И. Кутузову.

«№ 745

1 сентября 1812 года

Москва.

Ваша светлость были очевидным свидетелем того мужественного и неустрашимого геройства, с каковым в 24-й и 26-й день августа войска вверенной мне 2-й Западной армии до отчаяния дрались с неприятелем. Беспримерный сей подвиг, ознаменованный ранами весьма многих сподвижников, заслуживает по всей справедливости награды. Я, пользуясь властью всевысочайше присвоенного звания главнокомандующего, наградив теперь чинами и знаками отличия находившихся при мне и в глазах моих особенно отличившихся, имею честь препроводить при сем именной об них список, равно и другой таковым же, лично при мне отличившимся, награждение коих зависит от всевысочайшей воли; покорнейше прошу вашу светлость об утверждении награды мною по всей справедливости сделанной, как и о награждениях других в списке показанных, употребить ваше ходатайство у всевысочайшего престола. А как о прочих отличившихся по армии высочайше мне вверенной не мог я, за отъездом моим для излечения раны, собрать подробных сведений, то долгом поставляю покорнейше просить вашей светлости о награждении и сих сделать ваше рассмотрение.

Генерал от инфантерии Багратион».

Печаль солдат была бы неутешной, если бы кто-нибудь осмелился молвить, что уже не суждено им более увидеть своего любимого генерала на вороном коне.

Подбадривая друг друга в пути, солдаты, несмотря на отступление и усталость, затянули песню, сложенную здесь же у бивачного огня:

Тщетны Россам все препоны,

Уж таков судьбы закон:

Есть у нас Багратионы –

Будет бит Наполеон.

Подвиг Багратиона в Отечественной войне заключался также и в том, что когда 22 июля соединились две русские армии под древним Смоленском, порушив тем самым генеральный стратегический план Наполеона разбить их поодиночке, встал коварный вопрос: к кому из главнокомандующих перейдет начальство над ними? Причем на этот счет не было высказано никакого высочайшего повеления.

Багратион был старше Барклая-де-Толли чином и имел то прежде под своим началом. Но, ставя превыше всего на свете благо Отечества, князь отбросил личные счеты и подчинился Барклаю. Обстоятельно переговорив, полководцы расстались, довольные друг другом. То была главная победа Багратиона над самим собою, а победить самого себя, как ведомо, наитруднейшая из побед.

Князь Багратион неустанно рвался в бой, в наступление, жаждал победы и открыто высказывал недовольство нерешительностью действий командующего 1-й Западной русской армией военного министра Барклая-де-Толли. Но, к чести князя, отметим: будучи тяжело ранен, он нашел в себе силы попросить у Барклая прощения во всем, в чем был не прав перед ним, назвав его своим «благородным другом».

В разгар битвы Барклай-де-Толли послал к главнокомандующему прусского генерала Вольцогена, состоявшего три Главной квартире в качестве советника, с докладом, что наши опорные пункты в руках французов, а войска расстроены… На что Кутузов твердо и резко ответствовал: «Передайте Барклаю, что касается до сражения, то ход его известен мне самому как нельзя лучше, чем кому-либо! Неприятель отражен во всех позициях…»

Слова эти успокоили метущуюся натуру генерала Барклая.

…По распоряжению штабного начальника, бездарного и педантичного барона Бенигсена, резервы, скрытые в Утицком бору, без ведома главнокомандующего были выведены и пущены в бой. 3-й корпус пехоты генерала Тучкова 1-го, истекая кровью, отражал яростные атаки неприятеля на Семеновские укрепления, а московские ополченцы выносили раненых с поля боя и таскали к орудиям ящики с зарядами. План Кутузова был порушен, хотя он, вероятно, мог бы иметь важные и выгодные последствия.

Французы нарекли битву за Багратионовы флеши битвою генералов: ведь в обеих армиях пало много высших чинов. А русские говорили, тяжко вздыхая: «Такая была жарня и побоище, что у самого черта тряслась борода. Лес тел, а вода говорила… Однако мы не отошли со своего места ни на шаг – где начали битву, там и кончили».

Несмотря на горечь потерь и смертельные раны, солдаты русские не пали духом и порой даже шутили:

– Эй, братец, глянь-ка, ногу-то у тебя, видать, отстегнули?

– Так что ж тут такого? – кривясь от боли, отвечал раненый. – По мне даже лучше. С сего дня один только сапог чистить придется.

Г. Р. Державин сочинил в честь любимца Суворова князя Петра знаменитое четверостишие:

О, как велик На-поле-он,

И храбр, и быстр, и тверд во брани;

Но дрогнул, как простер лишь длани

К нему с штыком Бог-рати-он…

…Итак, главная битва при Бородине окончилась. Русские стяжали здесь себе бессмертную славу. Тысячи солдат и офицеров пали на поле брани, где испепеленные трава и земля на вершок пропитались кровью. На тех самых мирных полях и лугах, на которых десятки лет крестьяне Горок, Шевардина, Семеновского собирали урожаи, пели песни, устраивали шумные игрища и пасли скот… Толпы раненых брели, с одной стороны к Можайску; с другой – назад, к Валуеву.

Пахло селитрой, порохом, кровью.

Словно зловещая стая черных воронов, на западе сгущались темные тучи. Казалось, будто само ненастье предупреждало людей: «Довольно, хватит убивать друг друга! Опомнитесь! У вас иное предназначение на земле!»

Каждый, кто взглянул бы со стороны на израненных и контуженных русских солдат, бредущих вразброд с серыми от усталости лицами по трупам людей и коней, решил бы, что стоит французам сделать небольшое усилие и нанести удар – и армия Кутузова легла бы костьми. Но и тот, кто посмотрел бы на подавленных, истерзанных, едва передвигающих ноги, но каким-то чудом уцелевших французов, решил бы, что достаточно одной дерзкой атаки казаков – и великой армии конец. Однако ни у французов, ни у русских не осталось на это сил, а посему жар генерального сражения стихал. Обе армии чувствовали себя разбитыми, но не побежденными.

С наступлением ночи кровопролития прекратились. Еще гремели кое-где во мраке ружейные выстрелы. Пушки нет-нет да и покрывали своими оглушительными залпами громадное сражения.

Сквозь ненастливую мглу проступал серый рассвет. Моросил дождь. Небо в рваных тучах чем-то напоминало поле недавней, еще не успевшей остыть битвы. Повсюду трупы людей и коней, лужи крови, разбитые телеги, перевернутые пушки, вырытые зарядами ямы… Сгоревшие и порушенные дома. Да и все это прежде такое покойно-величественное поле с колосящимися по берегам Колочи золотистыми нивами, среди которых грозно сверкали ряды штыков, теперь являло собою зловещее кладбище.

Глубокая ложбина у Семеновского казалась огромным гробом, куда в спешке, смятении или хмельном угаре свалили сотни мертвецов. Недавно там укрылась от картечи рота русских солдат. Но Неаполитанский король Мюрат с грохотом ворвался в село и искрошил в прах все, что подвернулось живого под его саблю. Все рушилось, гибло и испускало дух там, где проскакал со своею вихревой конницей этот зачумленный наместник смерти.

С рассветом чуть живые французы отправились в окрестности искать провиант. Солдаты на носилках таскали раненых в Колоцкий монастырь, находившийся близ поля битвы, размещали их в чудом уцелевших домах. Мест для всех калеченных не хватало. Доктора оказывали помощь страждующим.

Утром к разрушенным Семеновским высотам, флешам Багратиона, молча прошествовал во главе своей свиты Наполеон. Небольшого роста, голубоглазый, в сером сюртуке и низко надвинутой на лоб треуголке, с презрительно-самодовольной улыбкой, укоренившейся от привычки властвовать над людьми, он внимательно осмотрел высокую насыпь с былым укреплением. Качнув головой, усмехнулся:

– И это все, что осталось от флешей?

– Да, ваше величество, вся громадная площадь, где были земляные укрепления, чертовски изрыта и перепахана снарядами. По всей видимости, теперь настала пора действовать старой гвардии, – осмелился предложить маршал Ней.

– Что? Что ты сказал? – Бонапарт страшно разгневался. – Старой гвардии? Я не намерен истребить мою гордость, мою опору, мою гвардию! За восемьсот лье от Парижа, в преддверии Москвы, только безумец жертвует последним резервом… Следует признать, эта страшная по кровопролитию битва, которой мы так долго и горячо желали, вовсе не согласуется с моею первоначальною целью. Я предполагал дать сражение в Литве, сражение решительное и победоносное. Русские же приняли бой гораздо далее. Они не оставили мне никакого трофея, кроме этого кровавого и безумного поля сражения, что покрыто тысячами убитых и раненых с обеих сторон.

От цепкого взгляда императора не ускользнул лежащий поодаль молодой драгунский офицер с кудрявой взлохмаченной шевелюрой, восковым лицом и черными бакенбардами. Его кивер с конским хвостом валялся рядом, у офицера не было сил поднять его после тяжелого ранения в живот.

Драгун корчился от боли, стонал и молил Всевышнего о помощи.

Решив хоть как-то ободрить офицера, часы которого были уже сочтены, Наполеон остановился и громко спросил:

– Давно на службе?

– С восемьсот пятого… – чуть слышно пробормотал офицер.

– Кто командующий?

– Маршал Мюрат…

– Немедля в лазарет!

Высоко держа голову, император прошествовал далее, не оборачиваясь:

– Много ль взято в плен?

– Нет, ваше величество… Мало…

– Почему так? – вспыхнул император. – Неужели русские предпочли смерть пленению?

– Да, русские фанатики предпочитают смерть… – отвечал маршал Ней. – Русские упрямы, они умирают, но не сдаются. Я сам тому свидетель: на пространстве одного квадратного лье нет такого места, которое не было бы покрыто трупами…

Император поморщился и сердито глянул на маршала. Он подошел к двум раненым в бою пленным офицерам.

– Русские офицеры? – Наполеон осмотрел их с ног до головы.

– Да, – прозвучало в ответ.

В эти минуты к императору приблизился генерал и рассказал ему о том, при каких обстоятельствах их пленили.

– Мне сейчас доложили о вашем подвиге, – обратился к офицерам Наполеон. – Я уважаю смелых врагов и дарую вам свободу. Но при одном непременном условии! – возвысил он голос. – Если вы дадите мне слово, что не поднимете оружия против моих воинов. Даете слово?

– Нет! – в один голос сказали офицеры.

– Почему нет? – нахмурил брови Наполеон.

– Давши слово, надо его выполнять. А я и мой друг не сможем этого сделать, – твердо ответил один офицер.

– Вот как? – вскрикнул не ожидавший такой дерзости Бонапарт и поскорее отошел от них. – В таком случае вас ожидает дальний путь под конвоем во Францию!

– Ничего! Мы сокрушим и уничтожим этот непокорный народ! Мы подпишем ему приговор на развалинах Москвы! – в гневе сказал маршалу Нею император. Не глядя под ноги, он сделал шаг в сторону и внезапно споткнулся о распростертое на земле недвижное тело русского солдата-богатыря. Бонапарт едва не упал, но адъютант вовремя поддержал его.

Повелитель Европы выругался и стал размышлять: «По коду войны нам, надлежит помнить не только победы – Аустерлиц, Фридлянд, Витебск, Смоленск, но и это дьявольское Бородино! С этого рокового дня, лишившего меня сна, покоя и большей части армии, я вынужден буду изменить тактику и стратегию. Из пятидесяти сражений, данных мной, в битве под Москвой высказано наиболее доблести и одержан наименьший успех. Русские стяжали здесь право быть непобедимыми».

Да, «сия победа» была молчалива и печальна. Никто из приближенных не осмелился сказать императору слово лести.

Но как бы там ни было, а Наполеон, притушив в душе гнев, волнение и минутную слабость, любил лицедействовать на глазах у своих приближенных. Водился за ним такой грешок. Император как ни в чем не бывало вскинул голову в своей неизменной треуголке, надменно посмотрел на восток: ему были безразличны сейчас посеченные солдаты великой армии и оставившие поле брани изрядно поредевшие русские войска. Он знал, что маршалы и генералы его свиты воспримут этот величественный жест и молчание весьма значительно: «Наконец-то свершилась судьба этого страшного и грандиозного сражения! Настала великая историческая минута!» – торжественно напишут они. Обозревая зловещее поле Бородина, император долго стоял в глубокой задумчивости, заложив руки за спину и не проронив ни слова. Далее он воспрянул духом и устремил свой взгляд на восток, туда, где его ожидала всемирная корона, несметные богатства и безропотное рабское поклонение…

Однако впереди, сквозь летучую дымовую завесу, вспыхивали на горизонте и разгорались костры русской армии…

Поутру Кутузов отдал приказ коннице свершить дерзкий рейд в тыл неприятеля. Атаман Донского казачества Матвей Платов и генерал от кавалерии Федор Уваров скрытно переправились со своим войском через Колочу и с ходу ударили по французам. Внезапная атака казаков произвела страшный переполох в стане врага, не успевшего еще прийти в себя после жестокой опустошительной битвы. Французы в панике отступили. Тем самым наша армия получила желанную передышку. Передышка эта была ей крайне необходима, словно глоток родниковой воды для истомленного жаждой путника, дабы дать возможность солдатам собраться с духом, подлечить раны и укрепить боевые позиции.

Впереди для Наполеона была уготована «западня» в опустевшей пылающей Москве, а затем – отступление по Старой Смоленской дороге. Там французов ждало одно поражение за другим, от которых они уже не могли оправиться. Но сейчас, на этом посеченном, пропитанном кровью и подернутом мраком, оставленном русскими войсками поле Бородина доселе непобежденный завоеватель Европы и все же великий полководец Бонапарт не терял еще веры в грядущую победу.

Виктор Потапов

О любви небесной и о земной

Часть 1

1. Встреча

Фернандеса мучила изжога, и он постоянно прикладывался к кувшину с водой. Ему казалось, что он уже налился ею доверху, но мерзкое жжение в глотке не проходило, то и дело заставляя морщиться от боли и прижимать к груди потную ладонь.

Сегодня, как никогда, его раздражали непрерывные вопли, визг, плач.

«Каждый день одно и тоже!» – с досадой подумал Фернандес и взглянул в сторону станка, в котором извивалась ведьма. В подвале было душно и сыро, чадили, потрескивая факелы, наполняя тяжелый спертый воздух неприятным запахом и бросая зыбкие отсветы на неровную, словно изъеденную червями или исклеванную птицами, поверхность грубо отесанных камней.

«Господи, сдохнуть можно в этом погребе!»

– А-а… кха-а! – захлебываясь, взвизгнула ведьма.

– Да заткни ты ей глотку! – рявкнул Фернандес.

Палач запихнул ведьме в рот кляп, и крик оборвался, перейдя в глухое мычание.

«Жарко, – Фернандес сунул руку под мышку, потом понюхал и тоскливо вздохнул. – Промок весь… Господи! Да когда же это кончится, никаких сил больше нет! Пропади они все пропадом! Сидишь в этом склепе с утра до ночи, кровью насквозь пропахнешь. А поди на доклад, сразу нос морщат, им мужицкий пот нюхать не нравится, все больше по винишку и с девочками покувыркаться».

– Э-э… ведьма-то того, обмерла! – крикнул палач. – Что ее отливать или оставить, пусть сама отходит?

Фернандес со вздохом поднялся и подошел к станку. Это было огромное, почерневшее от крови корыто, в котором лежала стиснутая с боков женщина с вбитыми между тесно сжатых щиколоток деревянными клиньями. Кожа на ногах ободралась, и из-под нее виднелась розовая кость, окаймленная черными сгустками крови.

Инквизитор окинул взглядом жалкое, изломанное пыткой тело.

– Воды дай! – не оборачиваясь, сказал он палачу.

Тот пошел в угол и принес кувшин. Фернандес ухватил его одной рукой за ручку, другой за холодное запотевшее дно и с силой выплеснул воду в лицо женщине. Она застонала и открыла глаза. Инквизитор подождал, пока ее мутный взгляд прояснится и вновь наполнится болью, и привычной скороговоркой произнес:

– Покайся, Господь примет твое раскаяние, а святая церковь облегчит участь и наставит на истинный путь.

Губы ведьмы дрогнули, но не произнесли ничего.

– Ты отреклась от Спасителя? Ты клянешь Святую Троицу?

– Нет-т… – выдавила шепотом измученное криком горло.

– И все же ты отреклась. Ты поклоняешься диаволу. Кому же как не сатане посвящаете вы ваших детей, еще до того, как они увидят свет. Сколько раз ты впадала в грех кровосмешения?

– Нет, – жалобно повторила ведьма.

– Ты молишься диаволу, ты губила людей ядом и колдовскими заклинаниями. Ты и твои подруги накликали на женщин бесплодие и заставляли деревья раньше времени сбрасывать плоды.

Женщина молчала.

– Может, добавить ей, святой отец? – вмешался палач.

Фернандес раздраженно отмахнулся.

– Не имела ли ты телесных сношений с сатаной? Если не каждый день, то сколько раз ты спала с ним?.. Одна женщина, жертва твоих чародейств так опухла, что живот у нее почти закрыл лицо. Из ее утробы слышатся разные звуки, похожие на петушиный крик, на куриное кудахтанье, на блеянье баранов, на рев быков, на мычание коров, на лай собак, на хрюканье свиней, на ржание лошадей. Тот, кто донес на тебя, сказал, что живот этой женщины похож на ходячий скотный двор.

Ведьма молчала.

Фернандес подождал немного, затем, обернувшись к палачу, сказал:

– Вот теперь добавь, только самую малость, чтобы освежить ее память.

Палач подошел к корыту и большим деревянным молотком ударил по одному из вбитых между щиколоток ведьмы клиньев. В ее глазах молнией метнулась безумная боль, она взвизгнула пронзительно и глухо застонала, потом устало и безнадежно зарыдала.

– Ну? – сказал Фернандес.

Женщина посмотрела на него, ее рот открылся, в горле что-то забулькало, захрипело, и он услышал:

– Я, я-а… – потом глаза ее закатились, и голова бессильно откинулась.

– Тьфу! – плюнул со злостью палач. – Опять скисла, д-дура! – Он махнул рукой и, отойдя от станка, сел на лавку.

Фернандес в раздумье пощипал бровь, потер скользкие от пота залысины и, обернувшись к стражникам, сидевшим на скамье в углу, приказал:

– Отнесите ее в темницу.

Те нехотя ухватили женщину за руки, за ноги и потащили к двери.

– Пора бы и передохнуть, а, святой отец? Солнце-то поди уже за полдень перевалило. Пообедать бы, а то натощак не то что клин, кровь из носу не пустишь, – палач осклабился и заржал.

Фернандес, всецело поглощенный своим разбушевавшимся желудком, рассеянно кивнул. Тогда палач достал из-под скамьи кувшин вина и узелок с едой. Молча они уселись за стол, сгребли в сторону бумаги и, не торопясь, принялись жевать лепешки и козлятину, запивая молодым вином.

– Ох-х! – вздохнул палач. – Хорошо! – Вытерев жирные губы рукавом, он растянулся на лавке.

Полежав с минуту, с усилием рыгнул и заговорил:

– Слышь, чего скажу, святой отец! Толку нет их так пытать. Больно быстро да напористо. Они и расчувствовать-то ничего не успевают, и на тебе – уже в обмороке. Так с них ничего не выпытаешь. Вот я раньше в Кадиксе служил. Инквизитор у нас был – отец Себастьян – не слыхали?

Фернандес отрицательно покачал головой.

– Вот мастер бы-ыл… знатный… Чего только не придумает. Прижмет поначалу слегка. Видит, что они в обморок норовят упасть, так он боле их не трогает, а велит в яму снести, куда дохлых кидают. Положат ее голубушку с мертвяками, а те, уже которые с неделю лежат, а то и дольше, прямо под руками ползут, тьфу дрянь! И оставят на денек, а кого и на ночь. Так потом все как миленькая выкладывает: и что было и чего не было. Во! – Для убедительности он покрутил в воздухе пальцем, потом поковырял им в носу, вытер о стену и стал рассказывать дальше.

– Я, значит, отцу Себастьяну говорю: чего они так мертвяков боятся? Мертвяки и мертвяки. Все уж лучше, чем на дыбе висеть. А он мне отвечает: мол, не в боли тут дело, а в страхе, в страхе людском.

– Люди, говорит, разные бывают: один боль терпит, другой нет. Но и первый герой тоже боится, надо только дознаться чего. У всякого свой страх есть, который он в душе прячет. Достань его и человеку-то покажи, тут он и сломался, тут и делай с ним, что хочешь…

Рассказ палача прервал скрип отворяемой двери.

Фернандес недовольно обернулся. Нагнув голову, вошел стражник.

– Ну чего тебе? – спросил Фернандес.

– Там еще одного привели, святой отец. Странный больно. Сам тихий и говорит ласково. Да только что говорит, слушать страшно. Я, говорит, Иисус Христос!.. А вы, говорит, мы значит, – стражник ткнул себя пальцем в грудь, – убийцы. Во как! Что прикажете, святой отец, привести богохульника или обождать? А то уж больно настырен, прямо рвется сюда, видать никогда не попадал к святой церкви на испытание.

– Приведи, – сказал Фернандес.

Стражник вышел. На лавке зашевелился палач.

– Господи! Ну что же за народ такой пошел, отдохнуть не дадут человеку, все валят да валят, аж руки болят. Железный я, что ли?! – проныл он и, кряхтя, сел. Затем вздохнул и пошел в свой угол, где начал со звоном и стуком перебирать инструменты.

Вскоре отворилась дверь и вошел знакомый стражник, ведя за собой мужчину лет 30–35 с бледным, как после тяжелой болезни лицом, русыми волосами, козлиной бородкой и светло-серыми печальными глазами. Одет он был в серый балахон и деревянные сандалии.

С минуту Фернандес разглядывал этого непонятного человека, выбирая тон. Затем голосом, преисполненным грозного величия и карающей силы, произнес:

– До нас дошли слухи, что ты ходишь по городу и называешься именем возлюбленного Господа нашего… Как смеешь ТЫ?!

Легкая улыбка раздвинула губы незнакомца. Он сразу и охотно ответил:

– Отправь стражу и палача, наш разговор не для их ушей.

Фернандес ошеломленно уставился на наглеца.

– Ишь ты! – изумился палач.

– Хы-гы-гы! – заржал стражник. Не каждый день увидишь, как отец инквизитор да палач впридачу стоят с разинутыми ртами перед каким-то оборванцем.

Но смеялся он недолго, дальше ему предстояло изумиться еще больше, потому что Фернандес приказал им всем выйти.

Лишь проскрипела дверь, он сел и молча указал стоявшему перед ним человеку на скамью по другую сторону стола. Тот также молча занял указанное место.

– Что тебе нужно? – холодно спросил Фернандес.

– Я – Иисус Христос, – без особого выражения произнес мужчина.

– Это я уже слышал, что еще?

Мужчина спокойно и понимающе улыбнулся.

– Ты мне не веришь?

У Фернандеса дух захватило от этой смеси наглости и наивности, но он сдержался.

– А ты считаешь, что в это можно поверить?.. Если бы ты назвался хотя бы Иудой, римским папой или архиепископом, то и за это бы тебя пытали и сожгли, – он сделал паузу, давая прочувствовать сумасшедшему смысл жутких слов, затем продолжил. – Или удавили из снисхождения к твоему безумию.

– Ты прав, – с невозмутимым видом выслушав его, кивнул собеседник, – как в это может поверить слуга церкви, которая сама не верит в бога. Однако я все же попробую тебя переубедить. Смотри мне в глаза… Не бойся, я не околдую тебя.

Фернандес с холодным вызовом взглянул незнакомцу в лицо и замер. В глубине серых, удивительно чистых глаз побежали волнующие притягивающие искорки – они двигались быстрее, быстрее, меняли цвет. Постепенно зрачки его превратились в круги, набранные из разноцветных драгоценных камней, резко надвинулись на Фернандеса, и все пропало.

2. Откровение

Фернандес очнулся посреди бескрайней голой равнины, вернее на холме, нарушавшем ее серое, унылое однообразие. Земля растрескалась под лучами палящего солнца, воздух дрожал, изнывая от жары и размывая черту далекого горизонта. Влево уходила пыльная дорога, по которой к холму, со стороны белевшего в дрожащем мареве города, текла толпа.

Достигая середины склона, она замедляла свое движенье, широким тесным кольцом охватывая преграждавший ей путь строй солдат. Воины в шлемах с круглыми шишаками и большими сильно изогнутыми четырехугольными щитами, скрестив копья, стояли молчаливой шеренгой.

Три креста – три символа смерти – вонзились остриями в сухую бесплодную землю, усыпанную затоптанными грязными стружками.

Подле них шестеро стражников держали за руки трех мужчин в убогой драной одежде. По следам крови, проступившей сквозь ткань и засохшей длинными коричневыми полосами, было ясно, что их бичевали.

Измученные до предела, они ожидали смерти почти безучастно, во всяком случае так казалось со стороны, глядя на их фигуры, застывшие среди суеты окружавших их палачей и легионеров.

Один из мужчин принимался время от времени всхлипывать, видя, как стражник равнодушно отталкивает пытающуюся пробиться к нему жену, слыша ее слезы и крики – напоминание о стремительно уходящей жизни. Всякий раз, налетая на легионера, она хваталась за древко копья и, навалившись грудью, воя на одной ноте, принималась трясти его, пока стражник не отпихивал ее назад. С криком женщина отлетала на несколько шагов и падала подле детей, тут же разражавшихся заунывным плачем, присоединяя свой хор к голосу матери. Она прижимала их к серой драной рубахе, словно набираясь у них сил, и снова бросалась вперед. По ее вялым безнадежным движениям Фернандес понял, что женщину толкает не столько надежда в последний раз обнять мужа, сколько слепое отчаянье.

Другой осужденный стоял, понурив голову, не реагируя ни на крики толпы, ни на действия стражников. Охватывавший его временами страх выдавали начинавшие сжиматься и разжиматься кулаки, он вскидывал голову, оглядывал всех полубессмысленным взором, и, судорожно сглотнув несколько раз, опускал ее.

Третий, казалось, и вовсе был безучастен к своей судьбе. Но только лишь инквизитору удалось заглянуть в его глаза, как он понял, что это не так: просто он знал о ней неизмеримо больше, чем любой из находившихся на холме людей.

Глаза третьего осужденного излучали все тот же странный и спокойный свет, который заставил Фернандеса изменить себе и вступить с ним в разговор.

Он стоял особняком, неясно – чужой или чуждый, выделяясь непонятой, но тем не менее заметной необычностью, которая совершенно не улавливалась толпой, заглушаемая бушующей в ней ненавистью к римлянам.

К нему стремилась совсем небольшая группа людей, среди которых была одна женщина. Еще не видя ее лица и не имея возможности рассмотреть фигуру, скрытую складками свободного платья, Фернандес безошибочной мужской интуицией угадал в ней то редкое сочетание женственности и совершенства, которое всегда заставляет заныть по чему-то несбывшемуся сердце. Когда же ему удалось поймать взгляд ее темных, словно выточенных из черного блестящего камня глаз, оно заныло еще сильнее.

Таких глаз Фернандес не видел ни у одной женщины. У тех, с которыми он имел дело, были либо холодные глаза дворянок, либо пустые и блудливые – кабацких девок, либо тоскливые, полные ужаса – жертв. А эти были ванны любви, страдания и слез.

Он долго с мрачной завистью наблюдал, как переговариваются между собой две пары удивительных глаз, зная, что в их разговоре ему нет и не может быть места. Злился и со злорадством представлял себе, как мужчину привяжут к кресту, и тугие веревки перетянут его нежную кожу, оставляя на ней красные вдавленные следы. Представил, как будут вколачивать в его беззащитные ладони длинные острые гвозди, как судорожно при каждом ударе станут сжиматься пальцы, как он будет кричать и извиваться, кусать губы. А женщина упадет на землю, начнет выть и стучать кулаками по ее сухой поверхности, не в силах что-либо изменить, будет стонать при каждом ударе молотка, словно не в него, а в нее заколачивают эти гвозди.

Фернандесу не представляло труда вообразить то, что он видел не раз и умел делать не хуже. Он мог предложить и кое-что похлеще, все-таки за полторы тысячи лет мир продвинулся вперед, совершенствуясь в своей жестокости.

Но иные, странные и пугающие мысли все больше и больше овладевали инквизитором. В глубине души он давно уже понял, свидетелем какого события стал. Но сопротивлялся всеми силами, стараясь удержаться на краю бездны, в которую его влекло признание происходящего.

Фернандес перевел взгляд на мужчин, окружавших прекрасную женщину. Все они показались инквизитору на одно лицо – скорбь и смирение в глазах и наклоне головы, одинаковые рубища на плечах, грубые сандалии на ногах.

Бездна вновь потянула его в себя. Истина вонзилась в его сердце страхом и именами. «Ученики… его ученики… Петр, Павел, Матфей, Иоанн… И женщина-блудница, раскаявшаяся блудница…»

«Так значит она все-таки любила его?! Нет сомнения, ее глаза говорят об этом».

Его размышления прервал звонкий сигнал трубы. Волна сокращающихся мускулов пробежала по строю легионеров, они приободрились и скрещенными копьями и щитами начали теснить толпу. Шум сразу усилился. Лица у всех были напряженными и блестящими, у воинов из-под раскалившихся шлемов текли по вискам и пыльным щекам струйки пота. Резко пахло кожей, прелым сукном и немытыми телами людей, сгрудившихся под палящими лучами солнца. Затем голос толпы оборвался, словно ее разодранный криком рот зажала чья-то могучая рука. Слышно было лишь всхлипывание ребенка, испуганный шепот матери, успокаивающей его, и частое шумное дыхание сотен возбужденных людей.

Вперед вышел центурион и прочел дважды приговор, на латыни и по-арамейски. Окончив, он промакнул лоб платком и им же махнул палачам, чтобы начинали. Те быстро подхватили осужденных и потащили к крестам.

Только один пытался сопротивляться, вырывая руки и упираясь ногами. Его черная борода задралась кверху и дергалась в хриплом крике; слова не были понятны Фернандесу, но угрожающие, полные ярости интонации достаточно ясно передавали их смысл.

Толпа вновь грозно зашевелилась, над ней стали взлетать сжатые в кулаки руки, а тела людей, раскачиваясь, мягким тараном принялись бить в строй легионеров, тесня их вверх по склону. Сохраняя порядок, римляне шаг за шагом отступали. Это воодушевило толпу. Тяжелой, ревущей волной накатилась она на жидкие ряды воинов. Казалось, еще немного и преграда будет сметена и осужденные освобождены.

Но так только казалось. Легионеры не страшились этой распираемой ненавистью массы людей, они просто ждали приказа. И он пришел, пронесшись над толпой зовущим гласом трубы.

Сразу же окружавшие осужденных солдаты, сверкающими расширяющимися кольцами заскользили вниз на помощь товарищам. Четкими заученными движениями, отрепетированными в бесчисленных боях колониальных войн, легионеры построились в две ступенчатые шеренги. Первый ряд, опустившись на колено, почти исчез за огромными четырехугольными щитами, открыв позади такую же стену блестящей кожи и металла. Описав дугу, острия копий сверкнули на солнце и уперлись в толпу. Это были опытные солдаты, не раз усмирявшие смуту в колониях, и их не пугало разъяренное скопище безоружных людей, потому что они знали, что остановят их.

И действительно, толпа, докатившись до железного ежа, отгородившего от нее осужденных, отпрянула, заметалась взад-вперед и, глухо ворча, остановилась.

За это время с приговоренных уже успели содрать хитоны, оставив их в одних набедренных повязках, и все трое, очнувшись от сковывавшего их оцепенения, с ужасающей ясностью поняли, что вместе с одеждой через узкое горлышко часов высыпались последние крупицы их жизней, открывая впереди только мучение и пустоту. Их ощущения, очевидно, передались окружающим, ропот толпы стих, угаснув, как цепочка задутых огней, и люди мрачно, кто с затаенной, кто с ничем неприкрытой ненавистью, молча стали следить за происходящим.

Фернандес отчетливо слышал каждый удар молотка слева и завывание одного из тех двоих, но взгляд его был прикован к кресту в центре, где уже висел жалкий, с выпершими ребрами, тощими ногами и растрепанной бородой, человек, которому более тысячи лет поклоняются люди и которому служит он, Фернандес.

Некоторое время спустя центурион вновь вышел вперед и что-то прокричал, указывая в сторону города, но слова его, словно в болоте, потонули в рыхлой массе людей. Он крикнул еще раз, но вновь безрезультатно. Досадливо махнув рукой, он сказал несколько слов своему помощнику. Тот побежал, придерживая хлопающий по бедру короткий меч, по рядам, и легионеры, поднявшись на ноги, цепью стали теснить толпу к подножию холма. Серое море хитонов заколыхалось и нехотя начало отступать в сторону ведущей в город дороги.

Прошло время. Трудно сказать сколько. Но когда палачи подошли с палицами, чтобы перебить распятым ноги и тем самым помочь им скорее умереть, то сделали это только с двумя из них. Жестокое милосердие оказалось ненужным третьему, потому что его уже не было в этом мире.

Когда потрясенный Фернандес пришел в себя, он поднял глаза и посмотрел на НЕГО. В нем не было той спокойной и покорной скорби, которую он привык видеть на иконах. Перед ним был живой человек с закрытым спутанными волосами лицом, с беспомощными окровавленными руками и ногами, над которыми кружились мухи, со струйками пота, прочертившими извилистые полосы на грязном мертвом теле, тощим мешком висевшем в веревочных петлях. В нем не было никакого величия, и смерть не успела еще стереть с его лица следы страданий. Но только теперь Фернандес принимал его как богочеловека, как непостижимое и доступное. Иисус обрел для него плоть и кровь.

Последним, что он запомнил, прежде чем прошлое стерлось перед его глазами, была женщина, распростертая в пыли, вздрагивающая от неизбывного горя, и медленно наползающая на нее тень креста, положившего конец ее короткому счастию…

3. Учитель

Первое время из-за резкого перехода от яркого света дня к полумраку подвала инквизиции, Фернандес не мог ничего различить: разноцветные мерцающие кольца и радужные пятна медленно плыли перед глазами. А когда он поднял голову, то сразу же встретил взгляд странных бездонных глаз.

– Значит, все это было, – сказал инквизитор задумчиво и обреченно самому себе. Человек, сидевший напротив, ничего не ответил, лишь слегка кивнул, продолжая пытливо наблюдать за Фернандесом, в полной мере по-видимому представляя царившее в его душе смятение.

«Господи! Господи! – мысленно вскричал Фернандес, вкладывая в эти слова всю муку, надежду и отчаянье. – Помоги мне! Ну помоги же, Господи! Го…» – и осекся на полуслове, вспомнив, к кому обращается. Бессильно застонав, инквизитор сполз на пол.

Прижавшись щекой к сырому камню, Фернандес ждал кары – чего-то невыразимо ужасного, каких-то изощренных мучений, которые не мог представить себе даже он – инквизитор.

– Не трясись! Я не собираюсь подвергать тебя «ужасным карам, которые ты не можешь даже вообразить». Видишь, я взял это прямо из твоей головы. Если бы ты не трусил так сильно, мог бы сообразить: чтобы покарать тебя, мне не нужно было спускаться в этот гнусный, кровавый подвал, являть прошлое, дабы доказать свою Божественную сущность. Достаточно было послать ангелов смерти. Да, ты – злодей, ты – кровопийца, но не больше комара. Ты слишком мелок, чтоб тобою занимался Божий Сын. Слуг Божьих для тебя достаточно.

– Я пришел за другим: попытаться спасти твою грязную, грешную душу. Есть еще надежда… и смысл. Если ты поймешь и примешь то, что я поведаю тебе. Когда я покину тебя, ты сделаешь свой выбор. Сядь.

Фернандес послушно поднялся с колен и сел в свое кресло.

– Исток твоей Беды в том, что ты уверен, будто познал жизнь до самого дна, будто тебе все в ней понятно и ясно. Бог, вера, добро и любовь – сказки, придуманные, чтобы держать в узде чернь. Истина же – власть и наслажденье. Это мудрость избранных, считаешь ты и причисляешь к ним себя.

– Но ты ошибся. Не избранных то мудрость. Это – мудрость Зла. Его ты выбрал в наперсники себе и в нем, как в зеркале, видишь искаженный мир. Не к истине приблизился ты, к бездне мрака.

– Увы, таких великих умников, как ты, свет полон. Нет Бога, нет бессмертья, значит все дозволено. Так говорите вы себе. Успей изведать все, что можно в бренной жизни. Что толку в вере, в идеалах. Все равно потом ведь будут только смерть и разложенье. Но ведь не ты открыл сию формулу. Давно уж сказано: после нас хоть потоп.

– Как тебе с этой истиной живется?.. Ты чревоугодничаешь, пьянствуешь, развратничаешь, кровопийствуешь. Чаще, больше, еще чаще, еще больше. Но ведь конец-то впереди один! Страх смерти не зальешь вином, не передашь как вещь подружке-шлюхе. И ты идешь сюда в подвал и заливаешь его кровью. Через беззащитных и невинных мстишь Богу за свою недолговечность.

– Ну и?.. Ты счастлив? Нет! А почему? Да потому, что ты утратил веру. Упадок веры и жестокость жизни сделали тебя бездушным. И что взамен вы получили: ты и тебе подобные? Усладили плоть, насытили все низкие желанья. И все! А душе этого мало! Она желает дальше жить. И задает вопрос: что дальше?! Дальше что?!..

– Смерть! Зачем?!

– Когда человек не боится смерти? Пока она далеко – в детстве, в юности. Пока жизнь телесная на подъеме. Уже в зрелые годы все чаще застывает на ней взгляд, приковывается к ней мысль. «Неужели и я?!» – с неверием, испугом и надеждой вопрошает человек.

– Холодное острие пронзает его тело и он торопится забыть страшное. Но это уже невозможно, смерть уже поселилась в нем.

– Пройдет мимо процессия в черном, пронесет последнее пристанище раба Божьего. И ты проводишь его взглядом, жадно всматриваясь в заледеневшее лицо, скрещенные на груди руки. Представишь себя на месте мертвеца. И вновь ужас смерти пройдет сквозь тебя холодной волной.

– Нет такого мудреца, который смог бы примирить человека со смертью, не обещая продления жизни в мире ином. Лишь вера примиряет с неизбежностью, создает гармонию и равновесие бытия и небытия.

– Нет, без веры человеку невозможно. Что может людям дать безбожник. Обещать их накормить, одеть, обуть и поселить в дворцах. Ну а когда они получат это все, что сможет обещать он дальше? Все то же самое, но только еще больше, лучше, новенькое. А детям их, которые уже не будут голодными рабами? Их снова станет мучить страх смерти и они начнут искать бессмертья. Круг повернется, и они поймут: Бог – это высший нравственный закон и высочайший судия, а вера – путь в Бессмертье.

– Жизнь человеческая коротка и несовершенна. Почти что никому не удается добиться исполненья сокровенного, осуществления мечты. Чем ближе конец, тем тягостнее духу в дряхлеющем трухлявом теле. Какой он может выбрать путь? Смириться? Угасать в безумных корчах страха перед смертью? Такую навести гармонию в бытии людей, чтоб смерть была желанна или не страшна? Чтобы смирялся каждый в конце пути? Но как же примирить бессмертный дух со смертным телом? Что остается?!..

– Bepa! BEPА! ТОЛЬКО ВЕРА! В ней есть и нравственный закон и примирение со смертью и надежда жизни. Вот это первое, что понять ты должен крепко.

– Но есть второе! – Иисус движеньем нервным резким вскинул голову и устремил свой взор на инквизитора.

Фернандес был так оглушен, ошеломлен, растерян, что впал в окостененье и тела своего не ощущал. Лишь слышал речи Бога и запоминал, что он проповедовал ему.

– Если бы все было так просто! Если бы путь был так прям…

– Ведь я… не тот Иисус, которого распяли в Иудее.

Фернандес вздрогнул, вскинул голову, в его глазах по очереди мелькнули растерянность, недоуменье, дерзость… и затем испуг. «Этот человек» тихо смеялся, глядя на него ласково и снисходительно, как на ребенка.

– Погоди, не торопись. Ты слишком привык к тому, что либо должны бояться тебя, либо ты должен бояться сам.

– Да, я не тот, но в то же время я – это он. Доподлинно я знаю, что родился много сотен лет спустя с тех пор, что люди числят рождеством Христовым. И я не Божий Сын, я – сын людей, плод их отчаянья, надежды, веры.

– Некому было защитить беззащитных, покарать обидчиков униженных и оскорбленных, должное воздать прекрасным стойким душам, и люди создали меня. Они молились ежедневно – слали небу яростную кровь своей души. Они верили в мое существование, в мое могущество, и чувство их и вера родили то, во что они хотели верить.

– Поймешь ли ты, не знаю. Запомни, по крайней мере. В людях заключена величайшая сила – сплав чувств и мысли – и всю ее они направляют ко мне. Миллионы – ко мне одному! И вот я возник, вспыхнул, как звезда. Я – это вера. Она моя и плоть и кровь, моя жизнь и сила. Я соткан из нее. И я таков, каким вы видите меня. Во мне все ваши нравственные догмы. Я кристально чист, я честен, я суров и непреклонен, я добр и всепрощающ, я загадочен и величав, я скрыт в небесной бездне. Все не перечислить. Но захоти вы видеть меня языческим божком, которому с ужимками, кривляясь, мажут кровью губы, я буду им! Все в вашей власти люди!

– Так все непросто. И ты умрешь, но будешь жить.

– Есть ад и рай, и твой путь не ввысь, но в бездну. Сотни лет ты и тебе подобные создавали его в таких же гнусных подвалах, как этот, и можешь не сомневаться, он достоин твоего воображения. Твоя дорога лежит туда, потому что ты веришь только в зло. Оно и ждет тебя – твой Бог! И тогда, Фернандес, ты узнаешь, что такое костер, ты будешь гореть на том костре, который разжег сам… И очень долго, пока не исчезнет с лица Земли последний твой единомышленник и в человеческой памяти не заживет оставленный вами жестокий след.

– А до тех пор, пока будут существовать тебе подобные, гением мыслей и чувств которых останется зло, безжалостная справедливость будет отмерять каждому по заслугам – столько, сколько запомнят люди.

– Мир зла, созданный вашими поступками и мыслями, питаемый ненавистью, которую испытывают к вам – это и есть ад. Все это ожидает тебя, также как твоя собственная жестокость продлевает муки твоих предшественников, которые уже там… и поняли. Они проклинают и себя и тебя, но время неподвластно им, и путь уже избран.

– Конечно, есть и другой выход. Пока еще есть. Ты понимаешь, о чем я говорю, или во всяком случае очень скоро поймешь. А чтобы это случилось быстрее, чтобы ты успел попытаться стать человеком, я сделаю так, чтобы ты чувствовал все муки, все разрушенные мечты, все отчаянье тех, кого погубил. Ненадолго, иначе ты сгоришь от чужих страданий, ровно настолько, чтобы ты ЗНАЛ. И помни – каждый получает ровно столько, сколько дал, без скидок и снисхожденья.

– Но есть ли истинный Всевышний! – вскричал Фернандес с диким пламенем в глазах.

– Не знаю.

Иисус несколько раз провел пальцами по усам, огладил бороду.

– Жизнь безжалостна… Я надеюсь, Он где-то есть. Но люди так далеки от истинного Бога, что даже я – их совесть, не могу познать его. И лишь надеюсь, что Он существует. Иначе, кто спасет вас от вас самих, если и меня вы превратите в чудовище, как превращали уж не раз других богов.

– Но почему… – медленно начал Фернандес, но Иисус не стал дожидаться, пока он выразит прочтенную им мысль словами.

– Тебя вопрос терзает: почему ТЫ?

– Ты не единственный избранник. Есть люди много лучше, чище. Но если мне удастся… быть может взлет твой будет равен глубине твоего паденья. А может ты и превзойдешь себя. Если же нет… – Христос едва заметно повел бровями. Фернандеса словно окатило ледяной волной. Внутри все сжалось.

– Не трусь! Там в глубине под ржавою коростой в твоей душе таится человек. Прими решенье. Ведь ваша церковь несет народу лишь безверие и страх. В ней сути нет, лишь форма. Великий дух покинул ее храмы. Все шире Тьма, сильнее Зло. Добро слабеет. Я с ним вместе тоже. Становится труднее людям помогать. Община наша слабнет. Многие, как ты, изверившись, хотят хоть что-то получить в своей земной юдоли. И жертвуют душой ради минутных наслаждений, лишней каплей Зла питая реку Мрака.

– Что же я должен людям говорить?! – спросил Фернандес недоуменно и с сомненьем в тоне даже. – Ведь церковь учит их любви к тебе! Каким же словом новым их пронять?!

– Пусть верят, как хотят, во что хотят, как смогут. В меня, в иного бога, в одно бессмертие души, в ее повторное и многократное рожденье в новом теле. Лишь бы их вера была добра.

– И может быть когда-нибудь и люди и их боги поймут предназначение всего, познают смысл жизни, счастье. И истинный Всевышний явит нам себя.

– А что со мною будет? – нахмурив брови, губы сжав, с надеждой и отчаяньем Фернандес на Иисуса устремил свой взор. – Долго мне не продержаться. Если убьют в бою, то хорошо. Но… я своих же знаю: заманят в западню, замучают и наградят костром.

– Не сомневайся, в тяжкий час приду к тебе на помощь. И муки облегчу. Безжалостен я? Да! Нет жалости сегодня места. Гибнет Человек. Тьма затянула небо и только искры света теплятся еще, последние оплоты наши.

– Пойми! Нет веры – нет души. А нет ее – нет человека, есть самый хитрый страшный зверь на свете. Поддавшись власти Тьмы, он уничтожит все живое и самое себя на радость Сатане.

Христос вздохнул, как старый и усталый человек.

– Вот что еще меня тревожит. Ты не познал земной любви и должен будешь подняться сразу до небесной. Это безумно трудно. В природе все устроено так мудро. Вначале к женщине любовь, которая дарит чудесным наслажденьем, затем приходит срок любить дитя, как плод любви, как эхо наслажденья. И лишь потом, причем к немногим, приходит чувство высшего порядка – просто к человеку, без выгоды, без вознагражденья. Через пониманье, что иначе счастье никогда не достижимо, мимолетно, уничтожимо Злом.

– Вот что пойми. Учись человеколюбию. А научившись, других ему учи.

Часть 2

1. Солана

Испанское небо после полудня – огненный купол голубой печи. В зените его пышет жаром раскаленный добела диск. На дне – земля, она горяча, как тлеющий уголь, она обжигает подошвы, а воздух над ней опаляет гортань и легкие.

Мелкая пыль клубится низко над дорогой позади коней и оседает серым слоем на кактусах, плащах, широких полях шляп, утомленных лицах. Над рекой вьются тучи опьяненных зноем москитов.

Фернандес отирает лоб, на который из-под шляпы стекают струйки липкого смешивающегося с пылью пота и останавливает коня. Достав из притороченной к седлу сумы флягу, жадно пьет. Его отряд – солдаты, соратники, друзья – Братья Света и Человечного Бога, тоже останавливаются, вытирают затекшие от напряжения, усталости и жары лица, пьют, некоторые льют несколько скупых капель на ладони, смачивают шеи.

Фернандес смотрит на реку, она движется медленно, лениво, переливаясь, как расплавленное серебро. По берегу тяжким шагом, обеими руками придерживая на плече бечеву, бредут мужчины. Они тянут против течения пузатую ладью. Обнаженные до пояса тела худы – жилы, кожа да кости.

Фернандес оборачивается. Люди уже готовы и ждут его знака. Он машет рукой и кавалькада устремляется вперед. Уже недалеко, уже скоро постоялый двор, где они смогут отдохнуть в прохладе и относительной безопасности.

Не счесть, сколько осталось их позади за этот год, что он как одержимый мечется по Испании, проповедуя Великую Правду, сражаясь с солдатами короля, полицией святой инквизиции – всей подлостью и ложью, затопившими страну – прячется, убегает, пускается на всякие хитрости, чувствуя, что время отпущенное ему уходит и веревкой сжимается вокруг шеи.

Наступающая справа на дорогу гора, вдруг обрывается, расколотая ущельем, в котором затаилось заброшенное кладбище. Сколько их в Испании! Кажется вся она – одно громадное кладбище. В дальнем конце обветшалая часовенка. У самой дороги черная полированная плита, покрытая полустертым текстом. Заинтересовавшись, Фернандес придерживает коня, напрягая глаза читает:

В могилу сойдет твое тело,

и ветер умчит твое имя.

Заря из земли этой темной

Войдет над костями твоими.

Войдут из грудей твоих белых две розы,

из глаз – две гвоздики, рассвета багряней,

а скорбь твоя в небе звездой возгорится,

сияньем сестер затмевая и раня.

«Чья-то любовь окончила здесь свой путь. В Испании так: чуть только родится любовь – уже на плечах у нее смерть…» – думает Фернандес, трогая коня.

Перед постоялым двором придорожный камень: изгрызенный временем гранитный столб с почти стертыми римскими цифрами, под которыми отчетливо видны арабские – следы первых и последних завоевателей.

Через широкие ворота отряд вливается во двор. Здесь шумно и людно: лошади, мулы, ослы, повозки с овощами и фруктами, корзины с рыбой, и разные люди – по большей части селяне из окрестных деревень, но есть и монахи, и дворяне, и нищие, и конечно же, потаскушки. Все они замирают при появлении Фернандеса и привычно склоняют головы – большой вооруженный отряд внушает им мысль, что этот слуга церкви занимает не последнее место в ее иерархии. А что превыше церкви на Земле? В Испании? Говорят, что престол господен воздвигнут прямо над этой страной – она отмечена богом, и божья церковь в ней – как бог.

Спешившись, Фернандес не торопится пройти в дом, его внимание привлекает монах, читающий вслух какой-то свиток. Фернандес подходит ближе, к задним рядам столпившихся вокруг монаха людей, слушает. Скрытая улыбка трогает его губы. Это о нем.

– Из мрака явился еще один хитрый и нечистый демон. Да падет на него гнев Всемогущего и святых Петра и Павла. Да ниспошлет на него Господь слепоту и безумие, да развернутся небеса и поразят его громами и молниями. Да будет проклята пища его и все его добро. Пусть постигнет его кара, как Пилата и Иуду, предателей Господа. Пусть все и вся объявят ему войну, пусть стихии и люди восстанут против него и уничтожат. Пусть святые при жизни помутят его разум, пусть ангелы после смерти препроводят его черную душу во владение Сатаны, где дьяволы будут истязать его за содеянное им преступление.

Фернандес окинул взглядом жирного, потного монаха, похожего на старого бродячего артиста, усердно отрабатывающего свои гроши за ночлег и ужин на постоялом дворе, и пошел к дому. А вслед ему фальшивой трубой гремел голос.

– Да будет проклят его род, да не поможет ему молитва, не снизойдет на него благословение. Пусть преследует его проклятие и днем и ночью, всечасно, ест он или переваривает пищу, бодрствует или спит, разговаривает или молчит. Проклятие его плоти от темени до ногтей на ногах, пусть оглохнет он и ослепнет, пусть поразит его немота, пусть отнимутся у него руки и ноги. Пусть издохнет он, как собака или осел, и волки разрывают его смрадный труп. И пусть вечно сопутствуют ему Сатана и его черные «ангелы». Проклятие ему отныне и во веки веков, до второго пришествия.

Фернандес входит в дом и выкрики монаха затихают. Хозяйка постоялого двора – тайный друг, но ее нет сейчас; не ведающие ничего слуги гнут спины, провожая святого отца в покои. Он проходит через Большой зал – с закопченного потолка свисают тончайшей работы подсвечники. Рокочут гитары, смеются женщины. Фернандес видит: здесь – обнявшуюся парочку, там – мужскую руку в вырезе корсета, тут – бедро, стиснутое крепкими пальцами. Желтые портьеры то и дело взлетают, пропуская парочки в скрытые за ними комнаты, за столами реки вина греют кровь и подкрепляют силы утомленных любовью.

При появлении Фернандеса буйство замирает. Облезлый дон с залитой вином грудью вскакивает из-за стола и пьяно кланяется. Пытается что-то сказать, но застывает под холодным взглядом инквизитора и его мрачных телохранителей.

Фернандес проходит мимо, за ним его верные друзья и телохранители.

Держась за край стола, в углу поднимается тщедушный человечек и, не устояв на ногах, падает грудью в посуду.

Бывший инквизитор мельком взглядывает на него.

– Это бедный бакалавр, – шепчет слуга, – третьего дня у него умерла молодая жена.

Настороженная тишина провожает Фернандеса до двери. Помещение, предложенное ему для обеда в отдыха, невелико, но в нем уютно. Занавеси из синей материи закрывают окна, на столе оловянная посуда. Посредине каменного пола струится прохладная вода, освежая воздух.

Вечер.

Щелкают кастаньеты, разлетаются юбки, открывая смуглые ноги, змеями вьются тонкие руки – неистово пляшет цыганка. Вокруг кипит жизнь, сладкая и пленяющая. Продажные прелести и поцелуи, улыбки, прикрывающие желание выманить у мужчины все, что при нем есть.

Фернандес, переодетый в мирское платье, в сопровождении верного Мигеля выходит в большой зал.

Навстречу ему идет женщина: лет сорока, но соблазнительная и свежая, как двадцатипятилетняя. Разглядывая гостя, кланяется.

– Я – Изабелла, хозяйка этого дома.

Фернандес молча склоняет голову и с удивлением разглядывает даму. Она не только красива, но и изысканно одета – неожиданна здесь. Да и вообще среди тех, кто оказывал ему помощь. Но она доверенное лицо его друзей, и значит сомненья и вопросы излишни.

Хозяйка усаживает Фернандеса и Мигеля за столик в тихом углу, они едят, пьют, Фернандес наблюдает за происходящим.

– Подайте сюда эту чертовку! – кричит какой-то пьяница и тянет руки к цыганке. – У нее бес в теле, а когда он в бабе, я люблю его наперекор святой инквизиции…

– Tccc… – словно гнездо потревоженных змей, шипят пьяные друзья.

– Поди же сюда, смугляночка! – орет пьяница. – Я научу тебя плясать новый танец, такой резвый, что потом уж не запрыгаешь так сразу!

– Га-а-а!.. – грохают собутыльники.

– Не хочешь?! Так пляши на столе!

Пьяница одним махом сметает со стола посуду.

Цыганка вспрыгивает на стол, каблуки ее стучат, как барабаны, юбки, развеваясь, задевают лица мужчин, перед их глазами мелькают стройные ноги.

Пьяница однако упорен в своих желаниях, он пытается схватить девушку, но она легко увертывается, соскакивает и убегает, и он с протянутой рукой остается лежать поперек стола.

Проходит время и за спинами Фернандеса и Мигеля незаметно возникает Изабелла.

– Все ли пришлось по вкусу вашей милости? – осведомляется она.

– Благодарю, все чудесно, – сухо отвечает Фернандес и склоняет голову.

– Я давно наблюдаю за вами, – продолжает Изабелла, – меня пугает ваше лицо. На нем – то презрение, то мрак и ненависть, то такая мучительная тоска… Мои девушки надоедают вам? Позвольте мне на минутку присесть с вами?

– Человеческое скотство, которое я наблюдаю здесь, – Фернандес кивает в сторону самой большой и шумной компании, – наводит на мысль о тщетности моей борьбы. Я ясно вижу, с КЕМ биться, но ради КОГО? Ведь здесь же все те же люди, что слушали меня на площадях, на тайных собраниях, в домах единомышленников, и я могу поклясться, я видел, как горели их глаза, и слова их были искренни. Могу поклясться! Неужели так легко и мгновенно все может быть предано забвенью?! Или я с самого начала не понял главного? И зло правит миром потому, что ему легче заставить откликнуться то низменное, что наполняет человека? А я обращаюсь не к сути, а к обиде. Может быть, справедливость и добро – лишь гнев на то, что удовлетворить свои прихоти могут лишь немногие, а остальным суждено прозябать в рабстве и нищете?..

– Устоит ли хоть один, если дать ему все: деньги, власть, женщин, право безнаказанно творить беззаконие? Сможет ли человек выбраться, хотя бы спустя время, из этой клоаки, и вновь встать на истинный путь? Господь указал мне убеждать людей в их власти над своей жизнью, своей судьбой и даже им самим! Он сказал мне: каждый народ достоин своих богов – он создает их по своему образу и подобию и позволяет властвовать над собой. Не бог человека, а человек бога…

Фернандес замолчал, глядя сквозь невидимые в этот миг, скользящие по залу веселье и распутство. Изабелла тоже молчит, затем, грустно вздохнув, произносит тихо:

– Вы слишком жестоки и слишком требовательны к людям. Моя жизнь была грязной, но именно поэтому я могу с уверенностью сказать – в людях есть добро. В них есть все. Вы верно не любили никого и потому непримиримы.

– Причем тут любовь! Я непримирим потому, что у меня слишком мало времени. Костер – он всегда у меня за спиной, греет пятки, а я должен успеть многое.

– И все же… – настаивает Изабелла, – вы забыли, что радость – тоже часть жизни. И по моему разумению – лучшая.

– Только не для обреченного на смерть и не для идущего путем Истины. На радость, а тем более на смех у меня нет времени. Его нет у меня совсем!

– Кто из нас знает, с кем это произойдет раньше? – потупясь отвечает Изабелла. – Вы же сами… – Вскинув голову она смотрит на Фернандеса недобро и долго. Во взгляде ее промелькивает его прошлое – дыбы, вельи, вбитые в бока раскаленные гвозди, сожженные железными прутьями груди.

– Да, – тихо вздыхает Фернандес, – нынче трудно знать свой час, и смерть уже не в божьей власти, а в людской, ее подручные на троне и в храме…

Глаза его мгновенно расширяются, вспыхивая неожиданным прозрением. Он впивается взглядом в Изабеллу.

– Кто-нибудь из ваших… девушек… Был у меня?!

– Да, – кивает она, – но не беспокойтесь, они не знают ее, не знали… Не будем говорить об этом. – Изабелла улыбается через силу, оглядывается осторожно и, убедившись, что никто не подслушивает их, продолжает:

– Я хотела сказать о другом. Взгляните на ту красавицу. Ее зовут Херонима… Дважды в неделю за ней приезжает повозка, которую посылает управляющий его преосвященства дона Мигеля де Эспиносы. Конечно, внешне все выглядит очень пристойно. Херонима просто отвозит его преосвященству корзину прекрасных цветов из моего сада. Только любовь к красотам природы и ничего более. Она лишь украшает слугу бога, не так ли? Правда, Херонима задерживается там на часок-другой, чтобы составить букеты по вкусу его преосвященства, расставить их в вазы. Не так просто удовлетворить его изысканный вкус. Все это так человечно, не правда ли? И Херонима – не единственная. Ежедневно я поставляю своих лучших девушек вельможам церкви. И считаю, что делаю доброе дело. Если в мужчине напряглось желание, лучше разрядить его маленьким удовольствием, чем ждать, пока оно, ища выхода, прорвется новыми пытками и казнями.

– Что следует из вашей проповеди? – насмешливо спрашивает Фернандес. – Уж не предложите ли вы и мне развлечься с вашими красотками?

– Нет, – улыбка исчезает с лица Изабеллы, глаза ее становятся, как ночные озера – бездонными и темными. – Я лишь хочу посоветовать вашей милости выбрать лучшее из того, что предлагает вам жизнь. Ее ведь не интересует, что желали бы иметь ВЫ, она дает то, что в ней ЕСТЬ, то, что создано в ней господом. Не возьмете – проплывет мимо, и никогда не постигнете глубокого тайного смысла, ибо видите воображаемое, а не действительное.

– Мне хотелось бы, я буду молить бога, чтобы он наградил вас любовью, которая не меньше вашей веры. Которая укрепит вас и даст великие силы для вашей борьбы. Вы даже не подозреваете, как она могущественна. Я думаю, это самое великое, что создал господь в нашем мире. Те, кому вы служили раньше, не понимают этого и потому наша жизнь так тяжела.

– Да! Женщина – горе и мир, женщина – страсть и тихая нежность, мудрость и сумасбродство, существо, от которого пахнет смрадом кабака и ладаном святости. Но всегда преданная тому, кого любит, несущая в себе необъятное богатство тому, кого одарит телом своим и душою.

Усмешка скользнула по мрачному лицу Фернандеса.

– Что до моей борьбы хозяйке лупанария или проще говоря вертепа? Уж вам-то и от скотства и от любви перепадает монета.

– Я не люблю мерзость, жестокость и унижение, ненавижу их! – говорит Изабелла, поднимаясь, – и в этом я с вами.

Меняя тон, она призывно машет рукой, зовет кого-то.

– Я покажу вам сейчас кое-кого, кто, надеюсь, смягчит вашу непримиримость. Солана, самая прелестная из моих девушек. Я привезла ее только сегодня. Солана!

Девушка подбегает, кланяется.

– Что угодно, сеньора?

Чертики прыгают в глазах Изабеллы, она не спеша поднимает подол юбки Соланы, проводит рукой по стройному бедру.

– Видали ли вы ноги красивее этих, сударь? Погладьте их. Они крепки, упруги и гладки, как атлас. Грудь ее налита, как персик. И хотя Солана еще так молода, она знает много любовных чар. Она прекрасное лекарство от неутоленности… Рекомендую ее вам.

Девушка смеется, притворно стыдясь.

О, этот злополучный смех! Он зажигает в Фернандесе ярость. Он гневно встает и, схватив девушку за руку, рывком поворачивает ее лицом к залу.

– Смотрите, люди! Вот чудное тело, нежное и тугое, как спелый персик. Укуси и потечет сладкий сок. Она так юна, но знает уже много любовных чар. С ней вам будет легко и весело!

– Женщина – бесстыдство и похоть! Ломоть, от которого за звонкую монету вправе откусывать каждый, оставляя на нем свою слюну. У этой красотки одна цель: выманивать деньги блудом. Для того ли ее сотворил господь?! Для того ли дал ей эту красоту?!

– Верно! Верно! – поддерживают его пьяные голоса с разных концов зала. – Воистину женщина – источник греха и падения! Он прав!

– Остановитесь! – прерывает их другой голос. Из-за дальнего стола поднимается бедно одетый молодой человек. – Не хулите девушку! Если нет у нее невинности, зато есть чувства! Не оскорбляйте ее. Не она виновата в своем грехе. Жизнь заставила ее совершить его. Не судить надо ее, а помочь. Достаточно ты уже судил.

Изабелла растерянно оглядывается по сторонам. Она не знает, как себя вести. Этот юноша возражает слуге церкви. Но ведь Фернандес в мирском платье, и здесь никого… почти никого, кто был свидетелем его прибытия днем. И все же это опасно…

Изабелла еще раз оглядывается и успокаивается. Всем интересен лишь скандал – спор двух чудаков, гневная отповедь разврату и защита невинности в доме, предназначенном для разврата.

– Глядите! – страстно продолжает Фернандес. – Вон, те, что сидят у вас на руках, за чьими корсажами, под чьими юбками шарят ваши руки. И это женщины?! Девушки?! Творенья любви, которой вы жаждете, которой поклоняетесь и поете песни?! Они будут матерьми ваших детей?! Они думают достаточно повесить распятье над ложем и скроешь от Божьего ока свою грязь?!

– Ступай! – с отвращением восклицает он, отбрасывая руку Соланы, которую не выпускал все это время. – Прочь с глаз моих, потаскушка!

Девушка убегает, плача и прикрывая лицо рукой. Зал притих, внимательно слушает.

– Милосердие божье велико. Но не безмерно и не бесконечно. Задумайтесь о своей жизни: о этих грязных безобразиях, в которых вы участвуете, о пьянстве, в котором топите последнюю каплю рассудка. Вы – плевелы земли, дармоеды, жаждущие лишь пьянства и разврата! – гремит Фернандес словами церкви.

Недоброе молчание повисает в зале.

– Фернандес, – шепчет Мигель, стискивая его запястье, – умоляю тебя, хватит…

Фернандес яростно вырывает руку.

– Никогда вам не одолеть в себе рабов. Вечно будете лизать пятки у подножия тронов и алтарей, пресмыкаться перед властью и богатством. Никогда не подняться вам на вершины, созданные богом и истинными сынами человеческими. Они недоступны вам, ибо путь, которым вы идете, не лестница в небо, а ход в ад. Никогда вам не разжечь в своих душах пламени ярче тусклой свечи, ибо жизнь ваша – мрак, который гасит всякую искру!

В зале нарастает враждебный ропот. В углу, пьяно пошатываясь, поднимается мрачный бородач. Рука его на рукояти кинжала.

Изабелла подлетает к нему и усаживает на место. A для пущей верности на колени одну из своих девушек.

Захлопывая дверь своей комнаты, Фернандес слышит женский крик:

– Вина дону…!

«Вот и все! – думает он. – Ничто не в силах остановить их. Как вразумить их, господи, научи меня?! Все тут беда, неизвестность и шаткость. Найти самого себя в толчее мира, вписать на щит свой девиз: „Человек! Будь добр, справедлив и счастлив!“, отыскать, понять назначенье свое и счастье, да еще указать, а это главное – этим ОН обязал меня – указать их людям. Где же путь, что ведет к этой цели?!»

«Только одержимость! Не быть одержимым. О, Изабелла! Одержимость – та сила, что ведет меня по пути, что не иссякает, но без устали вновь и вновь выбивается тысячами родников. Без нее все закончилось бы, не начавшись…»

2. Томление

Уже третий день живет Фернандес из постоялом дворе, и каждый следующий похож на предыдущий – рыночная суета при свете солнца, а ночью разгул. Переодетый сидит он с друзьями в большом зале и созерцает веселое, ни от кого не таящееся распутство…

Душная ночь мучает его бессонницей. Фернандес встает и, сняв москитную сетку, садится на край окна.

Двор – словно райский сад. Благоуханный воздух, теплый, как женская ладонь, нежно гладит виски. Одуряюще пахнут цветы шафрана, низко над землей переливаются звезды, серп месяца качается над кронами платанов.

Медленно тянется ночь, окружает чарами тьмы, лишает уверенности. В воздухе пахнет дьяволом. Пропитанные порочностью люди завладевают мыслями Фернандеса. В ушах звучит вихрь звуков: гитары, стук каблучков и кастаньет, пьяные нежности и женский смех, густой и кружащий голову, сильнее аликантийских вин…

Зачем оставил ты мне воображение, господи?! И буйную плоть?! Мне тяжко справиться с нею! Как призраков рождает она желанья и тени, преображающиеся в тела – нежные, гибкие. Тонкие лица, алые, как надкушенная вишня, губы, обжигающие линии бедер. О, женщина! Кто ты?!

– Солана!!!

– Нет! Нет! Только не она!

– А кто?!

– Никто! Только бог! Бог!

Фернандес закрывает глаза, со стоном утыкается лбом в прохладный камень. И в миг виденья захватывают его.

Женщина! Женщина, дева, стройная и нежная, благоуханная, как цветущий луг, прелюбодейка в паутине кружев, с очами раскаленнее солнца, подобными расплавленному полудню и полуночи одновременно…

Прочь! Прочь!

Фернандес отходит от окна, ложится на постель. Молится:

«Сердце чистое сотвори во мне, и дух правый обнови внутри меня. Смилуйся, смилуйся, боже, над грешником. Поставь меня на стезю заповедей твоих, укрепи, ибо и растерян и слаб…»

Тело его знобит, его бьет дрожь. Тяжко засыпает Фернандес. Стонет во сне. Тело его и душу корчат конвульсии любви: конвульсии небесной любви и любви земной.

С рассветом он встает – невыспавшийся, неспокойный, с разладом в душе. Вспоминает сон: он на узком мосту над пропастью, слева бездна и справа бездна. Мост раскачивается, и не за что уцепиться – перила сломаны. Вот, вот полетит он вниз!

Что это? ЕГО знак?.. Ты свернул не на тот путь, на нем тебе не будет поддержки?..

Желтым и розовым окрашивает все новый вечер, пыльная листва недвижима, деревья бросают резкую длинную тень, стая птиц летит над рекою.

В большом зале постоялого двора вновь прибой веселья и смеха. Отчего рады люди? Ведь жизнь их так трудна, коротка и скудна? Они нищи, убоги, и судьбы их зависят от прихоти владык.

Оттого, что день хорошо, что красивы женщины, что зубы белы и сверкают в улыбке и открывают путь струе душистого вина – или просто от радости, что живут.

Фернандес в светском платье сидит в углу, он жаждет понять, что за нарыв зреет внутри него, понять то, что еще не понял своим суровым умом.

Солана и другие девушки обходят его стороной, а завсегдатаи не садятся за соседние столы. Он то и дело ловит на себе опасливые взгляды. Но вскоре вино заглушает осторожность, убивает страх, и люди перестают замечать Фернандеса.

Солана проходит мимо. Фернандес окликает ее. Девушка вздрагивает и неохотно подходит к его столу. Стоит, опустив голову – черные вьющиеся пряди ложатся на чистый лоб и нежные щеки. Мадонна вертепа! Прекрасная несмотря ни на что!

– Сядь, – говорит мягко Фернандес.

Солана, будто не слыша, продолжает мять ткань юбки у пояса.

Фернандес берет ее за руку и вздрагивает, она горяча и дрожит, как испуганная лань. Тянет ее вниз, сажает девушку рядом.

– Не бойся меня и прости. Побудь со мной, мне одиноко и грустно.

Солана робко поднимает голову, ее лицо озаряется улыбкой. Она кивает.

– Что ты любишь? Какие сладости? – спрашивает Фернандес.

– Не надо мне ничего, не надо, – с пугливой поспешностью отвечает девушка и трясет головой.

– Все же скажи мне…

Солана молчит.

Фернандес вздыхает.

– Ты не хочешь простить меня, ты все еще боишься. Жаль. Но видно мне суждено всегда быть одиноким в этом мире.

– Нет! Нет! – пылко возражает девушка. – Люблю айвовый сыр, пышки, андалузские сдобные булочки, финики, сладкие лепешки, соленые лепешки, жареную баранину, кролика, колбасу, паштеты, вино… – Она испуганно осекается.

Фернандес ласково улыбается. Вскоре все это появляется на их столе. Изабелла наблюдает за ними украдкой. Фернандес замечает это, но не подает вида.

«По-твоему не будет, прозорливая блудница, будет по-моему».

Они едят и пьют, болтают о чепухе, смеются. И зло, парящее над миром, ослабляет свою хватку. Фернандес чувствует, как легче становится дышать, как звонче бьется сердце, как молодой блеск загорается в глазах.

Подходит Изабелла и, извинившись, отзывает Солану. Фернандес не возражает. Он продолжает трапезу в одиночестве, напускает на себя задумчивость, но тайком зорко следит за девушкой. Он боится. Сердце его замирает и напрягается, лишь только к ней приближается мужчина.

Но Солана ускользает ото всех, и Изабелла помогает ей в этом, искусно уводя самых настойчивых и пылких кавалеров. Она бросает лукавые взгляды на Фернандеса. Он понимает, но не сердится – она наказывает его за скандал, который он учинил три дня назад, дразнит его.

Неожиданно шум и веселье стихают, и из-за одного из столов поднимается бедно одетый молодой человек. Фернандес узнает его – это он возразил ему, когда он хулил Солану.

Опустив голову, он молчит, затем вскидывает ее и начинает страстно читать:

Кто скажет, что такое жизнь?… Молчат!

Оглядываю лет моих пожитки,

истаяли времен счастливых слитки,

сгорели дни мои – остался чад.

Зачем сосуд часов моих почат?

Здоровье, возраст – тоньше тонкой нитки,

избыта жизнь, прожитое – в избытке,

в душе моей все бедствия кричат!

Вчера – ушло, а Завтра – не настало,

Сегодня – мчать в былое не устало,

Кто я?.. Дон Был, Дон Буду, Дон Истлел…

Вчера, Сегодня, Завтра – в них едины

пеленки и посмертные холстины.

Наследовать успение – мой удел.

Тишина. Серьезные лица, потуплены взоры. Протяжно вздыхает кто-то, задумчиво, еле слышно перебирает струны гитары Херонима. Любовь епископа не спасает и ее от тягот жизни и от раздумий.

– Прочтите что-нибудь еще, – нарушает молчание голос Фернандеса.

Молодой человек вскидывает голову, пристально смотрит на него. Кивает.

– Луис де Гонгора…

Добро – цветок однодневка;

раскроется он под утро,

да в полночь уже увянет,

совсем и не цвел как будто.

А горе могучим дубом

упрямо вздымает крону;

его бороды зеленой

века сединой не тронут.

Жизнь мчится, как лань-подранок,

а смерть ей под сердце метит…

Удача ползет улиткой, –

успеть ли ей раньше смерти?

«И брезжит надежда, да время не ждет

Добро за горами, а смерть у ворот…»

– Кого вы читали прежде? – спрашивает Фернандес, когда молодой человек, следуя его приглашению, садится рядом.

– Кеведо, Франсиско де Кеведо, и еле слышно заканчивает, – сеньор Фернандес.

Глаза Фернандеса вспыхивают, пальцы впиваются в край стола.

– Вы знаете, кто я?!

Молодой человек кивает.

– Как ваше имя?

– Карлос Льоса… – слышится за спиной Фернандеса голос вездесущей Изабеллы. – Честный человек и большой мой друг.

Льоса и Фернандес молчат. Первый выжидающе, второй, испытывая противоречивые чувства: недоверие, дружеское расположение, тревогу и облегчение.

Притихшее веселье понемногу вновь прибирает к рукам людей.

– Я буду с вами, – нарушает молчание Льоса, – если мы поймем друг друга. Иначе – только наполовину.

– Давайте попробуем сделать это. Вы возражали мне, сеньор Льоса. Что пришлось вам не по душе?

– Вы проповедовали против любви! Церковь тоже против нее. Но ведь без любви жизнь человеческая была бы лоханью с помоями. По-моему, это ясно, как божий день.

Фернандес смотрит ему в лицо. Черные, густые, волнистые волосы над высоким лбом, выдающиеся скулы, твердый подбородок. Резкий нос с глубоко вырезанными ноздрями подчеркивает чувственность полных губ. Глаза – неистовые, страстные.

– Любовь священна. Мы рождаемся только для нее. На ней держится мир. Тысячи лет стоит он на любви, и никто, никакая сила не способна разрушить его основанье. Если не будет любви, не будет ничего. Любить человека, любить людей – великий божий дар. Но любить так, чтобы насытить не только плоть, но чувства, разум, душу.

– Как можно победить, надеяться на что-то, учить людей любви небесной, если отвергаешь любовь мужчины и женщины – любовь, через которую мы постигаем ее великий смысл: возлюби ближнего своего?!

– Не отвергаю. Но и не верю в нее… – с грустью отвечает Фернандес.

– Но вы должны! – восклицает Карлос. – Молю бога, чтобы он наградил вас великой любовью. Иначе всякая борьба тщетна. Люди не поймут, забудут вас и ваши проповеди, потому что вы не понимаете их жизни, далеки от их сердец. А путь к их душам лежит через них. Поверьте мне, поэту!

– Вы уже второй, кто просит за меня господа об этом, – усмехаясь, тихо произносит Фернандес. – Может быть, он уже внял вам…

Не слыша его, Карлос продолжает со все нарастающей страстностью.

– Сколько еретиков казнила церковь, и ничего не изменилось в этом мире? Сколько смертей, и все незыблемо! Черные столетья проходят над нашей землей, текут в потоках крови, в криках отчаянья и боли. И дьявол помогает сынам человеческим словом, золотом и насилием подчинять женщин. Кто в силах противиться любви: люди, ангелы, святые угодники, ГОСПОДЬ?!

– Вглядитесь в человека, вглядитесь в себя! Как резко чередуются в вас свет и тьма! Между грехом и святостью грань тоньше волоса. Куда идти, чтобы не впасть во зло?! Доверьтесь любви, и она выведет вас на праведный путь!

Карлос Льоса порывисто поднимается.

– Если моя правда совместима с вашей, – говорит он вполголоса, – мы будем бороться вместе, нет – пойдем каждый своим путем. Пусть бог и время рассудят, кто прав!

Фернандес недвижим, как статуя, не отвечает на слова прощания. Его разум и чувства околдованы пламенной речью Карлоса. Он словно на мосту – и ни тот берег и ни этот не может назвать родной стороной.

3. Любовь земная

Ночь.

Богобоязненные спят, злодеи выходят на дороги, молчание земли и неба нарушает лишь тихое журчание фонтанов, и листья колышет русалочье дыхание садов.

Фернандес в черном бархатном костюме с белыми кружевами, в руках – букет цветов померанца, он ожидает. Ожидает чуда любви. Дыханье его порывисто и часто, сердце – как скачущий конь.

СОЛАНА!!!

Она тихо подходит и стоит, затаив робкое дыханье: луна освещает ее лицо, но длинные опущенные ресницы скрывают глаза, кладут загадочные тени на нежный изгиб щек.

Фернандес, обнажив голову, низко кланяется. Солана улыбается ему, потупившись, ждет…

Фернандес молчит, очарованный.

– Возьмите, – выдыхает он наконец, протягивая букет.

Девушка берет цветы и краснеет.

Они молча идут рядом. Ее волосы черненым серебром блестят в лунном свете.

– Почему… вы молчите?.. – она не знает, как назвать его.

– Фернандес, – говорит он. – Просто Фернандес. Я хотел сказать вам много прекрасного. – Голос Фернандеса хрипл. – И не могу… Вы слишком красивы. Я позабыл все слова. Они во мне, но я не могу ни вспомнить, ни произнести их.

Солана смотрит ему в лицо: в глазах ее бездна, волнующаяся тревожно, ждущая, готовая принять его, если он решится броситься в нее.

– Вы похожи… – начинает Фернандес.

– На кого?!

– На мою мечту, Солана. В ваших глазах бог и все его царствие. Я искал путь и нашел его. Через вас я исполню клятву, данную господу. Вы – мой путь к небесам.

– Я не понимаю, Фернандес! – тревожно говорит девушка.

– Вы мне верите? – Фернандес останавливается.

– Верю! Верю! – поспешно отвечает Солана. – Но то, что вы говорите, непонятно мне.

Фернандес смотрит на ее губы, на волосы, нежным очерком обрамляющие лицо, и его охватывает дикое желание – прижать ее к груди, поднять на руки и нести куда-то в зовущую пьяную ночную даль.

Солана заглядывает ему в лицо и пугается. Как оно бледно, это лицо с неподвижным, вонзившимся в нее, как кинжал, взглядом. Его глаза мечут пламя, которое не греет, а жжет!

Она съеживается на миг, но вдруг понимает его желание, его приказ и, послушно склонив голову, прижимается к груди Фернандеса. В первые мгновенья он радостно стискивает ее и целует безумно, тяжело дыша, всхлипывая, шепча любовный бред. Затем, поняв ее покорность, гневно отталкивает.

– Уходи!

Солана испуганно трясет головой, вцепляется в его рукава, готовая заплакать: он гонит ее, значит, она не поняла его? не нужна ему? он передумал? не может простить? Дрожь пробегает волной по ее телу. Она начинает всхлипывать.

Фернандес смягчается и говорит тихо:

– Ты должна сама, не по приказу, не подчиниться… если подчиниться, то только собственной любви. Только это нужно мне от тебя! Пойми! Только это! И знай: меня могут в любой миг схватить и казнить. И тебя вместе со мной. Моя судьба страшна, но я люблю тебя и не могу… отказаться от тебя, хотя должен. Я боюсь погубить тебя.

Произнеся эти слова, Фернандес ждет, не отрывая глаз от Соланы, чтобы не упустить ни одного мгновенья жизни, которой наполняет его она.

Солана отворачивает лицо, голос ее чуть слышен, она шепчет:

– Я хочу чтобы вы… меня… любили…

Тихо. Бледный лик луны глазеет в бездны мира. Ароматы густы и дурманящи.

Фернандес молчит.

– Чтобы вы любили меня настоящей любовью, – звучит словно издалека сладостный голос.

– Я ваш, Солана, – шепчет Фернандес, – я твой! И упав на колени, прижимается к ее ногам.

«Вот женщина, о которой я мечтал с детства, – думает он. – Вот женщина, заливающая меня светом, как солнце – просторы полей. Сжав эту девушку в объятиях, овладею всеми дарами мира. И жизнь моя продлится до бесконечности…»

«И ОН любил блудницу, я видел это! Любил до конца! Последний взгляд свой послал он ЛЮБВИ СВОЕЙ, а не ученикам! Значит счастье сильнее правды?! Или они две стороны одного?..»

Солана сидит рядом на краю постели – смуглая статуя, посеребренная луной. Ее силуэт – линии каждой женщины, но любовь делает их волшебными: спадающая на плечо волна черных волос, бледный очерк лица на их полотне, плечо, тонкая рука, ладонью скользящая по его груди, курносая грудь, тяжелый снизу завиток, ложащийся на нежное, стройное тело, упругая сильная линия бедра, голубиный голос… Кончики длинных пальцев касаются его лица – гладят каждую складочку, каждую морщинку на нем – движутся по прошедшим годам, узнают темное прошлое, отделяют его от Фернандеса, превращают в чье-то чужое воспоминанье.

Фернандес вдыхает тепло и дыхание женщины, склонившейся над ним. Впитывает ее преданность, нежность ее. Все такое тихое, потаенное.

Прекрасные дни – они проходят плавно и мягко, опадают, словно лепестки цветов, и солнце сияет уже не ради урожая, а ради этих двух людей. Оно знает – то, что растет здесь – бессмертно!

Пятнадцатый день живет Фернандес в доме Изабеллы. Пора сменить убежище, пока о нем не прознали ищейки инквизиции или короля. Но у него нет сил оборвать это счастье и безмятежность, словно озеро, окружившие его на безопасном островке. Оборвать и вернуться в мир, чтобы продолжить свой путь к костру и вечности. Здесь на постоялом дворе часы его жизни стоят, идут другие – часы любви его и Соланы. Дальше они пойдут вместе.

И снова сон.

Огромная, как гора, человеческая фигура стоит в окруженьи скалистых пиков. За ними брезжит солнечный свет восхода, но по эту сторону поздний вечер. Темны и холодны пропасти и ущелья. Черные силуэты крылатой нечисти, словно поднятые ветром хлопья пепла, пятнают сумрачный, небосвод. Черный туман клубится у ног гигантской фигуры.

Какова она!

Серебристо-голубое лицо обращено к звездам, к дальним мирам. Корона фиолетового пламени венчает чело. Сердце горит, как синее солнце, просвечивая сквозь широкие длинные одежды. Из пурпурных крылатых оплечий огненные стрелы бьют в черный туман. Тьма корчится, заползает змеями с боков. Пламя всякий раз пресекает ее попытки, но она вновь и вновь стремится заползти сзади, чтобы нанести коварный удар.

«Непоколебимый Оплот Света», – думает радостно Фернандес, разбуженный утренним солнцем.

4. Возмездие

Отряд шел быстрой рысью и, хотя был велик, продвигался почти бесшумно – обмотанные тряпками копыта коней ступали мягко, точно босые ноги.

Далеко впереди скакали разведчики – трое старых соратников Фернандеса, трое опытных солдат. Их одели в богатое платье и отправили вперед, наказав шуметь, хохотать, горланить песни – разыгрывать из себя подвыпивших сеньоров – у дороги могли скрываться сторожевые посты. Их нужно уничтожить без шума, чтобы никто и ничто не помешало осуществиться возмездию.

Хотя сейчас Фернандес мог напасть, не таясь – после того, как инквизиция и солдаты побывали в окрестных деревнях, жители еще охотнее шли к нему – он приказал двигаться скрытно: была надежда, что Солана еще жива. Он верил, он молил, чтобы святые отцы додумались использовать ее как приманку.

Легкий черный дымок еще курился над стеной, когда Фернандес с отрядом выехал из-за скалы, которую огибала дорога; одна створка ворот была сорвана, другая косо висела, загораживая проезд.

Сердце Фернандеса вспыхнуло испугом, и он пустил коня вскачь.

Двор был усеян трупами: крестьян – подвернулись под руку, слуг – пытались защищаться, во внутренних помещениях лежали почти одни женщины – законная добыча; у некоторых были вспороты животы и выколоты глаза. На двери его комнаты висела распятая Изабелла, ее прибили огромными ржавыми гвоздями. Волосы на голове, под мышками и внизу живота были спалены.

«Веселая пытка», – машинально отметил про себя Фернандес.

Соланы нигде не было. Пока он и его люди обыскивали постоялый двор, сердце его все больше и больше наливалось ненавистью и мраком. Он чувствовал: его возлюбленной уготовано нечто страшное. Не понял предупрежденья: Оплот Света непоколебим, но бойся коварства Тьмы.

Память мгновенно воскресила в воображении картины того, чему он отдал многие годы жизни. От ужаса кожа зашевелилась у него под волосами, руки стали, как лед.

«Солана!» – простонало внутри и смолкло, надо было действовать, спасать ее, а не оплакивать.

Во тьме над деревьями вырисовались остроконечные крыши монастырских построек. Засады были сняты без единого звука, но подойти незаметно все же не удалось. Громко залаяли псы, стаей выскочившие на дорогу. Следом за ними появились несколько фигур и тут же скрылись. Громко хлопнула калитка в воротах, послышался скрежет и звяканье засовов, крики, призывающие на помощь.

Фернандес выхватил из-за пояса пистолет и дал шпоры коню. Из окошка над воротами и со стены грохнули два мушкетных выстрела, сзади кто-то вскрикнул, заржала, падая, лошадь.

Миг, и отряд был уже под стеной.

Черные фигуры в развевающихся плащах молча и быстро вскакивали на спины коней и с них карабкались на стену.

Несколько звонких ударов шпаг, криков, глухой стук упавшего на мостовую двора тела, и ворота со скрипом отворились.

Фернандес с отрядом ворвался внутрь, огляделся: в окнах повсюду метались огни. Навстречу с яростными криками и бранью бежали солдаты, их было много, несколько десятков. Пламя факелов билось над их головами, выхватывая из тьмы то шлемы, то клинки, то бледные лица.

Ни на шаг не отстававший от Фернандеса Мигель прицелился в офицера и метким выстрелом уложил его на месте. С обеих сторон затрещали ружья, послышались вопли, стоны. Фернандес в мгновенье ока оценил преимущества положения своего отряда и приказал не зажигать огня и держаться рассредоточено – невидимые во тьме, его бойцы метко били по освещенным факелами, бегущим плотной массой солдатам.

Он знал, что в монастыре не более полусотни солдат, и не менее сорока из них были во дворе, сражались с его людьми. Если удастся сломить их сопротивление и на плечах бегущих ворваться в здания – победа обеспечена. В затяжном бою, плохо вооруженные крестьяне вряд ли выстоят против обученного регулярного войска. Нельзя было исключать и возможность появления неожиданной подмоги и удара с тыла.

Привстав на стременах, подняв высоко над головой шпагу, Фернандес закричал:

– Вперед, братья, отомстим убийцам и изуверам! Вперед!

И понесся навстречу выстрелам. Черные всадники и крестьяне на лошадях и мулах летели следом. Как таран, вломились повстанцы в ряды солдат, яростно топча их копытами, рубя и коля.

Не выдержав удара, те бросились врассыпную, большая часть их устремилась к центральному зданию. У распахнутых дверей его, призывно размахивая руками, стояли двое монахов, готовые захлопнуть окованные железом створки следом за отступающими. Но свои и чужие перемешались во тьме, в бешеном водовороте рукопашной схватки, и повстанцы достигли дверей вместе с последними яростно отбивающимися солдатами.

Один из крестьян воткнул свой топор между закрывающихся створок и тут же упал с пробитой грудью, но подоспевший товарищ вогнал в щель рукоять вил. Несколько минут ожесточенной борьбы, от которой зависели победа и смерть, и Фернандес с отрядом ворвался внутрь. Здесь было светло, и первое, что он увидел, было привязанное к кресту, готовому для того, чтобы врыть его у ворот, мертвое женское тело. Фернандес застыл, словно пораженный пулей в сердце – он сразу узнал Солану. Безумный крик вырвался из его груди, и он бросился в гущу врагов, не видя и не ощущая более ничего кроме желания добраться до стоявшей на верхней площадке лестницы четверки инквизиторов, особенно того – впереди, со старинным мечом в руках, он был главным. Солдаты теперь казались Фернандесу чем-то неодушевленным, колючей живой изгородью, сквозь которую он прорубался, чтобы достичь убийц.

Теснимые повстанцами, отчаянно сопротивляясь, ступенька за ступенькой солдаты медленно отступали вверх по лестнице. Фернандес, Мигель и другие бойцы, те, что были в первых рядах, срывали со стен факелы и швыряли их в перекошенные ненавистью и страхом рожи. Тьма, взрывы пламени, выстрелы, звон оружия, дикие вопли, стоны – оживший ад был вокруг.

Церковь и король проигрывали бой и, видя это инквизиторы бежали.

– Не упустить убийц! Не упустить! Месть! Всем! Всем! Всем! – взревел Фернандес и злобным демоном с новой нечеловеческой яростью бросился на врага.

Смятые натиском наступавших, солдаты бежали. Повстанцы кололи их спины, рубили топорами, пронзали вилами, били тяжелыми прикладами мушкетов, рукоятями пистолетов, мстя ненавистным обиралам, насильникам, убийцам.

Промчавшись вихрем по гулким коридорам, Фернандес следом за спасавшимися от него солдатами выскочил во двор. Шагах в двадцати последний из инквизиторов взбирался на коня. Наперерез им от ворот, размахивая один вилами, другой топором, скакали двое крестьян на мулах.

Шестеро всадников сшиблись, и трое из них полетели наземь, но только один в рясе. Оставшийся в живых, лишь выбитый из седла крестьянин мгновенно вскочил на ноги и метнул вслед удиравшим монахам вилы. Они вонзились в круп последнего коня, тот поднялся на дыбы и сбросил всадника. Выхватив из-за пояса нож, крестьянин, хромая, побежал к инквизитору.

Выигранного времени хватило на то, чтобы Фернандес и Мигель успели вскочить в седла и бросились в погоню.

Молчанье и топот копыт. Слева скала, справа крутой, поросший кустарником склон. Над головой луна. Страх и возмездие. Чернильные тени, распластавшись под ногами коней, скользят в пыли.

Возмездие – это ярость, окрыляющая людей, возмездие – это плетка, хлещущая по крупам. Монахам не скрыться, им не уйти от погони и, поняв это, они поворачивают коней и скачут навстречу, решив принять бой.

Фернандес выхватывает из кожаной кобуры мушкет и подставляет тяжелое ружье под удар меча. Мигель скрещивает шпаги со вторым противником. Удары нанесены и четверка разъезжается. Фернандес поворачивает коня, вонзает шпоры ему в бока и с кровожадным гиканьем снова устремляется навстречу врагу.

Кони сшибаются со всего маху, только кости трещат. Конь инквизитора рушится наземь, оглушенная ударом шатается лошадь Фернандеса, спотыкается и падает грудью вперед. Фернандес перелетает через ее голову и кубарем катится по земле. Но тут же вскакивает на ноги и бросается к инквизитору. Но его собственный конь, пытаясь подняться, дергается вперед и заслоняет собой монаха.

Конь противника лежит на боку, отчаянно дрыгая ногами и мотая головой. Инквизитор никак не может высвободить ногу из-под него, барахтается и бьет коня плашмя мечом.

Не будь перед ним лошадей, загородивших путь, Фернандес уже заколол бы его. Каждый миг лошадь врага может встать, монах высвободиться и ускользнуть. Он бросает шпагу в ножны и, подобрав с дороги мушкет, изо всех сил бьет лошадь инквизитора прикладом по голове – она вскидывает морду, отчаянно ржет и распластывается, оглушенная. Путь свободен.

Оглянувшись, Фернандес видит Мигеля, яростно бьющегося со вторым монахом на шпагах. Они оказались достойными противниками.

Обернувшись к инквизитору, отбросив мушкет, Фернандес выхватывает шпагу и идет к нему. Никогда в жизни он не жаждал с такой силой чужой крови: перерезать глотку, и чтобы она текла, текла, а злодей бился бы под ним, как зарезанная курица.

Орущий во все горло инквизитор, призывающий на помощь и бестолково размахивающий мечом, делает отчаянный рывок и выдергивает ногу из-под туши коня. Вот он уже на коленях… Но подняться на ноги Фернандес ему не дает. Перескочив через тело лошади, он прыгает на монаха. Оружие отлетает в сторону, они катятся в пыли.

На Фернандесе плащ под самое горло, шея монаха открыта, и в этом его погибель. Фернандес дотягивается до нее и кончиками пальцев сжимает горло. Глаза инквизитора выпучиваются, изо рта показывается пена, лицо багровеет. Он бьется и, извернувшись, спихивает с себя противника. Затем ударяет Фернандеса коленом в живот и высвобождает горло; его рука хлопает по земле, ища меч. Нащупав его, он пытается ударить Фернандеса по ногам, но тот хватает его руку и заламывает назад. Гнет и гнет до тех пор, пока меч не падает из нее, и рука не повисает бессильно.

Инквизитор стонет, воет, ищет зубами горло навалившегося сверху Фернандеса. Он уже вонзил их в кожу, но Фернандес нашаривает у пояса кинжал и всаживает монаху в бок, пониже ребер. Кинжал с трудом проникает сквозь одежду, приходится, нажимая, поворачивать его, буравя и ковыряя бок врага. Напрасно пытается инквизитор вывихнутой рукой отвести острие – он лишь раскровянивает ладонь и пальцы.

Монах кричит, ревет, визжит, бьет головой и коленом, кусает Фернандеса в плечо, ударяет несколько раз лбом по губам. Но нож вонзается все глубже и глубже.

Наконец, пробив одежду, кинжал неожиданно легко входит по самую рукоятку. Фернандес отталкивает врага, встает на колени и выдергивает кинжал. Пнув ногой подергивающееся в агонии тело, поднимается, шатаясь, и оглядывается.

Мигель еще бьется. Фернандес поднимает меч инквизитора и спешит к нему на помощь. Завидев второго противника, оставшийся в живых монах бросается бежать. Мигель кидается следом, несколько прыжков и он настигает его, пронзает шпагой.

Все кончено: и бой и любовь…

Когда они вернулись в монастырь, он пылал. Во дворе молчаливая толпа расступилась перед своим предводителем, открывая укрытое плащом тело.

– Не надо… – тихо говорит Мигель, но Фернандес не слушается, сдергивает плащ.

Боже, как она истерзана!

На заброшенном кладбище возле дороги по соседству со старой черной плитой появляется новая. На ней выбиты строки, словно продолжение тех, что были посвящены неизвестной женщине, покоящейся рядом. Кажется, один человек похоронил здесь двух своих возлюбленных.

Как снов ускользающих память, пропала

ты во владеньях страны запредельной.

Душа, надломившись, на землю упала,

разбитая жизнь в слезах задрожала.

О трепетный мир, в котором дремали

все радости жизни, любовь и рожденье!

Теперь ты печать чистоты неиспитой

в разорванном сердце, растоптанном пепле.

Вот груди твои – эти белые розы,

глаза – померанцы душистые, ноги –

два шепчущих лавра у пыльной дороги…

А ветер умчал чистозвонное имя: СОЛАНА!..

О как же красиво, как больно, как странно…

5. Дорога в вечность

Город взбудоражен.

Толпы народа, предвкушая кровавое зрелище, начали стекаться к рыночной площади с самого восхода.

Вся она заставлена виселицами, помостами с колодами, в которых торчат топоры, и обложенными дровами столбами. В центре огромная куча дров – трон смерти для главного еретика Фернандеса. Подручные палачей расхаживают с зажженными факелами, стращают народ, зловещий черный дым стелется, прибиваемый ветром и устремляется к висящему низко над землей солнцу.

Спешите! Бесплатное представление! Новая пьеса: величие и незыблемость церкви и трона. И их человеческой жестокости, ибо неразумное не способно на те зверства, что придуманы слугами христианского бога.

Что творится в тебе, Севилья, город прелестнее юной андалузки, город миртов, апельсинных деревьев и пальм?

От Макарены до Торре-дель-Оро, от Трианы до Хересских ворот – шум и крик, бурление народа.

Жирные горожане, монахи, солдаты, простой люд – все жаждут увидеть. К рыночной площади уже не пробиться, так хоть застать по пути, остальное расскажут соседи, друзья за чаркой вина, любовница в постели.

Петлей толпы охвачено место казни, кишка людей отмечает улицы, по которым проведут осужденных.

Ждут смерти, а жизнь кипит. Вот девушки с высокими гребнями в волосах, – яркие цветы, закутанные в траур черных кружев. За ними по пятам следуют кавалеры, звенят шпагами, красуются дорогими костюмами, бросают к ногам красавиц цветы и слова восхищения.

Крестьяне и ремесленники расположились на ступенях дворцов и храмов, степенно ждут, пережевывая завтрак, кидая объедки вертящимся у их ног бродячим псам.

Город гудит нетерпеньем.

Ровно в полдень шум стихает. По рядам людей проносится известие: у тюрьмы святой инквизиции ударили барабаны, процессия выступила.

Ра-та-та-та, ра-та, там. Та-там, там.

Ра-та-та-та-, ра-та, там. Та-там, та-там, там.

«Misere nobis, Domine!» – «Помилуй нас, господь!»

Во всей своей чудовищности разворачивается зрелище: ряды монахов, чад факелов, давящее молчание, траурный вой барабанов.

Под своими хоругвями идут члены святых братств: в белых, коричневых, черных рясах, в руках – зажженные свечи. При виде этих фигур в остроконечных колпаках – без лиц, без ртов, только с дырами для глаз, народ замирает.

Новые и новые ряды христова воинства проходят по улицам Севильи, несут святые мощи; вот кающиеся – они обнажены до пояса, секут друг друга розгами, на устах – жалобные псалмы.

И наконец – осужденные! Толпа жадно подается вперед, чтобы разглядеть их лица, ищет в них смертельную тоску, ужас, но их нет: они спокойны, безмятежны, также, как и души.

Сзади в повозке в желто-красном санбенито, бумажном колпаке, разрисованном изображениями чертей – Фернандес.

Народ удивлен и разочарован, он возмущен – они не боятся! Почему они не боятся?! Как смеют они не бояться?!

Раздаются крики, в осужденных летят огрызки, камни. Солдаты теснят толпу.

Под звуки труб на площади появляются судьи, духовенство, монахи святых орденов.

Фернандеса ссаживают с повозки и ведут к столбу.

Он идет спокойный и непоколебимый, идет медленно, обессиленный пытками, но в глазах его мир и ясность. Сам становится к столбу и, отрешенно улыбаясь, смотрит в небо. Страх не властен над ним, потому что Фернандес знает, что использовал свой шанс, и единственной просьбой к тому великому и простому человеку, встречи с которым он ждал, была мольба избавить товарищей и его самого от мучений. Больше ничего.

Великий инквизитор встает, осеняет осужденных крестным знамением, и префект подает знак палачу.

Склоняются факелы – костер подожжен с четырех сторон.

Языки пламени облизывают санбенито Фернандеса. Он задыхается от дыма, стонет от ужаса и боли, ищет кого-то глазами в толпе. Клубы дыма закрывают лицо.

– Боже, боже, спаси его! – слышатся крики и рыданья.

В полную силу взметнулись языки пламени, распустился буйно огненный цветок и поглотил Фернандеса.

Что жизнь?

Ничто!

Увянут и опадут лепестки цветов, сгниют и повалятся деревья, растают в воздухе слова, рассыпятся вечные стены великих городов, волны новых поколений, неудержимо мчащиеся по континентам и островам сметут даже память о прошлом, погребут под собой мучения и радость ушедших людей, и смысл жизни потечет по иному руслу. И все же – год за годом будут бросать в землю зерно! И все же – год за годом будут рождаться люди! Жизнь неистребима!

Юрий Петухов

Боль

Мужчины моего поколения попали в мясорубку войны, защищая Родину. Но кто ответит за следующие поколения, за наших сыновей и мужей, которых спаивали умышленно?

Да, дело движется действительно очень медленно и трудно. Срываются сроки открытия новых точек, графики их работы, ассортиментные нормы.

Из газет.

Стекло в троллейбусе заиндевело, и Ивану пришлось выскребать в инее луночку, чтобы не пропустить нужной остановки. Ледяное сиденье заставляло думать о будущем радикулите и прочих радостях. Но будущие они и есть будущие – Иван мерз и не вставал.

Остановки он не пропустил, выскочил первым. И тут же развернулся, собираясь запрыгнуть обратно в троллейбус. Миг нерешительности – и двери захлопнулись, машина отъехала. Но Иван уже понял, что не ошибся, сошел там, где нужно. Вот только… Все здесь было совсем другое, не такое, каким он помнил. Где маленькие уютные домишки по краям ямщицкой улицы, где памятный белый столбик с надписью «до Москвы одна верста», где все это и где сама улица? Ряд уходящих в поднебесье серо-голубых коробок заслонял все. Осмотревшись внимательнее, Иван сообразил – не только заслонял, но и стоял на тех местах, где прежде взбегали по крутобокой улице разноцветные причудливые домишки, и один, запомнившийся особо, с васнецовскими тремя богатырями на фасаде. Иван стоял, смотрел. Понимал, что, конечно, жильцам удобнее в этих новых квартирах, в этих свеженьких серо-голубых домах, да и больше их там разместится, чем в былых ямщицких, раз в сорок больше, а значит, и квартирная проблема перестает быть проблемой для многих людей. Но ему было жаль прежние двухэтажки, вросшие в землю. И не только их, жаль было вида, который открывался с площади на старую Москву, на могучую заросшую деревьями и кустами колокольню, оторвавшуюся от рублевского музея и стоявшую наособицу… Теперь только серая высоченная стена. Со временем она совсем посереет, потекут по блокам коричневатые разводы. А может, и не потекут, может, так лучше? Какое-такое у него моральное право судить проектировщиков, ведь знали же, что делали, ведь специалисты. А если бы взялся судить, так сказал бы или хотя бы подумал просто: а почему не на заброшенных пустырях, ведь не надо куда-то далеко бежать их разыскивать, не надо, все в том же районе? И ямщицкие домишки целы б были – в одном ателье, в другом магазинчик, в третьем мастерскую какую, в четвертом кафе… Его вдруг передернуло и развернуло. Нет, не та Рогожка, совсем не та! Вон там пивнуха стояла – мимо не пройдешь, только в обход. А напротив автопоилка была, «жемчужина» района, не золотое, бриллиантовое дно: за двугривенный – почти сто грамм девятнадцатиградусной плодово-ягодной тормозной жидкости. Тормозило так, что, без шуток, приходилось обходить за полквартала. Плодовая тормозуха била фонтаном, особенно когда смены на заводах заканчивались.

Иван, хрустя примороженным снегом, подошел ближе, еще ближе. Он теперь не мог точно определить места, где стояла голубенькая хибарка с бордовой надписью над входом: «ВИНО». Но это было где-то тут, под ногами – на месте автопоилки почему-то не воздвигли серо-голубого гиганта. Но и то дело, что саму снесли.

Люди торопливо шли, почти бежали по делам своим, кутались в воротники, шарфы, стоящие притопывали, ежились – таких было мало, лишь двое-трое у остановки. Зима стояла игривая, с перепадами чуть ли не в сорок градусов: от трех тепла до тридцати пяти холода. Как-то неожиданно, то ли от холодов, то ли от еще чего повывелись вдруг в городе вечные, не улетающие воробышки. Зато резко прибавилось ворон, видно, им были подобные перепады нипочем. Все менялось, но перемены шли незаметно, растянутые во времени, и потому глаз их не замечал. И почти всегда казалось, что вчера было чуточку лучше, чем сегодня, а позавчера было и вовсе распрекраснейшее времечко – в суете и мельтешений дней стиралось недоброе, тяжкое, лишнее.

А Иван стоял. Сейчас минус двадцать пять, а тогда… Что же было тогда? А была жара лютая, город плавился и задыхался, ползли удушливые дымы из торфяных болот, горело все, что могло гореть, и самосвалы с прочими грузовиками как никогда не жалели выхлопных газов для прохожих, будто сговорились.

Иван добирался в троллейбусе с работы домой и проклинал все на свете. Дышать в жестяном прокаленном нутре машины было нечем, рубаха намокла на спине и под мышками, вдобавок дергало и трясло как тачку по булыжнику. Иван был злой, хронически невыспавшийся, с похмелья, раззуженного стаканом портвейна, – в конце рабочего дня с двумя полузнакомыми инженерами соседнего отдела в спешке осушили малопрозрачную бутыль с суровой этикеткой: «красное крепкое». Из троллейбуса на тридцатиградусную жару он вывалился словно из парилки на снег. И уже от самой остановки увидал, что на сегодня легкой жизни не предвидится – очередина была, будь здоров!

Но лишь на первый взгляд все это сборище людей казалось очередью. Иван знал точно – никакой очередности нет, автопоилку берут штурмом: кто смел, тот и съел. Точнее, выпил. Двое таких, вволю выпивших, блаженно почивали метрах в пяти от входа. Один все открывал глаза и одновременно вскидывал вверх руки – то ли просто от восторга, то ли удивляясь количеству выпитого. Распаренные счастливчики, уже побывавшие внутри, но потверже лежащих, отдувались, закуривали и тут же двигали напротив, в пивнуху, там у дверей очередь вилась чин чинарем, штурм начинался возле розлива.

Иван пожалел, что вылез из троллейбуса. Но деваться было некуда, к тому же он всегда был настырным – если что приходило на ум, не успокаивался, пока не исполнялось желанное, даже если оно во вред шло. Как-то раз один приятель назвал его алчным бессребреником, желающим всего и раздающим все. Иван с ним, конечно, не согласился, но внутренне вынужден был признать – имеется малость.

Забегаловка трещала, не хватало еще небольшого усилия, чтоб ее разорвало, словно бочку с забродившими огурцами. Да видно, крепкими стены были, на совесть строили, правда, строили-то еще задолго до того, как здесь «точка» образовалась, задолго до рождения Иванова да и рождения его отца, скорее всего, лишь покойный дед в малолетстве мог застать начало возведения домика-крепыша, обшитого лишь при Иване досочками голубенького цвета, да и то навряд ли.

Иван пристроился сбоку, знал, что так быстрее окажется у цели. Хоть и неважнецкая, а все ж таки цель! Ближе к углу, шагах в восьми от штурмующих вход, у бледной обшарпанной стеночки стоял плотный смуглый толстяк в белом халате на голое мясистое тело, с засученными рукавами, открывавшими жирные волосатые, но все-равно какие-то бабьи, руки. Он задумчиво смотрел вдаль, при этом в его неподвижно-блестящих черных глазах да и во всем лице, на котором особый тон задавали пухлые, кривящиеся брезгливо губы и внушительно изогнутый, но небольшой нос, читалось нескрываемое презрение к окружающим и вальяжная, этакая царственная лень.

– Ди-рек-тор! – раздельно и с придыханием проговорил один из стоящих, перехватив взгляд Ивана и почтительно вздымая палец вверх. – Фигура! Говорят, за место пять тыщ отстегнул, во! Это не из нашей вшивой братии. У его братан, слышь, в дипломатах гдей-то, черт его знает, в Италии, что ли?! Это те не хухры-мухры, че-ло-век! Он сам тута редко бывает-то, гляди, парень, не завсегда такую знатную личность да так вот запросто углядеть-то можно, лови момент! Эт-то че-ло-ве-ек!

– Все понял, отец, – раздраженно пробурчал Иван, – успокойся!

«Человек» медленно и протяжно зевнул во весь рот, отвернулся от стоящих. Ивану было глубоко наплевать и на директора и на его братана, где бы тот ни был «в дипломатах». Он заходил сюда прежде всего два раза, но тогда было поменьше народа. Его выдержки в обоих случаях хватало лишь на то, чтобы выглотать залпом по два стакана бормотени – и вон! На этот раз решил, коли прорвется, так запросто не уйдет. С подобным же настроем, судя по всему, шли на приступ и другие.

– Чего прешь, чего! – орал в голос вислогубый, злой мужик, к которому Иван пристроился. – Чего?!!

Было в нем нечто схожее с «человеком» в халате, как если бы последнего месяца три-четыре подержали бы на воде с чернягой, да ободрали бы две трети волос на голове, да заставили бы с полгодика подавиться в троллейбусах и очередях. Короче, это был несколько уменьшенный и обтрепанный вариант эдакого подвергшегося длительному измождению «человека», вариант, к которому подошло бы название «человеко-неудачник», без места, без братана… и без прочих благ, само собой, без вальяжной и царственной лености, зато с явной пристрастностью к крепкому дешевому зелью.

Иван саданул его локтем по ребрам, и мужик утихомирился, понял, что на глотку не возьмешь, а схлопотать можно запросто. Сзади подвалила компания, поднажала – Иван продвинулся метра на два и завис в воздухе, поддерживаемый разгоряченными телами, еле-еле доставая одной ногой земли. Минут двадцать пять он парил, будто в невесомости, раскачиваемый возбужденной толпой. Заветная дверь была рядом, но в ней пробкой торчали одни и те же спины, не продвигаясь ни на вершок. На розовую плешь вислогубого сверху, с самого края крыши, густо капнул голубь – потекло меж жидких темных кудерьков к уху. Вислогубый мотал головой, не мог освободить рук, злился – даже побагровел весь. Иван с опаской поглядывал наверх голубей-дармоедов здесь было пруд пруди: все объедки их. Шумными стаями и поодиночке перепархивали через дорогу от одного заведения к другому, на самой же дороге валялась пара раздавленных – Иван еще на подходе подметил. Тут же кормились с полдесятка драных, шелудивых псов с подозрительно блестящими проплешинами в шерсти. Эти были поосторожнее, жались по углам, поглядывая изнизу с недоверием и малой любовью к двуногим большие. братьям своим. В общем, случись потоп, а автопоилка окажись ковчегом, местному Ною не пришлось бы долго бегать, чтобы набрать «каждой твари по паре», тем более, что в городе-то «тварей» раз, два и обчелся, а ежели сосчитать и воробьев-нахалюг, еще не скрывшихся к тому времени в неизвестности, да двух блудливых кошечек у переполненной урны – так и весь полный набор будет.

И пекло! Пекло так, что можно было пальцем асфальт ковырять, а уж мозги и тем более плавились.

Вислогубый исхитрился, извернулся, вытер плешь и ухо о чью-то спину и получил тут же еще один удар локтем, да посильнее предыдущего. Аж задохнулся, бледнея и по виду чуть не теряя сознания. Но перемог, стерпел. Оставалось еще чуть-чуть, совсем мало, главное, выдержать – последние минуты самые тяжелые, Иван знал. Но и они пройдут!

Спины медленно поползли из проема, с натугой, с сопротивлением. Лопнула на одной клетчатая розовая рубаха. И из дверей вывалила партия удовлетворенных. Вид у них был еще тот, с каким, если рассказам верить, из могил вылезают заживо погребенные. Но тут же на глазах они оживали, наливались красками и каким-то особым хмельным, дураковато-восторженным вдохновением. Иван позавидовал счастливчикам. И поднажал. Поднажали и задние и передние – захрустело, захрипело, зачавкало, заматерило. Втиснуло! Тут же сперло дыхание, перед глазами побежали мелкие дерганные точечки… но прошло полдела было позади. Теперь надо прорваться к соскам автомата, их было двенадцать вдоль всей противоположной стены, и никакого подступа: ни щелки, ни лазейки, хоть ужом под ногами ползи. Иван посмотрел вниз – там кто-то уже полз, только не к соскам, а к выходу. Оставалось одно, ждать, уткнувшись в чью-то спину, ждать молча и терпеливо – и тогда рано или поздно доберешься. Он все-таки пожалел, что приехал сюда. Ведь можно было спокойненько зайти в магазин любой, отстоять полчасика, взять бутылочку и тихомирно опустошить ее где-нибудь в скверике, сидя с полным комфортом на лавочке. Наверняка бы и компаньон отыскался. Да теперь поздно было жалеть.

К размену протолкаться удавалось очень немногим. Иван удовлетворенно поглаживал карманчик рубашки, в котором позвякивали двугривенные, мысленно насмехался над непредусмотрительными. Сам-то он не поленился, заранее запасся монетками. Впрочем, времени впереди было достаточно, при желании и упорстве можно было дважды разменяться. А вот у заветных сосков стояли насмерть.

– Ну чего! – орал вислогубый, вновь обретя голос. – Чего застряли, чего?! Приклеилися, что ли?!

В дверь протискивались все новые жаждущие, напирали, оттирали Ивана к стеночке. Это не отдаляло его от цели – за впереди покачивающуюся спину он держался цепко и места своего – никому, ни за что! У стенки, зажатая, затертая, сидела женщина лет под пятьдесят в синем грязном халате и с пивной кружкой в руке. В кружке на донышке бултыхалось плодово-выгодное почти черного цвета. Над ее головой, чуть левее, расползалось по голубенькой потресканной краске содержимое чьего-то желудка, сдобренное все тем же портвейном. В месиве копошились три осы, прельстившиеся обилием закуски, а теперь погибающие от своей жадности. Иван брезгливо отвернулся. Но сзади снова надавили – и вислогубый спиной вляпался в месиво, лицо его сморщилось, стало беспомощно-страдальческим. Иван знал, что последует в следующую минуту, и потому не дал событиям развиваться как попало. Он был лицом к лицу с противным, наглым, но уважающим чужую силу мужичком. А потому крепко схватил его за локти, развернулся вместе с ним к двери и толкнул от себя.

– Чего-о-о?!! – брызнуло во все стороны слюной.

Вислогубый отчаянно сопротивлялся, орал и грозился. Но его по цепочке, почти в точности повторяя Иванов прием, продвинули к выходу и вытолкали наружу. Кто-то обтирался, поругивая вислогубого, но большинство его «обидчиков» и не знали, не поняли толком, в чем дело, – им передали жертву и они машинально, послушные воле, как им казалось, большинства, подчиняясь некой изначальной силе, добросовестно выполнили свое дело. А в чем провинился несчастный вислогубый крикун, так и не уяснили. С улицы все неслось визгливое: «чего! чего!! чего!!!» Ивану стало жаль мужичка, да и вообще на душе муторно было – нехорошо он с ним обошелся, нехорошо. Ну да наплевать, уж больно противный тип, с такими только так!

Потихонечку продвигались. От шума и жары, а главное, от духотищи немыслимой кружилась голова, слабели ноги. Но оставалось совсем чуть-чуть. Вот уже притиснулся к соску стоящий перед ним доходяга в плотном черненьком, несмотря на погоду, пиджачке, с дряблым затылком, переходящим в такую же дряблую шею. Голова на этой тонкой шее подергивалась и, не переставая, мелко тряслась – от вожделения ли, от близости ли заветного стакана… Только стакана как раз и не было, не освобождался. Дряблый ждать долго не стал, пошел на рискованный эксперимент, просунул маленькую сморщенную голову прямо под сосок, бросил монету и принялся жадно всасывать струю. Большая часть пролилась мимо, и дряблый недовольно крякнул. Повторять в том же духе не стал.

– Аршин давай! – заорал он. – Совсем, что ли, совесть потеряли?!

Задние поддержали – и через полминуты в руках дряблого затрясся белесый стакан. Ивана уже мутило. Но он был терпелив и настойчив. Последние секунды, последние! А там – махнуть по-быстрому, и вон из этой рыгаловки вонючей! Мужик в черном пиджаке не спешил. Плечи у него как-то расправились даже, и сам он вроде бы подрос на глазах. Стакан наполнял в три приема, до самых краев. Тянул медленно, по четверть глоточка, но не отрываясь. Дрожь в нем улеглась, утихомирилась, только локоть иногда вздрагивал нервно.

– Эй там, давай шустрей! – кричали в спину. – Другие, что, не люди?!

Дряблый не спешил. Залив содержимое внутрь, он ставил стакан под сосок и снова метал в щель монетки. Уже четвертый, отметил Иван. Он не волновался – рука была наготове, стоит дряблому выпустить стакан, он его тут же перехватит. И все, и точка! Но тот, чувствовалось, дорвался. По морщинам затылка и шеи тек крупный желтоватый пот. Стакан курсировал от соска ко рту. Шестой! Нервы начинали сдавать, сколько можно… Дряблый вдруг ткнулся лбом в автомат, замычал довольно и громко. Иван вцепился в стакан – еще уронит, разобьет, тогда возни надолго. Дряблый стакана не выпускал и все мычал, тыкал двугривенным в щель, не попадая. И стоял у соска как вкопанный. С большим трудом, больше расплескав, он наполнил-таки стакан. А вот вылить в себя – не удалось, бормотуха потекла по щекам, подбородку, на пиджачок. Мычание усилилось, дряблого повело, он толкнул соседа слева, пролил у того половину драгоценной влаги, получил за это толчок, повалился вправо. Иван все же исхитрился, вырвал из цепких пальцев стакан, заляпанный, мутный, с въевшейся в дно чернотой. Вымыть его было негде – мойка, залитая портвейном и еще чем-то желтым, не работала. Иван вытащил из кармана платок, протер края.

– Шевелись давай! Людям тоже надо! – подгоняли сзади.

Дряблый после безуспешных бросков вправо и влево, рухнул под ноги, на замызганный, залитый плодовой бурдой пол. Кто-то принялся его поднимать. Но не смог помочь бедолаге, наклониться было невозможно, толчея мешала. Иван не смотрел по сторонам. Он влил в себя на сорок копеек тормозухи, подставил стакан еще раз – уж коли отстоял, вытерпел столько мучений, так не уходить же несолоно хлебавши! В эти секунды он очень хорошо понимал дряблого. Правда, того уже совсем запинали, сейчас его усиленно переталкивали ногами к стенке, чтоб не мешался. И вроде понимали, и брезговали одновременно, и жалко было, человек-таки, но куда деваться, мешает, да и ему самому там удобнее будет, у стены-то. Иван в этой возне участвовать не стал, даже ногой в ботинке не захотел притрагиваться к извалянному, грязному мужичку, пиджачок которого из черного превратился за несколько минут в довольно-таки пестрый, сложнейших цветовых оттенков с преобладанием желто-серого. Он еще трижды повторил процедуру, твердо поставил стакан на место, развернулся. Только теперь заметил, что рубаха на нем мокра насквозь, как из ведра, но не расстроился – на солнышке быстро обсохнет.

Иван повернул голову – дряблый лежал рядом со старухой в синем халате, продолжая довольно мычать. Месиво со стены стекало вялой струйкой ему на рукав вместе с погибшими алчными осами. Пьяная старуха участливо качала головой, улыбалась чему-то далекому, своему.

Все, хорош! Ивана чуть не вырвало. Чтобы еще хоть раз в эту обираловку, гадюшник, никогда! Он рванулся к выходу, не обращая ни малейшего внимания на недовольство распихиваемых, работая и плечами, и локтями, и коленками.

На улице была благодать. Если бы не знал, что тридцать по Цельсию, решил бы – утро в сосновом бору: такая свежесть, столько воздуха, это одно – уже счастье! И чего прутся внутрь, дурачье! Народу было вдвое больше, да и вел он себя активнее. Наверное, где-то с полчаса как закончилась смена на соседнем огромном заводе, последняя на этот день. По крайней мере, для автопоилки. Эх, сколько же она выдержала таких натисков, сколько еще выдержит!

Иван остановился невдалеке от толпы, закурил. И чего его потянуло сюда? Психоз какой-то, массовое, коллективное сумасшествие. Сейчас он рассуждал легко и беззлобно, постаивая в сторонке, сейчас он был довольный и безразличный к окружающему. Все казалось более-менее нормальным, местами даже прекрасным.

У входа лежало уже трое. Вернее, один полусидел, прислонившись к стене, блаженно пустив слюну из полуоткрытого рта. А тот, что вздымал руки, благословляя судьбу или, кто его знает, прося о помощи, утих и почивал мирно, не шевелясь. Смуглый толстяк в белом халате, лениво млевший под свирепым солнцем час назад, нашел себе забаву – очень экономно, малюсенькими крохами он потрошил сдобную булку, подманивая глупых сизарей к сидящему у стены. Голуби наглели на глазах. Поначалу копошившиеся у стоптаных башмаков спящего, они вслед за крошками забирались повыше, на колени. Из очереди с угодливым одобрением, подхалимски хихикали.

– Этому раззяве в рот булку пихать надо, не проснется, вот хохма будет! – предложил особо нетерпеливый.

Толстяк начальственно, еле заметно кивнул пару раз, не поворачивая головы и не прерывая своего занятия. Он и сейчас был выше всех. Занятие доставляло ему удовольствие. Он неспешно, даже с нарочитой ленцой обсыпал крохами грудь и плечи пьяного, делал это уже не жалея булки, обильно расточая свои «благодеяния», но не переставая кривить свои пухлые капризные губы. Оставшийся большой кусочек сдобы аккуратно положил сверху, на голову… Но сизари не оправдали его ожиданий – с груди они еще сдернули пару крошек, но замахнуться повыше, видимо, не решились, отступили.

Толстяк остался ими очень недоволен, отошел на шаг, бултыхнул в бутылочке, вынутой из кармана халата, недопитым нарзаном. Но даже не пригубил, сунул обратно. Скрестив жирные руки на груди, он обиженно надул губы, так и не взглянув на очередь. «Человек»!

Иван видел, что толстяк невероятно горд своим положением и презирает всех этих страдальцев, да и не только их, не на шутку. Вот же гад, вскользь подумал он, но тут же переключился на другое. Первая сигарета всегда курилась в удовольствие, со смаком. Иван расслабленно щурился на солнце, лениво оглядывал прохожих, старающихся побыстрее миновать это место. Главное, чтобы из знакомых с работы никто не увидал его возле автопоилки! Да и увидят, не беда! После трех стаканов тормозухи многое становилось безразличным – подумаешь, дело какое!

…Давно это было, совсем в другой жизни. А много ли лет прошло? Немного, семь или восемь. Он все стоял, всматривался и никак не мог точно определить того места – все иное, даже асфальт под снегом другой. Нос начинало не просто щипать, а вовсю жечь, и Иван до глаз натянул шарф, попрыгал на месте, чтобы ноги ожили и пальцы отогрелись. Надо было идти, но не мог оторваться, словно одурманенный стоял, пень пнем. Грузовиков на развилке улиц и на шоссе стало еще больше, и газов стало больше, потому что не столько двигались машины, сколько тарахтели на месте. Только сейчас выхлопная отрава почти не чувствовалась, быстро растворялась в морозном, гонимом ветрами воздухе. Жиденький, с облезлыми деревцами скверик просматривался насквозь. Посреди него почти без постамента, наравне со всеми, на той же грешной земле стоял не по сезону легко одетый в простенький костюмчик Ленин – единственное в столице скульптурное изображение вождя, не вознесенное в выси, а совсем простецкое. На плечах у него лежал снег, и чувствовалось, что неуютно стоять Ильичу в этом голом сквере. А еще дальше стоял и старенький белый столбик, тот самый, на котором было написано про «версту до Москвы». Каменный, пузатенький в отличие от простых верстовых, он стоял всем бурям и катаклизмам назло. И все-таки немного перенесли, подумалось Ивану, раньше столбик как-то виднее был, казистее.

Пора! Иван сделал шаг к остановке. И остановился. Взгляд его уперся в газету, висевшую на стенде. Привлек резкий и выразительный заголовок: «Доколе!» Из любопытства он пробежал глазами коротенькую заметочку. Смысл ее был до избитого прост и сводился к навязшему в зубах, дескать, доколе миллионы честных советских граждан будут тяжко мучаться и страдать из-за каких-то ублюдков-алкашей, которых давным-давно пора навечно упечь в специально отведенные места подалее отсюда, доколе городские власти будут тормозить открытие новых пивных и винных точек, где с учетом полной культуры смогут отдохнуть десятки тысяч простых наших тружеников после нелегкого трудового дня, доколе?!! Заканчивалась статейка энергичным призывом:

«Даешь культурный досуг советскому человеку!» Иван прочитал все это довольно-таки равнодушно, он-то думал, что под таким заголовком могло крыться кое-что посущественнее. А то все жуют одну и ту же жвачку, надоело уже – поди разберись, кто там чего на самом деле хочет, чего добивается. Лишь одно его несколько озадачило, пока читал, всплыло вдруг перед глазами будто живое, вот ведь как запомнилось, лицо директора «человека», «фигуры», у которой там, где-то далеко братан обитается якобы. С брезгливыми губками и жирными щеками, с потным подбородком, под которым виделся почему-то не вырез халата и волосато-мокрая грудь, а чистенький воротничок рубашечки, подхваченный галстуком. А где-то за «человеком», но уже более смутно промелькнула разливщица из пивнухи, рыхлая и неопрятная. Привидится же! Бред какой-то! Он мотнул головой, освобождаясь от наваждения – что-то замучали сегодня воспоминания, к чему бы это.

У трамвайных остановок скопилось уже много люда. Почти каждый пританцовывал на месте, охлопывал себя по бокам. Лица были румяные, веселые. А может, это казалось, может быть, такими их делал мороз.

Что же за сила удерживала его? Да и не сила, а так, пустяк нестоящий, плюнуть и топать себе дальше, но нет… Где же она все-таки стояла, вот! вот! казалось, он уже видит следы в снеге – нет, пустое, не угадать и не определить. Что же творит время с памятью! Вот ведь как бывает – для кого-то тут, на этом самом месте была распахнута дверь в иное измерение: в больницу, в психушку, в лагерь, на тот свет, в конце концов. А сейчас и следов нету, будто ничего и не было, будто всегда притопывали, улыбались здесь румянощекие, добротно и тепло одетые люди. Ивану взгрустнулось. Зачеркнуть, к чертовой матери, раз и навсегда, только так! Но ведь было? Конечно, было! И он был. Был не прохожим случайным, который брезгливо отвернется, а через минуту или забудет или проклянет «ублюдков-алкашей» до седьмого колена со всеми отпрысками и родителями. Что же это за жизнь такая: и зло сплошь и рядом рядится в одежды добродетели, и добро таким бывает, что и не признаешь? Чем меньше знаешь о жизни, тем проще и объяснимее она кажется, тем увереннее чувствуешь себя в ней, тем проще разделить в ней все на черное и белое, это Иван понял давно и наверняка. И все же – зачем это было? Ну зачем?! Он достал из кармана пачку сигарет. Пальцы тут же закоченели, потеряли гибкость. На морозе дым казался особо въедливым, драл гортань как наждаком. Восемь лет… Что же тоща еще было, позже?

…Потом он вышвырнул окурок, шуганул стервятников-сизарей, пристрастившихся не только хлебушек поклевывать, но и хищно, ненасытно рвать клювами селедочные и колбасные ошметки, и побрел через дорогу. Мерцающий огонек разума подсказывал – валяй отсыпаться, дурачок, ну чего ты приключений ищешь? Но он не шибко мерцал. Перемогало другое: а ничего, все путем будет, как в лучших домах!

Пристроился к очереди в пивнуху. Очередь качалась – и сама по себе, и каждым стоящим в отдельности. Где-то впереди маячила потная плешь вислогубого мужика – не вышло в автопоилке, решил пивком побаловаться. Иван зла не держал, считал, что и на него сердиться не за что. Рядышком две мятые личности копошились у большой желтой урны – остатки воблы выискивали. Один нашел оброненный кем-то гривенник и чуть не захлебнулся от радости. Другой смотрел на удачливого налитыми завистливыми глазами, кривил рот. На них никто не обращал внимания, приелись уже завсегдатаи. Тут же, никого не стесняясь, прямо на улице четверо распивали водку из пивной кружки с отбитой ручкой. На них тоже не смотрели – одним было безразлично, другие отворачивались, чтоб не травить душу. А в общем-то очередь шла лениво, без ажиотажа и суетности. Иван успел выкурить две сигареты на улице и одну внутри. На таблички и сулимые ими строгие наказания, штрафы внимания не обращали – в дыму было трудно разглядеть лицо человека, стоящего в пяти метрах.

Особо наглые лезли без очереди. Разливщица отпускала им через двух очередников, и никто особенно не нервничал по этому поводу. Работала она быстро, кружки только мелькали в ее руках с толстыми сосискообразными пальцами. Иван как завороженный следил за этими пальцами, ему казалось, что они держатся только благодаря потускневшим золотым кольцам-бочонкам – сними колечки, и пальцы отпадут, все, кроме, больших, на которых украшений не было. На недолив не жаловались, народ не мелочной! Ежели мало тебе, так бери на кружку больше, вот и дел-то всех! Везде свои порядки.

Иван с продавцами вообще боялся портить снижения, где бы то ни было: чего дали – на том и спасибо, и вот и сейчас, получив свои четыре кружки с густыми склизкими козырьками, он отошел к стене – тут было посвободнее, чем в автопоилке. Пристроился, огляделся и единым махом выглотал первую. Прошибло потом, рубаха на спине снова намокла. Приготовился стоять долго, тянуть наслаждение. А что еще, куда теперь спешить-то? В случае чего и добавить можно пивка или сгоношить с кем-нибудь на что-нибудь покрепче. Эх, хорошо было на душе у Ивана после автопоилки – легко и пусто.

Как-то незаметно, исподволь рядом втерся вислогубый мужичок. Он не оборачивался, все спиной крутил. На его рубашке остались слабые разводы, память о стенке в заведении напротив. Вертлявый и суетный, он начинал раздражать Ивана. И чего елозит, места мало, что ли! Иван потихоньку отодвигался назад. А вредный тип все наступал, не оборачиваясь, спиной. Терпения хватило еще на две кружки. Когда оставалась одна, последняя, а мужик все пер, Иван оттолкнул его плечом. Вислогубый будто ждал – полкружки пива, прямо через согнутый локоть выплеснулись Ивану на его новые бежевые брюки. Он даже отшатнуться не успел. Но главное, он и возмутиться не успел – вислогубый заверещал на всю пивнуху, сначала бессмысленно и дико, потом уже членораздельно:

– А-а-эхр-ры-ы!!! Трояк! Он сзади стоял, трояк спер! Из кармана, гад! Последний!!! А-а-ыии…

Иван опешил, даже про мокрые брюки забыл. А вислогубый заливался:

– Вот он, вот он, держите! – его скрюченный палец тыкал в Иванову грудь, где в полупрозрачном кармашке рубахи и впрямь просвечивала зеленью трехрублевая бумажка.

Но она была его собственной, честно заработанной. От такой наглости можно было растеряться. И Иван растерялся.

– Где?! – из-за плеча вислогубого выдвинулась обрюзгшая круглая харя, именно харя, а не лицо, заросшая рыжеватым редким волосом. – Где он, падла?!

Иван видел, что «харя» пьяна в лоскуты, еле на ногах держится. Но он смотрел на вислогубого, в упор смотрел. И это было большой ошибкой. «Харя» подступила ближе – низкорослый, кряжистый бугай тупо вперился в трояк, просвечивающий из кармана, зарычал утробно… и Иван не успел опомниться, как его сшибло с ног. Он даже замаха не видел – удар, вспышка, и все перевернулось в глазах.

Бугая волокли к выходу двое, его же собутыльники, от греха подальше. Вокруг Ивана скучивался народ, гудел восторженно и громко. А он сам не мог и приподняться, отказывали ноги. Но самое неприятное было в том, что вислогубый, склонившись над ним, злорадствуя и торжествуя, противно смеялся прямо в лицо – рот растягивался до ушей, змеился, скособоченный большой нос морщило и раздувало, выпученные глаза стали вдруг злы и узки – ни зрачков, ни белков, один торжествующий посверк. Он все время что-то говорил, грозил пальцем, а потом ловко вытащил три рубля из кармана Ивановой рубашки, сунул их в брюки, плюнул совсем рядом, забрызгав лицо, и ушел, подхихикивая на ходу.

Кто-то подхватил Ивана под руку, приподнял, прислонил к стене. Кружки с пивом не было, увели, покуда он валялся на полу. Бежать вдогонку не доставало сил, да и желания такого не было. Иван испытывал сильное отвращение к себе самому, даже хмель на время покинул его. Не хватало только разрыдаться. Он хватил кулаком по стойке, так, что у соседей подскочили кружки, ткнулся лбом в стену.

– Эй ты, полегче! А то и добавку схлопочешь, фрайерок! – донеслось хрипато сбоку.

Иван головы не повернул. Выскреб из кармана всю мелочь, подцепил в руку три пустые кружки и пошел добавлять.

– А может, хорош, а то опять свалишься? – засмеялась в лицо разливщица, тугой струей наполняя посудины. – Видать, ножки-то слабенькие, а?!

– Ножки слабенькие, а жить-то хочется! – в тон ей проговорили из очереди и тоже засмеялись.

– Да пошли вы… – тихо, почти шепотом промямлил Иван, даже не обижаясь на шутников, – поглядеть бы, какие у вас!

Пиво было паршивое, бессовестно разбавленное и с кислинкой. На трезвую голову навряд ли кто стал бы хлебать такую бурду. Но трезвых здесь что-то не наблюдалось.

Иван все надеялся, что вислогубый подонок вернется, хотя и знал, что ни при каких обстоятельствах тот не рискнет второй раз встретиться с ним. Но пьяная, шальная надежда была. Простоял час, еще добавлял. После удара в голове, у самых висков засела глухая, но ощутимая боль. Она не то что бы доставляла большие неприятности или особо чувствовалась, нет, она просто была – тихая, почти незаметная, но присутствующая, ни на секунду не стихающая, будто поселилось вдруг под черепной коробкой какое-то мягкое маленькое существо, не слишком назойливо напоминающее о своем присутствии. Иван не придавал ей особого значения. В какой-то миг он подумал, что еще хорошо отделался, могло быть хуже, если б не увели бугая. Но на того как раз злобы и не было почему-то, тот был тупым орудием, что с него взять. Постепенно возвращалось нормальное настроение, временная неожиданная «трезвость» прошла. Выпитое ощущалось основательно – да и куда оно могло подеваться?

Вернулся не вислогубый, вернулась «харя». И на этот раз иначе его просто и нельзя было назвать. Бугай был мертвецки пьян. Ничего не видя вокруг, он шарахался от стены к стене, падал, долго качался на коленях, вставал и снова падал. Обрюзгшее лицо было сплошным синяком, из рассеченного надбровья стекала на щеку и шею кровь, тут же застывала черными пятнами. Рубаха была разорвана и висела на узловатом здоровенном торсе клочьями, брюки, лопнувшие по шву, держались лишь на ремне. По синякам и кровоподтекам на теле Иван понял – «харю» били ногами, и били долго. Ну что же, он получил то, чего искал. Такие всегда получают – сначала бьют, а потом и их бьют, да посильнее, побольнее, вымещая злость.

Ивана скривило в горькой усмешке, в голову полезло щемящее, дергающее – и такие, как он, получают, не остаются без своего. Одна отрада, одно успокоение – милицию сюда не затащишь и на аркане, она все больше с заднего хода, по своим делам, а то бы… А то бы, глядишь, и не стоял бы у стеночки с пивком-то! И все равно на душе было мерзко, холодно, несмотря на наружные тридцать градусов.

Он стоял до закрытия, пока не выгнали. Когда выходил, видел, как усаживался в «Жигули» директор автопоилки – там закрыли немного раньше. Тут же стояла машина-фургон с мелкой, но знакомой надписью «спецмедслужба». В нее загружали лежавших у автопоилки. Интересно они времечко выбирают, когда уже все закрыто, когда клиентура уже дошла до кондиции и народа не особо много, подумал Иван философски. Больше он ни о чем не думал в этот вечер. Как до дому добрался не помнил. Но как-то добрался.

…Начинало смеркаться, зимой сумерки ранние, быстрые. Иван стоял здесь уже около часа. И даже мороз ничего не мог с ним поделать. Все присматривался, припоминал. Жаль, конечно, что не видно отсюда храма со звонницей, того самого, что наособицу от андрониковского монастыря, нынешнего рублевского музея, жаль. Даже заброшенный, с заколоченными дверьми, сбитыми крестами и немного помятыми куполами, также обросшими кустами у оснований, – и крохотная, тоненькая березка умудрилась вырасти, будто из самого тела храма, даже со всеми этими не слишком привлекательными деталями он все равно был мощным, гордым красавцем, напоенным неземной величавостью, неземным горним духом. Иван еще раньше, ежедневно проезжая мимо на троллейбусе, каждый раз не мог глаз оторвать, все смотрел. И всегда двери были забиты, заколочены, всегда было безлюдно и тихо там, возле него. Еще тогда в нем смутно возникал какой-то расплывчатый вопрос: почему же так, почему забыта дорога сюда, почему двери заколочены и нет входа человеку туда, где дух бы его поднялся, воспарил – и какая разница, верующий ли, зашел ли на чудо рукотворное полюбоваться, неважно – главное, вверх взлетел, над собою самим возвысился… Вот вопрос, боимся ли чего, за нас ли боятся, берегут, а может, нас и боятся – поди, разберись. Кто, зачем? Почему вдруг так стало? И почему вечно на ремонте или просто на замке музеи наши, галереи – что это вдруг так вот разом у всех крыши прохудились да стены расшатались? Нет, надо вверх, ввысь, а иначе же зачем вообще, иначе впустую?! Зато всегда были открыты двери, дверцы, ворота туда, где человеку в бреду сивушном казалось, что воспаряет он, на крылах летит в дали заоблачные, но падал, низвергался в такую грязь, что и человеком уже с трудом мог почитаться. Почему так, за что? Или зачем, для чего, с какой такой целью? Не мог Иван разобраться во всем этом, да и не пытался особо. Но боль, поселившаяся в его теле еще с тех самых пор, жила. Правда, она уже давно перебралась маленьким живым существом из-под височной кости в грудь, поближе к теплу, к сердцу и там свила себе гнездышко, все чаще и чаще напоминая о себе, пробуждая чувства и мысли прежде неведомые, но жгучие ныне, от которых небрежно пытается отмахиваться холодный мозг, но к которым прислушивается сердце. И Иван пусть смутно, но ощущал, что дорога наверх только начинается, что слишком долго и упорно он опускался и его опускали куда-то вниз, в духовное и человеческое небытие, но он выкарабкался оттуда и пускай медленно, но все же поднимался, наощупь, без проводников и советчиков. И вело его это маленькое существо, эта боль, поселившаяся в груди, боль не телесная, но жгущая, исцеляющая прозрением.

Зазеркалье

Многим нашим читателям запала в душу графика Романа Афонина. Особенно взволновал приславших письма реализм рисунка из серии «Героика колонизации Янтарного Гугона». Что за тема? Откуда? Почему?! Каждому, внимательно вглядывавшемуся в рисунок, обязательно приходила в голову совершенно четкая мысль: эдакое невозможно нафантазировать! это картинка с натуры! Да, полное впечатление, что художник присутствовал при изображенных им событиях – попробуйте-ка нарисовать столь натуралистично пробудившегося от ледниковой спячки гугонского мугыгра (птицелапого червя-антропофага)! Но это иллюзия, ибо Роман Афонин никогда не был на Янтарном Гугоне. Лишь один раз в четыре с половиной года, когда Земля и Гугон находятся в фазе трансцендентального противостояния, перед художником встают реальные картины гугонского бытия. Подобным даром обладают единицы из землян. Почему мы решили рассказать обо всем этом? Теперь, когда филиал Комиссии по Контактам с Неземными Сообществами частично легализован на Земле, мы можем открыть людям правду. Уже четвертое столетие идет невероятное по своей напряженности, зачастую необратимо-трагическое освоение одной из самых непостижимых планет Мироздания – Янтарного Гугона. Решение о начале колонизации планеты-призрака было принято Внегалактическим Советом Высших Цивилизаций достаточно давно, не менее восьми тысячелетий назад. Однако оказалось, что во Вселенной есть места (данное слово не совсем подходит, так как планета-призрак не занимает какого-либо определенного места, этот чудовищный ускользающий изо всех ощущаемых и видимых измерений мир не поддается словесному описанию), где бессильны даже существа, достигшие высшей степени могущества. Представители всех цивилизаций Совета, а также биомутанты, генокиборги и прочие разумные, псевдоразумные и неживые создания Внешнего мира выявили на Гугоне свою несостоятельность. Четыре века назад был принят последний Проект Освоения призрачного мира с использованием земной биомассы. Путем экстрансплантации человеческих зародышей и выращивания их в экстремально-сверхъестественных условиях на одной из промежуточных планет-баз был создан восьмисоттысячный, полностью обновляемый каждые шесть лет (цикл полного уничтожения гугонской средой) Передовой Отряд. Ежегодный десант на Гугон земных колонизаторов-камикадзе составлял и составляет до нашего времени контингент численностью не менее трехсот тысяч выращенных вдали от родной планеты человеко-особей. Около двухсот восьмидесяти тысяч из них погибают в первые два-три дня после внедрения на планету-призрак. К концу третьей недели выживают не более сорока-тридцати десантников. До высадки следующей партии умудряются уцелеть лишь один-два героя-колониста. Несчитанные миллионы землян отдали свои жизни, штурмуя из десятилетия в десятилетие чудовищную планету-призрак, загадочный Янтарный Гугон. И за все эти века никто на Земле не вспомнил про подвижничество своих сынов и дочерей, вырванных из лона планеты-матери! Мы больше не имеем права молчать! На краю собственной гибели Земная Третичная цивилизация сама должна вспомнить о всех, гибнущих за ее пределами и при ее молчаливом согласии. Первобытное ничтожество нашей земной науки и созданной ею техники не дают нам возможности физически достичь ни планет-баз, ни самого Гугона. И тем не менее, используя имеющиеся ограниченные запасы трансцендентальной психоэнергии, не упуская ни одного из сеансов связи, мы должны донести правду до вас! Зарисовки Романа Афонина – это окно в мир, находящийся за миллионы световых лет от нас, это одна из немногих нитей, связующих изнеженных, развращенных и стремительно летящих в адскую пропасть землян с их собратьями-подвижниками.

На планете за один год бесследно пропадает не менее шести с половиною миллионов младенцев в возрасте до полутора-двух лет. Из украденных инопланетянами детей выращивается ударный костяк Передового Отряда.

Из Прорицаний, получаемых Свыше, становится ясно, что в предконечный период жизни нашей планеты исчезновения здоровых детей резко возрастут – Галактический Совет вынужден будет пополнить запасы десантной биомассы на будущее, ведь после гибели Земли и Третичной цивилизации поставка десантников по вполне понятным причинам практически полностью прекратится.

Мы стоим перед дилеммой: что лучше, гибель вместе с Землей или же возможная трансмиссия избранных на Янтарный Гугон? Время ответит на эти жуткие вопросы.

Зазеркалье

Доброго Вам здоровья Юрий Дмитриевич!

Ваша газета «Голос Вселенной» является последним пристанищем русского человека. «Свобода демократии» дала новый вид рабства, еще совершенней предыдущего. Слуги Тьмы, меняя маски, продолжают пожирать народное достояние, сам народ, с еще большим остервенением, уже не зная предела жадности своей. Сумасшедшей вакханалией откровенного разбоя и грабежа охвачены наши господствующие классы. Пример разбойничим ордам рвущим все на куски и не могущим насытиться, в этом ночном кошмаре – подает мерзкая власть. Чем больше она потребляет – тем ненасытней становится, и это у них перерастает в пытку, в которой можно вот-вот подавиться и захлебнуться непрожеванным безмерным пирогом взрощенном на человеческом поте, слезах и крови.

Среди всеобщего повального безумия, только «Голос Вселенной» несет полное отрезвление, предупреждение о тяжелом похмелье, которое неминуемо наступит и тем сильнее, чем больше будет упиваться псевдосвободами демократия и опять обещать страшное «светлое будущее».

Надеюсь прилагаемое «Слово» найдет место в прекрасной газете, издаваемой Вами.

Я исповедую религию Народного Храма Русского язычества и не вижу противоречий с Русским Православием. Народ до принятия христианства поклонялся Богам Добра и Света, Защиты и Милосердия.

Русские Боги Мать Святая Земля, Великая Мать Вселенной – Мудрость Божия, Бог Света Даждьбог – Купало хранили народ.

В далеком прошлом язычества родились – земледелие, ремесла, искусство, законы справедливости. Забвение язычества – пренебрежение к природе. Пренебрежение к природе – экологическая катастрофа, отсюда катастрофа тела и как всеобщий результат всему – души.

Пример полной гармоничной религиозной картины мира, можно видеть в Японии, где народная языческая вера – Синто (Путь Богов) сохранена наравне с Буддизмом, а император Японии совмещает в своем лице власть светскую с властью верховного жреца Храма Синто. Христианство так же в своей сути не противоречит язычеству. Идолопоклонство ведь это – бессердечная молитва. Так же и в христианстве бессердечная молитва это идолопоклонство.

«Заповеди блаженств» были даны людям уже обладающим высокой культурой, и совсем не имели в виду их отрицать полностью, имели в виду их усовершенствование для того времени. Но стали отрицать…

Последний хранитель Голубиной книги был православный святой Авраамий Смоленский, за что был гоним при жизни.

Мы молимся и одному Богу с православными, Богу Света. «Азмъ есмъ свет миру» говорил Иисус Христос. Христос до воплощения – это Ангел Предвечного Света. Крест в нимбе Его – древний символ Божественного Света. Прямой крест – созидательная сила Бога, крест косой «Андреевский» – защитительная сила, косо-прямой – защитно-созидательная Его сила. Ваш талисман-оберег действительно самое сильное Божественное знамение. Этот знак – знак Света Бога является также знаком Божественной Мудрости. Явив свою истинную природу на горе Фавор, своим ученикам, Христос показал им Божественное Сияние.

Многобожие заменилось почитанием многих святых, святых просили о том же, о чем раньше просили Богов.

Представления о Нечистой Силе такие же как и в Православной вере – это темная разрушительная сила, не имеющая собственного лица, носившие вместо лица личины-маски. Темный Дух является обезьяной Бога, внутри пуст и гнил как высохшее дерево, отсюда способность к постоянному перевоплощению, обману. Не надо путать с Нечистой Силой, Силы Стихий, являющиеся в основном нейтральными духами, такие как лешие, домовые, водяные, которые по своему усмотрению могут помогать или мешать людям. Не надо путать так же Бога Памяти, исторического предания, предков и животных – Велеса – с Духом Черных Сил – Чернобогом, главой Мора и Язвы, а также упырей и злых навий.

Одним из первых явлений Бога на земле является воплощение Орфея, родившегося от Бога Аполлона – Купалы и Музы Калеопы. Это было нисхождение от Бога Сына, сына Сварога, Бога Отца, Богов Вечного Света и Предвечного Света. Это был посланник Искусства от Бога – создатель молитв-песнопений Божественной Силы. За это и был растерзан вакханками Тьмы. От этой же вакханалии погиб и певец Истины Божественный посланник, Игорь Тальков, обладающий обоюдоострой лирой – борьба со злом и собственно лирическими песнями.

К Вам Юрий Дмитриевич, как богописателю Русского язычества, автору глубокой, талантливой книги «Дорогами Богов», обращаюсь я, надеясь найти покровительство и сочувствие вере наших предков.

В конечном итоге мы видим что расцвет язычества приводит на примере Индии к бескровной жертве, к почитанию за грех, убийство любого живого существа и осуждению животной пищи как греховной.

Александр Яблоков.

Объявления

Внимание – ФЭН – Внимание

А ты подписался на лучший в России толстый журнал

«ПРИКЛЮЧЕНИЯ, ФАНТАСТИКА»?!

Индекс 70956

Подписка на 1995 год

в любом отделении связи России!

Наш супержурнал, не имеющий аналогов в России, с каждым полугодием становится толще, лучше, интереснее. Конкуренции с нами не выдерживает ни одно из фэн-изданий! ПФ – уверенно лидирует, не имея себе равных. Им зачитываются люди от 12 до 80 лет. Почему? Потому что ПФ – это до безумия интересно и увлекательно!

СПЕШИТЕ НА ПОЧТУ И ВЫПИСЫВАЙТЕ

толстый журнал книжного формата

«ПРИКЛЮЧЕНИЯ, ФАНТАСТИКА»

Объединенная редакция журналов «Приключения, фантастика», «Галактика», «Метагалактика», газеты «Голос Вселенной» и издательство «Метагалактика» объявляют конкурс МИРЫ ЮРИЯ ПЕТУХОВА

I раздел

Конкурс на лучшие цветные и черно-белые иллюстрации к произведениям писателя Юрия Петухова «Звездная месть», «Бойня», «Сатанинское зелье», «Западня», «Измена», «Дорогами богов» и др., включая публицистику. Конкурс проводится по трем группам участников: 1. Профессиональные художники, графики. 2. Художники-любители. 3. Дети до 15 лет (здесь потребуется помощь родителей, учителей, воспитателей, работников библиотек, кружков, студий и школ художественного творчества).

II раздел

Конкурс литературно-критических рецензий на произведения писателя (или одно выборочное произведение).

Количество работ, их формат, техника исполнения не регламентируется и не ограничивается.

По результатам конкурса для каждой группы установлены призы и денежные премии. Конкурсные работы будут публиковаться в наших изданиях и альбомах.

Конкурс рассчитан на 5 лет. Подведение итогов, определение победителей и выдача премий – каждые полгода: на 1 января и 1 июля каждого текущего года.

Внимание! В школы, детские дома, интернаты, колонии, гарнизоны, студии необходимые для конкурсных работ книги и журналы высылаются бесплатно по заявкам.

Адрес для высылки конкурсных работ: 111123, Москва, а/я 40. «конкурс».

Москвичи могут сами свои работы по адресам:

– Долгоруковская, 39 (киоск журнала ПФ у троллейбусной остановки напротив метро Новослобоцкая);

– Рязанский пер., 82/5 (м. Выхино, одна остановка на автобусе, 417 отд. связи, со двора).

КНИГИ – ПОЧТОЙ

Журнал «Приключения, фантастика» (по 200–380 стр.): Номера 1991 г. – 5000 р.; Комплект 1992 г. – 7000 р.; Комплект 1993 г. – 7000 р.; Комплект 1994 г. – 18000 р.; 1,2,3 книги 1995- по 4000 р.

Библиотека приключ. и фантастики «Метагалактика»: Компл. книг 1993–6000 р. (по 200 стр.); Компл. книг 1994 – 18000 р. (по 380 стр.); 1,2,3 книги 1995 – по 5000 р.

Библиотека мистики и ужаса «Галактика»: Комплект книг 1993 г. – 5000 р.; 1,4,5 книги 1994 – по 4000 р.; 1,2,3 книги 1995 – по 5000 р.

Тома серии «Приключения, фантастика»: Прокол, Бродяга, Бойня, Сатанинское зелье, Измена, Западня, Чудовище – каждый по 5000 р.

Для любителей аномальных явлений подборка ежемесячника «Голос Вселенной» – 10000 р. (инопланетяне, НЛО, зомби, колдуны, магия, экстрасенсы, вампиры, оборотни и пр.).

ТАЛИСМАН-ОБЕРЕГ от сглаза и порчи – 5000 р. (защищает от психоэнергетического вампиризма)

Классификатор инопланетных пришельцев – 3000 р. (200 стр., подробное описание НЛО и инопланетян).

Прорицания о будущем. в 2х. кн. – 2000 р. (все события до 2000-го года).

Мордоворот. Прикл. повесть о рэкетирах – 2000 р.

Одержимые дьяволом. Ужасы – 2000 р.

Красный карлик. Эрот. повесть ужасов – 3000 р. (детям до 16 лет не рекомендуется).

ПФ-измерение. Любовные приключения – 3000 р.

ДОРОГАМИ БОГОВ. Подлинная история Русского Народа. Историческое исследование (250 стр.) – 5000 р.

Расширенные номера «Голос Вселенной»: 7–8, 9-10, 11–12, 1,2,3,4,5,6. 95 – по 2500 р.

Для получения заказа необходимо выслать почтовый перевод по адресу: 111123, Москва, а/я 40. Петухову Ю.Д.

Суперфантастика Юрия Петухова

Собрание сочинений в 8 томах

Объем каждого тома 700 стр., черный твердый переплет с золотым тиснением, суперобложки, иллюстрации. Высылаются первые четыре тома + абонемент – стоимость 40 тыс. руб. (еще четыре тома выйдут до 1997 года – подписчикам гарантируется получение).

Для получения подписки высылать почтовый перевод по адресу: 111123, Москва, а/я 40, Петухову Ю.Д.

Изд-во «Метагалактика» гарантирует исполнение заказа.

Выходные данные

Рукописи не возвращаются и не рецензируются.

Перепечатка только с разрешения редакции.

Розничная цена свободная.

Peг. номер – ЛР 060423 Мининформпечати РФ.

Адрес редакции: 111123, Москва, а/я 40.

Учредитель, издатель – Ю. Д. Петухов

Формат 84x108/32. Тираж – 6500 экз.

Подписано в печать 1.01.1995 г.

Заказ – 601

Отпечатано в Московской типографии № 13 Комитета РФ по печати.

107005, Москва, Денисовский пер., д. 30.

Индекс 73257

ISSN 0135-5511

Примечания

(1) День рождения Дениса Давыдова и все остальные даты даются по старому стилю.

(2) Фланкеры – передовые стрелки.

(3) Доннер веттер! – Черт побери!

(4) Кривой – так ветераны звали с любовью и почтением князя М. И. Кутузова, лишившегося левого глаза еще при Суворове во время турецкой кампании.

(5) Ксеркс – царь (465 до н. э.) возглавлял поход персов в Грецию, окончившийся их поражением. С той поры войска персов стали называть Ксерксовы толпы.

(6) Форверц – по-немецки вперед.

(7) «Вы кажется, решительно предпочитаете камеристок?» (фран.)

(8) «Что делать мадам они свежее». (фран.)

(9) Имеется в виду эпиграф ко II главе «Пиковой Дамы».

(10) Грузины – известный в ту пору в Москве ресторан.

(11) «Парнасский адрес-календарь» или роспись чиновных особ, служащих при дворе Феба и в нижних земских судах Геликона, с краткими замечаниями об их жизни и заслугах. Собрано из достоверных источников, для употребления в благошляхетском Арзамасском обществе.

(12) Предстража – полевой караул.

(13) Клио – одна из девяти муз древней Греции, дочь великого Зевса и Мнемозины, покровительнице истории и эпоса, повествующая о достославных делах прошедшего.

сноска