
В третий том входят стихотворения 1866-1877 гг., т. е. последнего периода творчества Некрасова. Его лирика 1870-х гг., как и поэма «Кому на Руси жить хорошо», подводит итог всему творчеству поэта, относится к его самым большим поэтическим достижениям.
В данной электронной редакции опущен раздел «Другие редакции и варианты».
Николай Алексеевич Некрасов
Собрание сочинений в пятнадцати томах
Том 3. Стихотворения 1866–1877
Стихотворения 1866–1877
1866–1867
Сцены из лирической комедии «Медвежья охота»*
Зимняя картина. Равнина, занесенная снегом, кое-где деревья, пни, кустарник; впереди сплошной лес. По направлению к лесу, без дороги, кто на лыжах, кто на четвереньках, кто барахтаясь по пояс в снегу, тянется вереница загонщиков, человек сто: мужики, отставные солдаты, бабы, девки, мальчики и девочки. Каждый и каждая с дубинкою; у некоторых мужиков ружья. За народом САВЕЛИЙ, окладчик, продавший медведя и распоряжающийся охотою. По дороге, протоптываемой народом, пробираются, часто спотыкаясь, господа охотники. Впереди КНЯЗЬ ВОЕХОТСКИЙ, старик лет 65-ти, сановник, за ним БАРОН ФОН ДЕР ГРЕБЕН, нечто вроде посланника, важная надменная фигура, лет 50. Он изредка переговаривается с Воехотским, но оба они более заняты трудным процессом ходьбы. За ними МИША, плотный, полнолицый господин, лет 45, действительный статский советник, служит; здоров до избытка, шутник и хохотун; рядом с ним ПАЛЬЦОВ, господин лет 50-ти, не служил и не служит. Они горячо разговаривают.
Миша и Пальцов продолжают прежде начатый разговор.
Пальцов
…Что ты ни говори, претит душе моей
Тот круг, где мы с тобою бродим:
Двух-трех порядочных людей
На сотню франтов в нем находим.
А что такое русский франт?
Всё совершенствуется в свете,
А у него единственный талант,
Единственный прогресс – в жилете.
Вино, рысак, лоретка – тут он весь
И с внутренним и с внешним миром.
Его тщеславие вращается доднесь
Между конюшней и трактиром.
Программа жалкая его –
Не делать ровно ничего,
Считая глупостью и ложью
Всё, кроме светской суеты;
Гнушаться чернью, быть на «ты»
Со всею именитой молодежью;
За недостатком гордости в душе,
Являть ее в своей осанке;
Дрожать для дела на гроше
И тысячи бросать какой-нибудь цыганке;
Знать наизусть Елен и Клеопатр,
Наехавших из Франции в Россию,
Ходить в Михайловский театр
И презирать – Александрию.
Французским jeunes premiers в манерах подражать,
Искусно на коньках кататься,
На скачках призы получать
И каждый вечер напиваться
В трактирах и в других домах,
С отличной стороны известных,
Или в милютиных рядах,
За лавками, в конурах тесных,
Где царствует обычай вековой
Не мыть полов, салфеток, стклянок,
Куда влекут они с собой
И чопорных, брезгливых парижанок,
Чтобы в разгаре кутежа,
В угоду пристающим спьяна,
Есть устрицы с железного ножа
И пить вино из грязного стакана!
В одном прогресс являет он –
Наш милый франт – что всё мельчает,
Лет в двадцать волосы теряет,
Тщедушен, ростом умален
И слабосилием наказан.
Стаканом можно каждого споить
И каждого не трудно удавить
На узкой ленточке, которой он повязан!
Миша
Ты метко франтов очертил.
Пальцов
Одно я только позабыл,
Коснувшись этой тли снаружи,
Что эти полумертвецы,
Развратом юности ослабленные души,
Невежды, если не глупцы, –
Со временем родному краю
Готовятся…
Миша
Я понимаю.
Но не одних же пустомель
Встречаем мы и в светском мире:
Есть люди – их понятья шире,
Доступна им живая цель.
Сбери-ка эти единицы,
Таланты, знания, умы,
С великорусской Костромы
До полурусской Ниццы,
Соедини-ка их в одно
Разумным, общерусским делом…
Пальцов
Соединить их – мудрено!
Занесся ты, в порыве смелом,
Бог весть куда, любезный друг!
Вернись-ка к фактам!
Миша
Факты трудны!
Не говорю, чтоб были скудны,
Но не припомнишь вдруг!
Я сам не слишком обольщаюсь,
Не ждал я и не жду чудес,
Но твердо за одно ручаюсь,
Что с мели сдвинул нас прогресс.
Вот например: давно не очень
Жизнь на Руси груба была
И, как под музыку текла
Под град ругательств и пощечин:
Тот звук, как древней драме хор,
Необходим был жизни нашей.
Ну, а теперь – гуманный спор,
Игривый спич за полной чашей!
Пальцов
Вот чудо!
Миша
Чуда, друг мой, нет,
Но всё же выигрыш в итоге.
Засевши на большой дороге
С дворовой челядью, мой дед
Был, говорят, грозою краю,
А я – его любезный внук –
Я друг народа, друг наук,
Я в комитетах заседаю!
Пальцов
Ты шутишь?
Миша
Нет, я не шучу!
Я с этой резкостью сравненья
Одно тебе сказать хочу:
«Держись на русской точке зренья» –
И ты утешишься, друг мой!
Не слишком длинное пространство
Нас разделяет с стариной,
Но уж теперь не то дворянство,
В литературе дух иной,
Администраторы иные…
Пальцов
Да! люди тонко развитые!
О них судить не нашему уму,
Довольно с нас благоговеть, гордиться.
Ты эпитафию читал ли одному?
По-моему, десяткам пригодится!
«Систему полумер приняв за идеал,
Ни прогрессист, ни консерватор,
Добро ты портил, зла не улучшал,
Но честный был администратор…»
В администрацию попасть большая честь;
Но будь талант – пути открыты,
И надобно признаться, всё в ней есть,
Есть даже, кажется, спириты!
Миша
Давно ли чуждо было нам
Всё, кроме личного расчета?
Теперь к общественным делам
Явилась рьяная забота!
Пальцов
(смеется)
С тех пор как родину прогресс
Поставил в новые условья,
О Русь! вселился новый бес
Почти во все твои сословья.
То бес общественных забот!
Кто им не одержим? Но – чудо! –
Не много выиграл народ,
И легче нет ему покуда
Ни от чиновных мудрецов,
Ни от фанатиков народных,
Ни от начитанных глупцов,
Лакеев мыслей благородных!
Миша
Ну! зол ты стал, как погляжу!
Прослыть стараясь Вельзевулом,
Ты и себя ругнул огулом.
А я, опять-таки, скажу:
Часть общества по мере сил развита,
Не сплошь мы пошлости рабы:
Есть признаки осмысленного быта,
Есть элементы для борьбы.
У нас есть крепостник-плантатор,
Но есть и честный либерал;
Есть заскорузлый консерватор,
А рядом – сам ты замечал –
Великосветский радикал!
Пальцов
Двух слов без горечи не бросит,
Без грусти ни на чем не остановит глаз,
Он не идет, а, так сказать, проносит
Себя, как контрабанду, среди нас.
Шалит землевладелец крупный,
Морочит модной маской свет,
Иль точно тайной недоступной
Он полон – не велик секрет!
Миша
И то уж хорошо, что времена пришли
Брать эти – не другие роли…
Давно ли мы безгласно шли,
Куда погонят нас, давно ли?..
Теперь, куда ни посмотри,
Зачатки критики, стремленье…
Пальцов
(с гневом)
Пожалуйста, не говори
Про русское общественное мненье!
Его нельзя не презирать
Сильней невежества, распутства, тунеядства;
На нем предательства печать
И непонятного злорадства!
У русского особый взгляд,
Преданьям рабства страшно верен:
Всегда побитый виноват,
А битым – счет потерян!
Как будто с умыслом силки
Мы расставляем мысли смелой:
Сперва – сторонников полки,
Восторг почти России целой,
Потом – усталость; наконец,
Все настороже, все в тревоге,
И покидается боец
Почти один на полдороге…
Победа! мимо всех преград
Прошла и принялась идея.
«Ура!» – кричим мы не робея,
И тот, кто рад и кто не рад…
Зато с каким зловещим тактом
Мы неудачу сторожим!
Заметив облачко над фактом,
Как стушеваться мы спешим!
Как мы вертим хвостом лукаво,
Как мы уходим величаво
В скорлупку пошлости своей!
Как негодуем, как клевещем,
Как ретроградам рукоплещем,
Как выдаем своих друзей!
Какие слышатся аккорды
В постыдной оргии тогда!
Какие выдвинутся морды
На первый план! Гроза, беда!
Облава – в полном смысле слова!..
Свалились в кучу – и готово
Холопской дури торжество,
Мычанье, хрюканье, блеянье
И жеребячье гоготанье –
А-ту его! а-ту его!..
Не так ли множество идей
Погибло несомненно важных,
Помяв порядочных людей
И выдвинув вперед продажных?
Нам всё равно! Не дорожим
Мы шагом к прочному успеху.
Прогресс?.. его мы не хотим –
Нам дай новинку, дай потеху!
И вот новинке всякий рад
День, два; все полны грез и веры.
А завтра с радостью глядят,
Как «рановременные» меры
Теряют должные размеры
И с треском катятся назад!..
Народ впереди остановился. Остановились и охотники. Савелий, объяснив, что-то князю Воехотскому, причем таинственно указывал по направлению к лесу, подходит к Пальцову и Мише.
Савелий
На нумера извольте становиться.
Теперь нельзя курить
И громко говорить здесь не годится.
Миша
Что ж можно? Можно водку пить!
Хохочет и, наливая из фляжки, потчует Пальцова и пьет сам.
Савелий, расставив охотников по цепи, в расстоянии шагов пятидесяти друг от друга, разделяет народ на две половины; одна молча и с предосторожностями отправляется по линии круга направо, другая налево.
Барон фон дер Гребен и князь Воехотский.
На 5-ом. Барон сидит на складном стуле; снег около него утоптан, под ногами ковер. Близ него прислонены к дереву три штуцера со взведенными курками. В нескольких шагах от него, сзади, мужик – охотник с рогатиной.
Кн. Воехотский
(подходя к барону с своего, соседнего нумера)
Теперь, барон, вы видели природу,
Вы видели народ наш?
Барон
И не мог
Не заключить, что этому народу
Пути к развитью заградил сам бог.
Кн. Воехотский
Да! да! непобедимые условья!
Но, к счастию, народ не выше их:
Невежество, бесчувственность воловья
Полезны при условиях таких.
Барон
Когда природа отвечать не может
Потребностям, которые родит
Развитие, – оно беды умножит
И только даром страсти распалит.
Кн. Воехотский
Вы угадали мысль мою: нелепо
В таких условьях просвещать народ.
На почве, где с трудом родится репа,
С развитием банан не расцветет.
Нам не указ Европа: там избыток
Во всех дарах, по милости судеб;
А здесь один суровый черный хлеб
Да из него же гибельный напиток!
И средства нет прибавить что-нибудь.
Болото, мох, песок – куда ни взглянешь!
Не проведешь сюда железный путь,
К путям железным весь народ не стянешь!
А здесь – вот, например, зимой –
Какие тут возможны улучшенья?..
Хоть лошадям убавьте-ка мученья,
Устройте экипаж другой!
Здесь мужику, что вышел за ворота,
Кровавый труд, кровавая борьба:
За крошку хлеба капля пота –
Вот в двух словах его судьба!
Его сама природа осудила
На грубый труд, неблагодарный бой
И от отчаянья разумно оградила
Невежества спасительной броней.
Его удел – безграмотство, беспутство,
Убожество и чувством, и умом,
Его узда – налоги, труд, рекрутство,
Его утеха – водка с дурманом!
Барон
So, so…
Пальцов и Миша. На № 1-ом. К Пальцову подходит со своего нумера Миша.
Миша
Еще не скоро выйдет зверь…
Покаместь приведем-ка в ясность
То время, как «свобода», «гласность»,
Которыми набили мы теперь
Оскому, как незрелыми плодами,
Не слышались и в шутку между нами.
Когда считался зверем либерал,
Когда слова «общественное благо»
И произнесть нужна была отвага,
Которою никто не обладал!
Когда одни житейские условья
Сближали нас, а попросту расчет,
И лишь в одном сливались все сословья,
Что дружно налегали на народ…
Пальцов
Великий век, когда блистал
Среди безгласных поколений
Администратор-генерал
И откупщик – кабачный гений!
Миша
Ты, думаю, охоту на двуногих
Застал еще в ребячестве своем.
Слыхал ты вопли стариков убогих
И женщин, засекаемых кнутом?
Я думаю, ты был не полугода
И не забыл порядки тех времен,
Когда, в ответ стенаниям народа,
Мысль русская стонала в полутон?
Пальцов
Великий век – великих мер!
«Не рассуждать – повиноваться!» –
Девиз был общий; сам Гомер
Не смел Омиром называться.
Миша
Припомни, как в то время золотое
Учили нас? Раздолье-то какое!
Сын барина, чиновника, князька
Настолько норовил образоваться,
Чтоб на чужие плечи забираться
Уметь – а там дорога широка!
Три фазиса дворянское развитье
Прекрасные являло нам тогда:
В дни юности – кутеж и стеклобитье,
Наука жизни – в зрелые года
(Которую не в школах европейских –
Мы черпали в гостиных и лакейских),
И, наконец, заветная мечта –
Почетные, доходные места…
Припомнил ты то время золотое,
Которого исчадье мы прямое,
Припомнил? – Ну, так полюбуйся им!
Как яблоню качает проходящий,
Весь занятый минутой настоящей,
Желанием одним руководим –
Набрать плодов и дале в путь пуститься,
Не думая, что много их свалится,
Которых он не сможет захватить,
Которые напрасно будут гнить, –
Так русское общественное древо,
Кто только мог, направо и налево
Раскачивал, спеша набить карман,
Не думая о том, что будет дале…
Мы все тогда жирели, наживали,
Все… кроме, разумеется, крестьян…
Да в стороне стоял один, печален,
Тогдашний чистоплотный либерал;
Он рук в грязи житейской не марал,
Он для того был слишком идеален,
Но он зато не делал ничего…
Пальцов
О ком ты говоришь?
Миша
В литературе
Описан он достаточно: его
Прозвали «лишним». Честный по натуре,
Он был аристократ, гуляка и лентяй;
Избыточно снабженный всем житейским,
Следил он за движеньем европейским…
Пальцов
Да это – я!
Миша
Как хочешь понимай!
Тип был один, оттенков было много.
Судили их тогда довольно строго,
Но я недавно начал понимать,
Что мы добром должны их поминать…
Диалектик обаятельный,
Честен мыслью, сердцем чист!
Помню я твой взор мечтательный,
Либерал-идеалист!
Созерцающий, читающий,
С неотступною хандрой
По Европе разъезжающий,
Здесь и там – всему чужой.
Для действительности скованный,
Верхоглядом жил ты, зря,
Ты бродил разочарованный,
Красоту боготворя;
Всё с погибшими созданьями
Да с брошюрами возясь,
Наполняя ум свой знаньями,
Обходил ты жизни грязь;
Грозный деятель в теории,
Беспощадный радикал,
Ты на улице истории
С полицейским избегал;
Злых, надменных, угнетающих,
Лишь презреньем ты карал,
Не спасал ты утопающих,
Но и в воду не толкал…
Ты, в котором чуть не гения
Долго видели друзья,
Рыцарь доброго стремления
И беспутного житья!
Хоть реального усилия
Ты не сделал никогда,
Чувству горького бессилия
Подчинившись навсегда, –
Всё же чту тебя и ныне я,
Я люблю припоминать
На челе твоем уныния
Беспредельного печать:
Ты стоял перед отчизною,
Честен мыслью, сердцем чист,
Воплощенной укоризною,
Либерал-идеалист!
Пальцов
Куда ж девались люди эти?
Миша
Бог весть! Я не встречаю их.
Их песня спета – что нам в них?
Герои слова, а на деле – дети!
Да! одного я встретил: глуп, речист
И стар, как возвращенный декабрист.
В них вообще теперь не много толку.
Мудрейшие достали втихомолку
Такого рода прочные места,
Где служба по возможности чиста,
И, средние оклады получая,
Не принося ни пользы, ни вреда,
Живут себе под старость припевая;
За то теперь клеймит их иногда
Предателями племя молодое;
Но я ему сказал бы: не забудь –
Кто выдержал то время роковое,
Есть отчего тому и отдохнуть.
Бог на помочь! бросайся прямо в пламя
И погибай…
Но, кто твое держал когда-то знамя,
Тех не пятнай!
Не предали они – они устали
Свой крест нести,
Покинул их дух Гнева и Печали
На полпути…
Еще добром должны мы помянуть
Тогдашнюю литературу,
У ней была задача: как-нибудь
Намеком натолкнуть на честный путь
К развитию способную натуру…
Хорошая задача! Не забыл,
Я думаю, ты истинных светил,
Отметивших то время роковое:
Белинский жил тогда, Грановский, Гоголь жил,
Еще найдется славных двое-трое –
У них тогда училось всё живое…
Белинский был особенно любим…
Молясь твоей многострадальной тени,
Учитель! перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени!
В те дни, как всё коснело на Руси,
Дремля и раболепствуя позорно,
Твой ум кипел – и новые стези
Прокладывал, работая упорно.
Ты не гнушался никаким трудом:
«Чернорабочий я – не белоручка!» –
Говаривал ты нам – и напролом
Шел к истине, великий самоучка!
Ты нас гуманно мыслить научил,
Едва ль не первый вспомнил об народе,
Едва ль не первый ты заговорил
О равенстве, о братстве, о свободе…
Недаром ты, мужая по часам,
На взгляд глупцов казался переменчив,
Но пред врагом заносчив и упрям,
С друзьями был ты кроток и застенчив.
Не думал ты, что стоишь ты венца,
И разум твой горел не угасая,
Самим собой и жизнью до конца
Святое недовольство сохраняя, –
То недовольство, при котором нет
Ни самообольщенья, ни застоя,
С которым и на склоне наших лет
Постыдно мы не убежим из строя, –
То недовольство, что душе живой
Не даст восстать противу новой силы
За то, что заслоняет нас собой
И старцам говорит: «Пора в могилы!»
Грановского я тоже близко знал –
Я слушал лекции его три года.
Великий ум! счастливая природа!
Но говорил он лучше, чем писал.
Оно и хорошо – писать не время было:
Почти что ничего тогда не проходило!
Бывали случаи: весь век
Считался умным человек,
А в книге глупым очутился:
Пропал и ум, и слог, и жар,
Как будто с бедным приключился
Апоплексический удар!
Когда же в книгах будем мы блистать
Всей русской мыслью, речью, даром,
А не заиками хромыми выступать
С апоплексическим ударом?..
Перед рядами многих поколений
Прошел твой светлый образ; чистых впечатлений
И добрых знаний много сеял ты,
Друг Истины, Добра и Красоты!
Пытлив ты был: искусство и природа,
Наука, жизнь – ты всё познать желал,
И в новом творчестве ты силы почерпал,
И в гении угасшего народа…
И всем делиться с нами ты хотел!
Не диво, что тебя мы горячо любили:
Терпимость и любовь тобой руководили.
Ты настоящее оплакивать умел
И брата узнавать в рабе иноплеменном,
От нас веками отдаленном!
Готовил родине ты честных сыновей,
Провидя луч зари за непроглядной далью.
Как ты любил ее! Как ты скорбел о ней!
Как рано умер ты, терзаемый печалью!
Когда над бедной русскою землей
Заря надежды медленно всходила,
Созрел недуг, посеянный тоской,
Которая всю жизнь тебя крушила…
Да! славной смертью, смертью роковой
Грановский умер… кто не издевался
Над «беспредметною» тоской?
Но глупый смех к чему не придирался!
«Гражданской скорбью» наши мудрецы
Прозвали настроение такое…
Над чем смеяться вздумали, глупцы!
Опошлить чувство силятся какое!
Поверхностной иронии печать
Мы очень часто налагаем
На то, что должно уважать,
Зато – достойное презренья уважаем!
Нам юноша, стремящийся к добру,
Смешон восторженностью странной,
А зрелый муж, поверженный в хандру,
Смешон тоскою постоянной;
Не понимаем мы глубоких мук,
Которыми болит душа иная,
Внимая в жизни вечно ложный звук
И в праздности невольной изнывая;
Не понимаем мы – и где же нам понять? –
Что белый свет кончается не нами,
Что можно личным горем не страдать
И плакать честными слезами.
Что туча каждая, грозящая бедой,
Нависшая над жизнию народной,
След оставляет роковой
В душе живой и благородной!
Да! были личности!.. Не пропадет народ,
Обретший их во времена крутые!
Мудреными путями бог ведет
Тебя, многострадальная Россия!
Попробуй усомнись в твоих богатырях
Доисторического века,
Когда и в наши дни выносят на плечах
Всё поколенье два-три человека!
Как ты меня, однако ж, взволновал!
Не шуточное вышло излиянье,
Я лучший перл со дна души достал,
Чистейшее мое воспоминанье!
Мне стало грустно… Надо попадать,
По мере сил, опять на тон шутливый…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
(В лесу раздается сигнальный выстрел и вслед за тем крики, трещотки, хлопушки. Охотники поспешно расходятся на свои нумера и становятся на стороже, со взведенными штуцерами…)
Песня о труде*
Кто хочет сделаться глупцом,
Тому мы предлагаем:
Пускай пренебрежет трудом
И жить начнет лентяем.
Хоть Геркулесом будь рожден
И умственным атлетом,
Всё ж будет слаб, как тряпка, он
И жалкий трус при этом.
Нет в жизни праздника тому,
Кто не трудится в будень.
Пока есть лишний мед в дому,
Терпим пчелами трутень;
Когда ж общественной нужды
Придет крутое время,
Лентяй, не годный никуды!
Ты всем двойное бремя.
Когда придут зараза, мор,
Ты первый кайся богу,
Запрешь ворота на запор,
Но смерть найдет дорогу!..
Кому бросаются в глаза
В труде одни мозоли,
Тот глуп, не смыслит ни аза!
Страдает праздность боле.
Когда придет упадок сил,
Хандра подступит злая –
Верь, ни единый пес не выл
Тоскливее лентяя!
Итак, о славе не мечтай
Не будь на деньги падок,
Трудись по силам и желай,
Чтоб труд был вечно сладок.
Чтоб испустить последний вздох
Не в праздности – в работе,
Как старый пес мой, что издох
Над гаршнепом в болоте!..
Песня («Отпусти меня, родная…»)*
Отпусти меня, родная,
Отпусти не споря!
Я не травка полевая,
Я взросла у моря.
Не рыбацкий парус малый –
Корабли мне снятся,
Скучно! в этой жизни вялой
Дни так долго длятся.
Здесь, как в клетке, заперта я,
Сон кругом глубокий,
Отпусти меня, родная,
На простор широкий,
Где сама ты грудью белой
Волны рассекала,
Где тебя я гордой, смелой,
Счастливой видала.
Ты не с песнею победной
К берегу пристала,
Но хоть час из жизни бедной
Торжество ты знала.
Пусть и я сломлюсь от горя,
Не жалей ты дочку!
Коли вырастет у моря –
Не спастись цветочку
Всё равно! Сегодня счастье.
Завтра буря грянет,
Разыграется ненастье,
Ветер с моря встанет,
В день один песку нагонит
На прибрежный цветик
И навеки похоронит!..
Отпусти, мой светик!..
Человек сороковых*
…Пришел я к крайнему пределу…
Я добр, я честен; я служить
Не соглашусь дурному делу,
За добрым рад не есть, не пить,
Но иногда пройти сторонкой
В вопросе грозном и живом,
Но понижать мой голос звонкий
Перед влиятельным лицом –
Увы! вошло в мою натуру!..
Не от рожденья я таков,
Но я прошел через цензуру
Незабываемых годов.
На всех, рожденных в двадцать пятом
Году, и около того,
Отяготел жестокий фатум:
Не выйти нам из-под него.
Я не продам за деньги мненья,
Без крайней нужды не солгу…
Но – гибнуть жертвой убежденья
Я не могу… я не могу…
Перед зеркалом*
Шляпа, перчатки, портфейль,
Форменный фрак со звездою,
Несколько впалая грудь,
Правый висок с сединою.
Не до одышки я толст,
Не до мизерности тонок,
Слог у меня деловой,
Голос приятен и звонок…
Только прибавить бы лба,
Но – никакими судьбами!
Волосы глупо торчат
Тотчас почти над бровями.
При несомненном уме,
Соображении быстром,
Мне далеко не пойти –
Быть не могу я министром.
Да, представительный лоб
Необходим в этом сане,
Вот Дикобразов Прокоп…
Счастье, подумаешь, дряни!
Случай вывозит слепой
Эту фигуру медвежью:
Лоб у него небольшой,
Но дополняется плешью…
. . . . . . . . . . . . . . .
1867
Суд*
«Однажды, зимним вечерком»
Я перепуган был звонком,
Внезапным, властным… Вот опять!
Зачем и кто – как угадать?
Как сладить с бедной головой,
Когда врывается толпой
В нее тревожных мыслей рой?
Вечерний звон! вечерний звон!
Как много дум наводит он!
За много лет всю жизнь мою
Припомнил я в единый миг,
Припомнил каждую статью
И содержанье двух-трех книг,
Мной сочиненных. Вспоминал
Я также то, где я бывал,
О чем и с кем вступал я в спор;
А звон неумолим и скор,
Меж тем на миг не умолкал,
Пока я брюки надевал…
О невидимая рука!
Не обрывай же мне звонка!
Тотчас я силы соберу,
Зажгу свечу – и отопру.
Гляжу – чуть теплится камин.
Невинный «Модный магазин»
(Издательницы Софьи Мей)
И письма – память лучших дней –
Жены теперешней моей,
Когда, наивна и мила,
Она невестою была,
И начатый недавно труд,
И мемуары – весом в пуд,
И приглашенья двух вельмож,
В дома которых был я вхож,
До прейскуранта крымских вин –
Всё быстро бросил я в камин!
И если б истребленья дух
Насытить время я имел,
Камин бы долго не потух.
Но колокольчик мой звенел
Что миг – настойчивей и злей.
Пылай, камин! Гори скорей,
Записок толстая тетрадь!
Пора мне гостя принимать…
Ну, догорела! Выхожу
В гостиную – и нахожу
Жену… О, верная жена!
Ни слез, ни жалоб, лишь бледна.
Блажен, кому дана судьбой
Жена с геройскою душой,
Но тот блаженней, у кого
Нет близких ровно никого…
«Не бойся ничего! поверь,
Всё пустяки!» – шепчу жене,
Но голос изменяет мне.
Иду – и отворяю дверь…
Одно из славных русских лиц
Со взором кротким без границ,
Полуопущенным к земле,
С печатью тайны на челе,
Тогда предстал передо мной
Администратор молодой.
Не только этот грустный взор,
Формально всё – до звука шпор
Так деликатно было в нем,
Что с этим тактом и умом
Он даже больше был бы мил,
Когда бы меньше был уныл.
Кивнув угрюмо головой,
Я указал ему на стул,
Не сел он; стоя предо мной,
Он лист бумаги развернул
И подал мне. Я прочитал
И ожил – духом просиял!
Вечерний звон, вечерний звон!
Как много дум наводит он!
Порой таких ужасных дум,
Что и действительность сама
Не помрачает так ума,
Напротив, возвращает ум!
«Судить назначено меня
При публике, при свете дня! –
Я крикнул весело жене. –
Прочти, мой друг! Поди ко мне!»
Жена поспешно подошла
И извещение прочла:
«Понеже в вашей книге есть
Такие дерзкие места,
Что оскорбилась чья-то честь
И помрачилась красота,
То вас за дерзость этих мест
Начальство отдало под суд,
А книгу взяло под арест».
И дальше чин и подпись тут.
Я сущность передал – но слог…
Я слога передать не мог!
Когда б я слог такой имел,
Когда б владел таким пером,
Я не дрожал бы, не бледнел
Перед нечаянным звонком…
Заметив радость, а не злость
В лице моем, почтенный гость
Любезно на меня взглянул.
Вновь указав ему на стул,
Я папиросу предложил,
Он сел и скромно закурил.
Тогда беседа началась
О том, как многое у нас
Несовершенно; как далек
Тот вожделенный идеал,
Какого всякий бы желал
Родному краю: нет дорог,
В торговле плутни и застой,
С финансами хоть волком вой,
Мужик не чувствует добра,
Et caetera, et caetera…
Уж час в беседе пролетел,
А не коснулись между тем
Мы очень многих важных тем,
Но тут огарок догорел,
Дымясь, – и вдруг расстались мы
Среди зловония и тьмы.
Ну, суд так суд! В судебный зал
Сберется грозный трибунал,
Придут враги, придут друзья,
Предстану – обвиненный – я,
И этот труд, горячий труд
Анатомировать начнут!
Когда я отроком блуждал
По тихим волжским берегам,
«Суд в подземелье» я читал,
Жуковского поэму, – там,
Что стих, то ужас: темный свод
Грозя обрушиться, гнетет;
Визжа, заржавленная дверь
Поет: «Не вырвешься теперь!»
И ряд угрюмых клобуков
При бледном свете ночников,
Кивая, вторит ей в ответ:
«Преступнику спасенья нет!»
Потом, я помню, целый год
Во сне я видел этот свод,
Монахов, стражей, палачей;
И живо так в душе моей
То впечатленье детских дней,
Что я и в зрелые года
Боюсь подземного суда.
Вот почему я ликовал,
Когда известье прочитал,
Что гласно буду я судим,
Хоть утверждают: гласность – дым.
Оно конечно: гласный суд –
Всё ж суд. Притом же, говорят,
Там тоже спуску не дают;
Посмотрим, в чем я виноват.
(Сажусь читать, надев халат.)
Каких задач, каких трудов
Для человеческих голов
Враждебный рок не задавал?
Но, литератор прежних дней!
Ты никогда своих статей
С подобным чувством не читал,
Как я в ту роковую ночь.
Скажу вам прямо – скрытность прочь, –
Я с точки зрения судьи
Всю ночь читал мои статьи.
И нечто странное со мной
Происходило… Боже мой!
То, оправданья подобрав,
Я говорил себе: я прав!
То сам себя воображал
Таким злодеем, что дрожал
И в зеркало гляделся я…
Занятье скверное, друзья!
Примите добрый мой совет,
Писатели грядущих лет!
Когда постигнет вас беда,
Да будет чужд ваш бедный ум
Судебно-полицейских дум –
Оставьте дело до суда!
Нет пользы голову трудить
Над тем, что будут говорить
Те, коих дело обвинять,
Как наше – книги сочинять.
А если нервы не уснут
На милом слове «Гласный суд»,
Подлей побольше рому в чай
И безмятежно засыпай!..
Заснул и я, но тяжек сон
Того, кто горем удручен.
Во сне я видел, что герой
Моей поэмы роковой
С полуобритой головой,
В одежде арестантских рот
Вдоль по Владимирке идет.
А дева, далеко отстав,
По плечам кудри разметав,
Бежит за милым, на бегу
Ныряя по груди в снегу,
Бежит, и плачет, и поет…
Дитя фантазии моей,
Не плачь! До снеговых степей,
Я знаю, дело не дойдет.
В твоей судьбе средины нет:
Или увидишь божий свет,
Или – преступной признана –
С позором будешь сожжена!
Итак, молись, моя краса,
Чтобы по милости твоей
Не стали наши небеса
Еще туманней и темней!
Потом другой я видел сон,
И был безмерно горек он:
Вхожу я в суд – и на скамьях
Друзей, родных встречает взор,
Но не участье в их чертах –
Негодованье и укор!
Они мне взглядом говорят:
«С тобой мы незнакомы, брат!»
– «Что с вами, милые мои?» –
Тогда невольно я спросил;
Но только я заговорил,
Толпа покинула скамьи,
И вдруг остался я один,
Как голый пень среди долин,
Тогда, отчаяньем объят,
Я разревелся пред судом
И повинился даже в том,
В чем вовсе не был виноват!..
Проснувшись, долго помышлял
Я о моем жестоком сне,
Мужаться слово я давал,
Но страшно становилось мне:
Ну, как и точно разревусь,
От убеждений отрекусь?
Почем я знаю: хватит сил
Или не хватит – устоять?..
И начал я припоминать,
Как развивался я, как жил:
Родился я в большом дому,
Напоминающем тюрьму,
В котором грозный властелин
Свободно действовал один,
Держа под страхом всю семью
И челядь жалкую свою;
Рассказы няни о чертях
Вносили в душу тот же страх;
Потом я в корпус поступил
И там под тем же страхом жил.
Случайно начал я писать,
Тут некий образ посещать
Меня в часы работы стал.
С пером, со стклянкою чернил
Он над душой моей стоял,
Воображенье леденил,
У мысли крылья обрывал.
Но не довольно был он строг,
И я терпел еще за то,
Что он подчас мой труд берег
Или вычеркивал не то.
И так писал я двадцать лет,
И вышел я такой поэт,
Каким я выйти мог… Да, да!
Грозит последняя беда…
Пошли вам бог побольше сил!
Меня же так он сотворил,
Что мимо будки городской
Иду с стесненною душой,
И, право, я не поручусь,
Что пред судом не разревусь…
Не так счастливец молодой
Идет в таинственный покой,
Где, нетерпения полна,
Младая ждет его жена,
С каким я трепетом вступал
В тот роковой, священный зал,
Где жизнь, и смерть, и честь людей
В распоряжении судей.
Герой – а я теперь герой –
Быть должен весь перед тобой,
О публика! во всей красе…
Итак, любуйся: я плешив,
Я бледен, нервен, я чуть жив,
И таковы почти мы все.
Но ты не думай, что тебя
Хочу разжалобить: любя
Свой труд, я вовсе не ропщу,
Я сожалений не ищу;
«Коварный рок», «жестокий рок»
Не больше был ко мне жесток,
Как и к любому бедняку.
То правда: рос я не в шелку,
Под бурей долго я стоял,
Меня тиранила нужда,
Гнела любовь, гнела вражда;
Мне граф <Орлов> мораль читал,
И цензор слог мой исправлял,
Но не от этих общих бед
Я слаб и хрупок как скелет.
Ты знаешь, я – «любимец муз»,
А невозможно рассказать,
Во что обходится союз
С иною музой; благодать
Тому, чья муза не бойка:
Горит он редко и слегка.
Но горе, ежели она
Славолюбива и страстна.
С железной грудью надо быть,
Чтоб этим ласкам отвечать,
Объятья эти выносить,
Кипеть, гореть – и погасать,
И вновь гореть – и снова стыть.
Довольно! Разве досказать,
Удобный случай благо есть,
Что я, когда начну писать,
Перестаю и спать, и есть…
Не то чтоб ощутил я страх,
Когда уселись на местах
И судьи и народ честной,
Интересующийся мной,
И приготовился читать
Тот, чье призванье – обвинять;
Но живо вспомнил я тогда
Счастливой юности года,
Когда придешь, бывало, в класс
И знаешь: сечь начнут сейчас!
Толпа затихла, начался
Доклад – и длился два часа…
Я в деле собственном моем,
Конечно, не судья; но в том,
Что обвинитель мой читал,
Своей статьи я не узнал.
Так пахарь был бы удивлен,
Когда бы рожь посеял он,
А уродилось бы зерно
Ни рожь, ни греча, ни пшено –
Ячмень колючий, и притом
Наполовину с дурманом!
О прокурор! ты не статью,
Ты душу вывернул мою!
Слагая образы мои,
Я только голосу любви
И строгой истины внимал,
А ты так ясно доказал,
Что я законы нарушал!
Но где ж не грозен прокурор?..
Смягченный властию судей,
Не так был грозен приговор:
Без поэтических затей,
Не на утесе вековом,
Где море пенится кругом
И бьется жадною волной
О стены башни крепостной, –
На гаупвахте городской,
Под вечным смрадом тютюна,
Я месяц высидел сполна…
Там было сыро; по углам
Белела плесень; по стенам
Клопы гуляли; в щели рам
Дул ветер, порошил снежок.
Сиди-посиживай, дружок!
Я спать здоров, но сон был плох
По милости проклятых блох.
Другая, горшая беда:
В мой скромный угол иногда
Являлся гость: дебош ночной
Свершив, гвардейский офицер,
Любезный, статный, молодой
И либеральный выше мер,
День-два беседовал со мной.
Уйдет один, другой придет
И те же басенки плетет…
Блоха – бессонница – тютюн –
Усатый офицер-болтун –
Тютюн – бессонница – блоха –
Всё это мелочь, чепуха!
Но веришь ли, читатель мой!
Так иногда с блохами бой
Был тошен; смрадом тютюна
Так жизнь была отравлена,
Так больно клоп меня кусал
И так жестоко донимал
Что день, то новый либерал,
Что я закаялся писать…
Бог весть, увидимся ль опять!..
Зимой поэт молчал упорно,
Зимой писать охоты нет,
Но вот дохнула благотворно
Весна – не выдержал поэт!
Вновь пишет он, призванью верен.
Пиши, но будь благонамерен!
И не рискуй опять попасть
На гаупвахту или в часть!
«Умру я скоро. Жалкое наследство…»*
Посвящается неизвестному другу, приславшему мне стихотворение «Не может быть»
Умру я скоро. Жалкое наследство,
О родина! оставлю я тебе.
Под гнетом роковым провел я детство
И молодость – в мучительной борьбе.
Недолгая нас буря укрепляет,
Хоть ею мы мгновенно смущены,
Но долгая – навеки поселяет
В душе привычки робкой тишины.
На мне года гнетущих впечатлений
Оставили неизгладимый след.
Как мало знал свободных вдохновений,
О родина! печальный твой поэт!
Каких преград не встретил мимоходом
С своей угрюмой музой на пути?..
За каплю крови, общую с народом,
И малый труд в заслугу мне сочти!
Не торговал я лирой, но, бывало,
Когда грозил неумолимый рок,
У лиры звук неверный исторгала
Моя рука… Давно я одинок;
Вначале шел я с дружною семьею,
Но где они, друзья мои, теперь?
Одни давно рассталися со мною,
Перед другими сам я запер дверь;
Те жребием постигнуты жестоким,
А те прешли уже земной предел…
За то, что я остался одиноким,
Что я ни в ком опоры не имел,
Что я, друзей теряя с каждым годом,
Встречал врагов всё больше на пути –
За каплю крови, общую с народом,
Прости меня, о родина! прости!
Я призван был воспеть твои страданья,
Терпеньем изумляющий народ!
И бросить хоть единый луч сознанья
На путь, которым бог тебя ведет,
Но, жизнь любя, к ее минутным благам
Прикованный привычкой и средой,
Я к цели шел колеблющимся шагом,
Я для нее не жертвовал собой,
И песнь моя бесследно пролетела,
И до народа не дошла она,
Одна любовь сказаться в ней успела
К тебе, моя родная сторона!
За то, что я, черствея с каждым годом,
Ее умел в душе моей спасти,
За каплю крови, общую с народом,
Мои вины, о родина! прости!..
<26–27 февраля 1867>
Еще тройка*
1
Ямщик лихой, лихая тройка
И колокольчик под дугой,
И дождь, и грязь, но кони бойко
Телегу мчат. В телеге той
Сидит с осанкою победной
Жандарм с усищами в аршин,
И рядом с ним какой-то бледный
Лет в девятнадцать господин.
Все кони взмылены с натуги,
Весь ад осенней русской вьюги
Навстречу; не видать небес,
Нигде жилья не попадает,
Всё лес кругом, угрюмый лес…
Куда же тройка поспешает?
Куда Макар телят гоняет.
2
Какое ты свершил деянье,
Кто ты, преступник молодой?
Быть может, ты имел свиданье
В глухую ночь с чужой женой?
Но подстерег супруг ревнивый
И длань занес – и оскорбил,
А ты, безумец горделивый,
Его на месте положил?
Ответа нет. Бушует вьюга.
Завидев кабачок, как друга,
Жандарм командует: «Стоять!»
Девятый шкалик выпивает…
Чу! тройка тронулась опять!
Гремит, звенит – и улетает
Куда Макар телят гоняет.
3
Иль погубил тебя презренный.
Но соблазнительный металл?
Дитя корысти современной,
Добра чужого ты взалкал,
И в доме издавна знакомом,
Когда все погрузились в сон,
Ты совершил грабеж со взломом
И пойман был и уличен?
Ответа нет. Бушует вьюга;
Обняв преступника, как друга,
Жандарм напившийся храпит;
Ямщик то свищет, то зевает,
Поет… А тройка всё гремит,
Гремит, звенит – и улетает
Куда Макар телят гоняет.
4
Иль, может быть, ночным артистом
Ты не был, друг? и просто мы
Теперь столкнулись с нигилистом,
Сим кровожадным чадом тьмы?
Какое ж адское коварство
Ты помышлял осуществить?
Разрушить думал государство,
Или инспектора побить?
Ответа нет. Бушует вьюга,
Вся тройка в сторону с испуга
Шарахнулась. Озлясь, кнутом
Ямщик по всем по трем стегает;
Телега скрылась за холмом,
Мелькнула вновь – и улетает
Куда Макар телят гоняет!..
(2 марта 1867)
«Зачем меня на части рвете…»*
Зачем меня на части рвете,
Клеймите именем раба?..
Я от костей твоих и плоти,
Остервенелая толпа!
Где логика? Отцы – злодеи,
Низкопоклонники, лакеи,
А в детях видя подлецов,
И негодуют и дивятся,
Как будто от таких отцов
Герои где-нибудь родятся?
Блажен, кто в юности слепой
Погорячится и с размаху
Положит голову на плаху…
Но кто, пощаженный судьбой,
Узнает жизнь, тому дороги
И к честной смерти не найти.
Стоять он будет на пути
В недоумении, в тревоге
И думать: глупо умирать,
Чтоб им яснее доказать,
Что прочен только путь неправый;
Глупей трагедией кровавой
Без всякой пользы тешить их!
Когда являлся сумасшедший,
Навстречу смерти гордо шедший,
Что было в помыслах твоих,
О публика! одну идею
Твоя вмещала голова:
«Посмотрим, как он сломит шею!»
Но жизнь не так же дешева!
Не оправданий я ищу,
Я только суд твой отвергаю.
Я жить в позоре не хочу,
Но умереть за что – не знаю.
(24 июля 1867)
Притча о «киселе»*
Жил-был за тридевять земель,
В каком-то царстве тридесятом,
И просвещенном, и богатом,
Вельможа, именем – Кисель.
За книгой с детства, кроме скуки,
Он ничего не ощущал,
Китайской грамотой – науки,
Искусство – бреднями считал;
Зато в войне, на поле брани
Подобных не было ему:
Он нес с народов диких дани
Царю – владыке своему.
Сломив рога крамоле внешней
Пожаром, казнями, мечом,
Он действовал еще успешней
В борьбе со внутренним врагом:
Не только чуждые народы,
Свои дрожали перед ним!
Но изменили старцу годы –
Заботы, дальние походы,
Военной славы гром и дым
Израненному мужу в тягость:
Сложил он бранные дела,
И императорская благость
Гражданский пост ему дала.
Под солнцем севера и юга,
Устав от крови и побед,
Кисель любил в часы досуга
Театр, особенно балет.
Чего же лучше? Свеж он чувством,
Он только изнурен войной –
Итак, да правит он искусством,
Вкушая в старости покой!
С обычной стойкостью и рвеньем
Кисель вступил на новый пост:
Присматривал за поведеньем,
Гонял говеть актеров в пост.
Высокомерным задал гонку,
Покорных, тихих отличил,
Остриг актеров под гребенку,
Актрисам стричься воспретил;
Стал роли раздавать по чину,
И, как он был благочестив,
То женщине играть мужчину
Не дозволял, сообразив
Что это вовсе неприлично:
«Еще начать бы дозволять,
Чтобы роль женщины публично
Мужчина начал исполнять!»
Чтобы актеры были гибки,
Он их учил маршировать,
Чтоб знали роли без ошибки,
Затеял экзаменовать;
Иной придет поздненько с пира,
К нему экзаменатор шасть,
Разбудит: «Монолог из Лира
Читай!..» Досада и напасть!
Приехал раз в театр вельможа
И видит: зала вся пуста,
Одна директорская ложа
Его особой занята.
Еще случилось то же дважды –
И понял наш Кисель тогда,
Что в публике к театру жажды
Не остается и следа.
Сам царь шутя сказал однажды:
«Театр не годен никуда!
В оркестре врут и врут на сцене,
Совсем меня не веселя,
С тех пор как дал я Мельпомене
И Терпсихоре – Киселя!»
Кисель глубоко огорчился,
Удвоил труд – не ел, не спал,
Но как начальник ни трудился,
Театр ни к черту не годился!
Тогда он истину сознал:
«Справлялся я с военной бурей,
Но мне театр не по плечу,
За красоту балетных гурий
Продать я совесть не хочу!
Мне о душе подумать надо,
И так довольно я грешил!»
(Кисель побаивался ада
И в рай, конечно, норовил.)
Мысль эту изложив круглее,
Передает секретарю:
Дабы переписал крупнее
Для поднесения царю.
Заплакал секретарь; печали
Не мог, бедняга, превозмочь!
Бежит к кассиру: «Мы пропали!»
(Они с кассиром вместе крали),
И с ним беседует всю ночь.
Наутро в труппе гул раздался,
Что депутация нужна
Просить, чтобы Кисель остался,
Что уж сбирается она.
«Да кто ж идет? с какой же стати? –
Кричат строптивые. – Давно
Мы жаждем этой благодати!»
– «Тссс! тссс!.. упросят всё равно!»
И всё пошло путем известным:
Начнет дурак или подлец,
А вслед за глупым и бесчестным
Пойдет и честный наконец.
Тот говорит: до пенсиона
Мне остается семь недель,
Тот говорит: во время оно
Мою сестру крестил Кисель,
Тот говорит: жена больная,
Тот говорит: семья большая –
Так друг по дружке вся артель,
Благословив сначала небо,
Что он уходит наконец,
Пошла с дарами соли-хлеба
Просить: «Останься, наш отец!»…
Впереди шли вдовицы преклонные,
Прослужившие лета законные,
Седовласые, еле ползущие,
Пенсионом полвека живущие;
Дальше причет трагедии: вестники,
Щитоносцы, тираны, кудесники,
Двадцать шесть благородных отцов,
Девять первых любовников;
Восемьсот театральных чиновников
По три в ряд выступали с боков
С многочисленным штабом:
С сиротами беспечными,
С бедняками увечными,
Прищемленными трапом.
Пели гимн представители пения,
Стройно шествовал кордебалет;
В белых платьицах, с крыльями гения
Корифейки младенческих лет,
Довершая эффект депутации,
Преклонялись с простертой рукой
И, исполнены женственной грации,
В очи старца глядели с мольбой…
Кто устоит перед слезами
Детей, теряющих отца?
Кисель растрогался мольбами:
«Я ваш, о дети! до конца!.
Я полагал, что я ненужен,
Я мнил, что даже вреден я,
Но вами я обезоружен!
Идем же, милые друзья,
Идем до гробового часу
Путем прогресса и добра…»
Актеры скорчили гримасу,
Но тут же крикнули: ура!
«Противустать возможно ядрам,
Но вашим просьбам – никогда!»
И снова правит он театром
И мечется туда-сюда;
То острижет до кожи труппу,
То космы разрешит носить.
А сам не ест ни щей, ни супу,
Не может вин заморских пить.
В пиесах, ради высших целей,
Вне брака допустил любовь
И капельдинерам с шинелей
Доходы предоставил вновь;
Смирившись, с автором «Гамлета»
Завесть знакомство пожелал,
Но бог британского поэта
К нему откушать не прислал.
Укоротил балету платья,
Мужчиной женщину одел,
Но поздние мероприятья
Не помогли – театр пустел!
Спились таланты при Ликурге,
Им было нечего играть:
Ни в комике, ни в драматурге
Охоты не было писать;
Танцорки как ни горячились,
Не получали похвалы,
Они не то чтобы ленились,
Но вечно были тяжелы.
В партере явно негодуют,
Свет божий Киселю не мил,
Грустит: «Чиновники воруют,
И с труппой справиться нет сил!
Вчера статуя командора
Ни с места! Только мелет вздор –
Мертвецки пьяного актера
В нее поставил режиссер!
Зато случился факт печальный
Назад тому четыре дня:
С фронтона крыши театральной
Ушло три бронзовых коня!»
Кисель до гроба сценой правил,
Сгубил театр – хоть закрывай! –
Свои седины обесславил,
Да не попасть ему и в рай.
Искусство в государстве пало,
К великой горести царя,
И только денег прибывало
У молодца-секретаря:
Изрядный капитал составил,
Дом нажил в восемь этажей
И на воротах львов поставил,
Сбежавших перелив коней…
Мораль: хоть крепостные стены
И очень трудно разрушать,
Однако храмом Мельпомены
Трудней без знанья управлять.
Есть и другому поученью
Тут место: если хочешь в рай,
Путеводителем к спасенью
Секретаря не избирай.
(21 августа 1865)
Выбор*
Ночка сегодня морозная, ясная.
В горе стоит над рекой
Русская девица, девица красная,
Щупает прорубь ногой.
Тонкий ледок под ногою ломается,
Вот на него набежала вода;
Царь водяной из воды появляется,
Шепчет: «Бросайся, бросайся сюда!
Любо здесь!» Девица, зову покорная,
Вся наклонилась к нему.
«Сердце покинет кручинушка черная,
Только разок обойму,
Прянь!..» И руками к ней длинными тянется…
Синие льды затрещали кругом,
Дрогнула девица! Ждет – не оглянется –
Кто-то шагает, идет прямиком.
«Прянь! Будь царицею царства подводного!..»
Тут подошел воевода Мороз:
«Я тебя, я тебя, вора негодного!
Чуть было девку мою не унес!»
Белый старик с бородою пушистою
На воду трижды дохнул,
Прорубь подернулась корочкой льдистою,
Царь водяной подо льдом потонул.
Молвил Мороз: «Не топися, красавица!
Слез не осушишь водой,
Жадная рыба, речная пиявица,
Там твой нарушит покой;
Там защекотят тебя водяные,
Раки вопьются в высокую грудь,
Ноги опутают травы речные.
Лучше со мной эту ночку побудь!
К утру я горе твое успокою,
Сладкие грезы его усыпят,
Будешь ты так же пригожа собою,
Только красивее дам я наряд:
В белом венке голова засияет
Завтра, чуть красное солнце взойдет».
Девица берег реки покидает,
К темному лесу идет.
Села на пень у дороги: ласкается
К ней воевода-старик.
Дрогнется – зубы колотят – зевается –
Вот и закрыла глаза… забывается…
Вдруг разбудил ее Лешего крик:
«Девонька! встань ты на резвые ноги,
Долго Морозко тебя протомит.
Спал я и слышал давно: у дороги
Кто-то зубами стучит,
Жалко мне стало. Иди-ка за мною,
Что за охота всю ноченьку ждать!
Да и умрешь – тут не будет покою:
Станут оттаивать, станут качать!
Я заведу тебя в чащу лесную,
Где никому до тебя не дойти,
Выберем, девонька, сосну любую…»
Девица с Лешим решилась идти.
Идут. Навстречу медведь попадается,
Девица вскрикнула – страх обуял.
Хохотом Лешего лес наполняется:
«Смерть не страшна, а медведь испугал!
Экой лесок, что ни дерево – чудо!
Девонька! глянь-ка, какие стволы!
Глянь на вершины – с синицу оттуда
Кажутся спящие летом орлы!
Темень тут вечная, тайна великая,
Солнце сюда не доносит лучей,
Буря взыграет – ревущая, дикая –
Лес не подумает кланяться ей!
Только вершины поропщут тревожно…
Ну, полезай! подсажу осторожно…
Люб тебе, девица, лес вековой!
С каждого дерева броситься можно
Вниз головой!»
Эй, Иван!*
Вот он весь, как намелеван,
Верный твой Иван:
Неумыт, угрюм, оплеван,
Вечно полупьян;
На желудке мало пищи,
Чуть живой на взгляд.
Не прикрыты, голенищи
Рыжие торчат;
Вечно теплая шапчонка
Вся в пуху на нем,
Туго стянут сертучонко
Узким ремешком;
Из кармана кончик трубки
Виден да кисет.
Разве новенькие зубки
Выйдут – старых нет…
Род его тысячелетний
Не имел угла –
На запятках и в передней
Жизнь веками шла.
Ремесла Иван не знает,
Делай, что дают:
Шьет, кует, варит, строгает,
Не потрафил – бьют!
«Заживет!» Грубит, ворует,
Божится и врет
И за рюмочку целует
Ручки у господ.
Выпить может сто стаканов –
Только подноси…
Мало ли таких Иванов
На святой Руси?..
«Эй, Иван! иди-ка стряпать!
Эй, Иван! чеши собак!»
Удалось Ивану сцапать
Где-то четвертак,
Поминай теперь как звали!
Шапку набекрень –
И пропал! Напрасно ждали
Ваньку целый день:
Гитарист и соблазнитель
Деревенских дур
(Он же тайный похититель
Индюков и кур),
У корчемника Игнатки
Приютился плут,
Две пригожие солдатки
Так к нему и льнут.
«Эй вы, павы, павы, павы!
Шевелись живей!»
В Ваньке пляшут все суставы
С ног и до ушей,
Пляшут ноздри, пляшет в ухе
Белая серьга.
Ванька весел, Ванька в духе –
Жизнь недорога!
Утром с барином расправа:
«Где ты пропадал?»
– «Я… нигде-с… ей-богу… право…
У ворот стоял!»
– «Весь-то день?»… Ответы грубы,
Ложь глупа, нагла;
Были зубы – били в зубы,
Нет – трещит скула.
«Виноват!» – порядком струся,
Говорит Иван.
«Жарь к обеду с кашей гуся,
Щи вари, болван!»
Ванька снова лямку тянет,
А потом опять
Что-нибудь у дворни стянет…
«Неужли плошать?
Коли плохо положили,
Стало, не запрет!»
Господа давно решили,
Что души в нем нет.
Неизвестно – есть ли, нет ли,
Но с ним случай был:
Чуть живого сняли с петли,
Перед тем грустил.
Господам конфузно было:
«Что с тобой, Иван?»
– «Так, под сердце подступило», –
И глядит: не пьян!
Говорит: «Вы потеряли
Верного слугу,
Всё равно – помру с печали,
Жить я не могу!
А всего бы лучше с глотки
Петли не снимать»…
Сам помещик выслал водки
Скуку разогнать.
Пил детина ерофеич,
Плакал да кричал:
«Хоть бы раз Иван Мосеич
Кто меня назвал!»…
Как мертвецки накатили,
В город тем же днем:
«Лишь бы лоб ему забрили –
Вешайся потом!»
Понадеялись на дружбу,
Да не та пора:
Сдать беззубого на службу
Не пришлось. «Ура!»
Ванька снова водворился
У своих господ
И совсем от рук отбился,
Без просыпу пьет.
Хоть бы в каторгу урода –
Лишь бы с рук долой!
К счастью, тут пришла свобода:
«С богом, милый мой!»
И, затерянный в народе,
Вдруг исчез Иван…
Как живешь ты на свободе?
Где ты?.. Эй, Иван!
С работы*
«Здравствуй, хозяюшка! Здравствуйте, детки!
Выпить бы. Эки стоят холода!»
– «Ин ты забыл, что намедни последки
Выпил с приказчиком?» – «Ну, не беда!
И без вина отогреюсь я, грешный,
Ты обряди-ка савраску, жена,
Поголодал он весною, сердечный,
Как подобрались сена.
Эк я умаялся!.. Что, обрядила?
Дай-ка горяченьких щец».
– «Печи я нынче, родной, не топила,
Не было, знаешь, дровец!»
– «Ну и без щей поснедаю я, грешный.
Ты овсеца бы савраске дала, –
В лето один он управил, сердечный,
Пашни четыре тягла.
Трудно и нынче нам с бревнами было,
Портится путь… Ин и хлебушка нет?…»
– «Вышел родной… У соседей просила,
Завтра сулили чем свет!»
– «Ну, и без хлеба улягусь я, грешный.
Кинь под савраску соломки, жена!
В зиму-то вывез он, вывез, сердечный,
Триста четыре бревна…»
Эпитафия («Зимой играл в картишки…»)*
Зимой играл в картишки
В уездном городишке,
А летом жил на воле,
Травил зайчишек груды
И умер пьяный в поле
От водки и простуды.
1868
«Не рыдай так безумно над ним…»*
Не рыдай так безумно над ним,
Хорошо умереть молодым!
Беспощадная пошлость ни тени
Положить не успела на нем,
Становись перед ним на колени,
Украшай его кудри венком!
Перед ним преклониться не стыдно,
Вспомни, сколькие пали в борьбе,
Сколько раз уже было тебе
За великое имя обидно!
А теперь его слава прочна:
Под холодною крышкою гроба
На нее не наложат пятна
Ни ошибка, ни сила, ни злоба…
Не хочу я сказать, что твой брат
Не был гордою волей богат,
Но, ты знаешь: кто ближнего любит
Больше собственной славы своей,
Тот и славу сознательно губит,
Если жертва спасает людей.
Но у жизни есть мрачные силы –
У кого не слабели шаги
Перед дверью тюрьмы и могилы?
Долговечность и слава – враги.
Русский гений издавна венчает
Тех, которые мало живут,
О которых народ замечает:
«У счастливого недруги мрут,
У несчастного друг умирает…».
(7 августа 1868)
Мать («Она была исполнена печали…»)*
Она была исполнена печали,
И между тем, как шумны и резвы
Три отрока вокруг нее играли,
Ее уста задумчиво шептали:
«Несчастные! зачем родились вы?
Пойдете вы дорогою прямою
И вам судьбы своей не избежать!»
Не омрачай веселья их тоскою,
Не плачь над ними, мученица-мать!
Но говори им с молодости ранней:
Есть времена, есть целые века,
В которые нет ничего желанней,
Прекраснее – тернового венка…
Дома – лучше!*
В Европе удобно, но родины ласки
Ни с чем несравнимы. Вернувшись домой,
В телегу спешу пересесть из коляски
И марш на охоту! Денек не дурной,
Под солнцем осенним родная картина
Отвыкшему глазу нова…
О матушка Русь! ты приветствуешь сына
Так нежно, что кругом идет голова!
Твои мужики на меня выгоняли
Зверей из лесов целый день,
А ночью возвратный мой путь освещали
Пожары твоих деревень.
«Душно! Без счастья и воли…»*
Душно! без счастья и воли
Ночь бесконечно длинна.
Буря бы грянула, что ли?
Чаша с краями полна!
Грязь над пучиною моря,
В поле, в лесу засвищи,
Чашу народного горя
Всю расплещи!..
«Наконец не горит уже лес…»*
Наконец не горит уже лес,
Снег прикрыл почернелые пенья,
Но помещик душой не воскрес,
Потеряв половину именья.
Приуныл и мужик. «Чем я буду топить?» –
Говорит он, лицо свое хмуря.
«Ты не будешь топить – будешь пить», –
Завывает в ответ ему буря…
1870
Притча*
Прислушайте, братцы! Жил царь в старину,
Он царствовал бодро и смело.
Любя бескорыстно народ и страну,
Задумал он славное дело:
Он вместе с престолом наследовал храм,
Где царства святыни хранились;
Но храм был и тесен и ветх; по углам
Летучие мыши гнездились;
Сквозь треснувший пол прорастала полынь,
В нем многое сгнило, упало,
И места для многих народных святынь
Давно уже в нем не хватало…
И новый создать ему хочется храм,
Достойный народа и века,
Где б честь воздавалась и мудрым богам
И славным делам человека.
И сделался царь молчалив, нелюдим,
Надолго отрекся от света
И начал над планом великим своим
Работать в тиши кабинета.
И бог помогал ему – план поражал
Изяществом, стройной красою,
И царь приближенным его показал
И был возвеличен хвалою.
То правда, ввернули в хвалебную речь
Сидевшие тут староверы,
Что можно бы старого часть уберечь,
Что слишком широки размеры,
Но царь изменить не хотел ничего:
«За всё я один отвечаю!..»
И только что слухи о плане его
Прошли по обширному краю,
На каждую отрасль обширных работ
Нашлися способные люди
И двинулись дружной семьею в поход
С запасом рабочих орудий.
Давно они были согласны вполне
С царем, устроителем края,
Что новый палладиум нужен стране,
Что старый – руина гнилая.
И шли они с гордо поднятым челом,
Исполнены честного жара;
Их мускулы были развиты трудом
И лица черны от загара.
И вера сияла в очах их; горя
Ко славе отчизны любовью,
Они вдохновенному плану царя
Готовились жертвовать кровью!
Рабочие люди в столицу пришли,
Котомки свои развязали,
Иные у старого храма легли,
Иные присели – и ждали…
Но вот уже полдень – а их не зовут!
Безропотно ждут они снова,
Царь мимо проехал, вельможи идут –
А всё им ни слова, ни слова!
И вот уже скучно им праздно сидеть,
Привыкшим трудиться до поту,
И день уже начал приметно темнеть, –
Их всё не зовут на работу!
Увы! не дождутся они ничего!
Пришельцы царю полюбились,
Но их испугались вельможи его
И в ноги царю повалились:
«О царь! ты прославишься в поздних веках!
За что же ты нас обижаешь?
Давно уже преданность в наших сердцах
К особе своей ты читаешь.
А это пришельцы… Суровость их лиц
Пророчит недоброе что-то,
Их надо подальше держать от столиц,
У них на уме не работа!
Когда ты на площади ехал вчера
И мы за тобой поспешали,
Тебе они громко кричали: ура!
На нас же сурово взирали.
На площади Мира сегодня в ночи
Они совещалися шумно…
Строение храма ты нам поручи,
А им доверять – неразумно!..»
Волнуют царя и боязнь и печаль,
Он слушает с видом суровым:
И старых, испытанных слуг ему жаль,
И вера колеблется к новым…
И вышел указ… И за дело тогда
Взялись празднолюбцы и воры…
А люди, сгоравшие жаждой труда
И рвеньем, сдвигающим горы,
Связали пожитки свои – и пошли
Стыдом неудачи палимы,
И скорбь вавилонскую в сердце несли,
Ни с чем уходя, пилигримы,
И целая треть не вернулась домой:
Иные – в пути умирали,
Иные бродили по царству с сумой
И смуты в умах поселяли,
Иные скитались по чуждым странам,
Иные в столице остались
И зорко следили, как строился храм, –
И втайне царю удивлялись.
Строители храма не плану царя,
А собственным целям служили,
Они пожалели того алтаря,
Где жертвы богам приносили,
И многое, втайне ликуя, спасли,
Задавшись задачею трудной,
Они благотворную мысль низвели
До уровня ветоши скудной.
В основе труда подневольного их
Лежала рутина – не гений…
Зато было много эффектов пустых
И бьющих в глаза украшений…
Сплотившись в надменный и дружный кружок
Лишь тех отличая вниманьем,
Кто их заслонить перед троном не мог
Энергией, разумом, знаньем,
Они не внимали советам благим
Людей, понимающих дело,
Советы обидой казалися им.
Царю говорят они смело:
О царь, воспрети ты пустым крикунам
Язвить нас насмешливым словом!
Зане невозможно судить по частям
О целом, еще не готовом!..
Указ роковой написали, прочли,
И царь утвердил его тут же,
Забыв поговорку своей же земли,
Что «ум хорошо, а два лучше!».
Но смело нарушил жестокий Закон
Один гражданин именитый.
Служил бескорыстно отечеству он
И был уже старец маститый.
Измлада он жизни умел не жалеть,
Не знал за собой укоризны
И детям внушал, что честней умереть,
Чем видеть бесславье отчизны;
По мужеству воин, по жизни монах
И сеятель правды суровой,
О «новом вине и о старых мехах»
Напомнив библейское слово,
Он истину резко раскрыл пред царем,
Но слуги царя не дремали,
Успев овладеть уже царским умом,
Улик они много собрали:
Отчизны врагом оказался старик –
Чужда ему преданность, вера!
И царь, пораженный избытком улик,
Казнил старика для примера!
И паника страха прошла по стране,
Всё головы долу склонило,
И строилось зданье в немой тишине,
Как будто копалась могила…
Леса убирают – убрали… и вот
«Готово!» – царю возвещают,
И царь по обширному храму идет,
Вельможи его провожают…
Но то ли пред ним, что когда-то в мечте
Очам его царским являлось
В такой поражающей ум красоте?
Что неба достойным казалось?
Над чем, напрягая взыскательный ум,
Он плакал, ликуя душою?
Нет! Это не плод его царственных дум!..
Царь грустно поник головою.
Ни в целом, ни в малой отдельной черте,
Увы! он не встретил отрады!
Но всё ж в несказанной своей доброте
Строителям роздал награды.
И тотчас им разойтись приказал,
А сам, перед капищем сидя,
О плане великом своем тосковал,
Его воплощенья не видя…
1870–1871
«Сыны „народного бича“…»*
Сыны «народного бича»,
С тех пор как мы себя сознали,
Жизнь как изгнанники влача,
По свету долго мы блуждали;
Не раз горючею слезой
И потом оросив дорогу,
На рубеже земли родной
Мы робко становили ногу;
Уж виден был домашний кров,
Мы сладкий отдых предвкушали,
Но снова нас грехи отцов
От милых мест нещадно гнали,
И зарыдав, мы дале шли
В пыли, в крови; скитались годы
И дань посильную несли
С надеждой на алтарь свободы.
И вот настал желанный час,
Свободу громко возвестивший,
И показалось нам, что с нас
Проклятье снял народ оживший;
И мы на родину пришли,
Где был весь род наш ненавидим,
Но там всё то же мы нашли –
Как прежде, мрак и голод видим.
Смутясь, потупили мы взор –
«Нет! час не пробил примиренья!»
И снова бродим мы с тех пор
Без родины и без прощенья!..
1871
Недавнее время*
А. Н. Еракову
Нынче скромен наш клуб именитый,
Редки в нем и не громки пиры.
Где ты, время ухи знаменитой?
Где ты, время безумной игры?
Воротили бы, если б могли мы,
Но, увы! не воротишься ты!
Прежде были легко уловимы
Характерные клуба черты:
В молодом поколении – фатство,
В стариках, если смею сказать,
Застарелой тоски тунеядства,
Самодурства и лени печать.
А теперь элемент старобарский
Вытесняется быстро: в швейцарской
Уж лакеи не спят по стенам;
Изменились и люди, и нравы,
Только старые наши уставы
Неизменны, назло временам.
Да Крылов роковым переменам
Не подвергся (во время оно
Старый дедушка был у нас членом,
Бюст его завели мы давно)…
Прежде всякая новость отсюда
Разносилась в другие кружки,
Мы не знали, что думать, покуда
Не заявят тузы-старики,
Как смотреть на такое-то дело,
На такую-то меру; ключом
Самобытная жизнь здесь кипела,
Клуб снабжал всю Россию умом…
Не у нас ли впервые раздался
Слух (то было в тридцатых годах),
Что в Совете вопрос обсуждался:
Есть ли польза в железных путях?
«Что ж, признали?» – до новостей лаком,
Я спросил у туза-старика.
«Остается покрытая лаком
Резолюция в тайне пока…»
Крепко в душу запавшее слово
Также здесь услыхал я впервой:
«Привезли из Москвы Полевого…»
Возвращаясь в тот вечер домой,
Думал я невеселые думы
И за труд неохотно я сел.
Тучи на небе были угрюмы,
Ветер что-то насмешливо пел.
Напевал он тогда, без сомненья:
«Не такие еще поощренья
Встретишь ты на пути роковом».
Но не понял я песенки спросту,
У Цепного бессмертного мосту
Мне ее объяснили потом…
Получив роковую повестку,
Сбрил усы и пошел я туда.
Сняв с седой головы своей феску
И почтительно стоя, тогда
Князь Орлов прочитал мне бумагу…
Я в ответ заикнулся сказать:
«Если б даже имел я отвагу
Столько дерзких вещей написать,
То цензура…» – «К чему оправданья?
Император помиловал вас,
Но смотрите!!. Какого вы званья?»
– «Дворянин». – «Пробегал я сейчас
Вашу книгу: свободы крестьянства
Вы хотите? На что же тогда
Пригодится вам ваше дворянство?..
Завираетесь вы, господа!
За опасное дело беретесь,
Бросьте! бросьте!.. Ну, бог вас прости!
Только знайте: еще попадетесь,
Я не в силах вас буду спасти…»
Помню я Петрашевского дело,
Нас оно поразило, как гром,
Даже старцы ходили несмело,
Говорили негромко о нем.
Молодежь оно сильно пугнуло,
Поседели иные с тех пор,
И декабрьским террором пахнуло
На людей, переживших террор.
Вряд ли были тогда демагоги,
Но сказать я обязан, что всё ж
Приговоры казались нам строги,
Мы жалели тогда молодежь.
А война? До царя не скорее
Доходили известья о ней:
Где урон отзывался сильнее?
Кто победу справлял веселей?
Прискакавшего прямо из боя
Здесь не раз мы видали героя
В дни, как буря кипела в Крыму.
Помню, как мы внимали ему:
Мы к рассказчику густо теснились,
И героев войны имена
В нашу память глубоко ложились,
Впрочем, нам изменила она!
Замечательно странное свойство
В нас суровый наш климат развил –
Забываем явивших геройство,
Помним тех, кто себя посрамил:
Кто нагрел свои гнусные руки,
У солдат убавляя паек,
Кто, внимая предсмертные муки,
Прятал русскую корпию впрок
И потом продавал англичанам, –
Всех и мелких, и крупных воров,
Отдыхающих с полным карманом,
Не забудем во веки веков!
Все, кем славилась наша столица,
Здесь бывали; куда ни взгляни –
Именитые, важные лица.
Здесь, я помню, в парадные дни
Странен был среди знати высокой
Человек без звезды на груди.
Гость-помещик из глуши далекой
Только рот разевай да гляди:
Здесь посланники всех государей,
Здесь банкиры с тугим кошельком,
Цвет и соль министерств, канцелярий,
Откупные тузы, – и притом
Симметрия рассчитана строго:
Много здесь и померкнувших звезд,
Говоря прозаичнее: много
Генералов, лишившихся мест…
Зажигалися сотнями свечи,
Накрывалися пышно столы,
Говорились парадные речи…
Говорили министры, послы,
Наши Фоксы и Роберты Пили
Здесь за благо отечества пили,
Здесь бывали интимны они…
Есть и нынче парадные дни,
Но пропала их важность и сила.
Время нашего клуба прошло,
Жизнь теченье свое изменила,
Как река изменяет русло…
Очень жаль, что тогдашних обедов
Не могу я достойно воспеть,
Тут бы нужен второй Грибоедов…
Впрочем, Муза! не будем робеть!
Начинаю.
(Москва. День субботний.)
(Петербург не лишен едоков,
Но в Москве грандиозней, животней
Этот тип.) Среди полных столов
Вот рядком старики-объедалы:
Впятером им четыреста лет,
Вид их важен, чины их немалы,
Толщиною же равных им нет.
Раздражаясь из каждой безделки,
Порицают неловкость слуги,
И от жадности, вместо тарелки,
На салфетку валят пироги;
Шевелясь как осенние мухи,
Льют, роняют, – беспамятны, глухи;
Взор их медлен, бесцветен и туп.
Скушав суп, старина засыпает
И, проснувшись, слугу вопрошает:
«Человек! подавал ты мне суп?..»
Впрочем, честь их чужда укоризны:
Добывали места для родни
И в сенате на пользу отчизны
Подавали свой голос они.
Жаль, уж их потеряла Россия
И оплакал москвич от души:
Подкосила их «ликантропия»,
Их заели подкожные вши…
Петербург. Вот питух престарелый,
Я так живо припомнил его!
Окружен батареею целой
Разных вин, он не пьет ничего.
Пить любил он; я думаю, море
Выпил в долгую жизнь; но давно
Пить ему запретили (о горе!..).
Старый грешник играет в вино:
Наслажденье его роковое
Нюхать, чмокать, к свече подносить
И раз двадцать вино дорогое
Из стакана в стакан перелить.
Перельет – и воды подмешает,
Поглядит и опять перельет;
Кто послушает, как он вздыхает,
Тот мучения старца поймет.
«Выпить, что ли?» – «Опаснее яда
Вам вино!» – закричал ему врач…
«Ну, не буду! не буду, палач!»
Это сцена из Дантова «Ада»…
Рядом юноша стройный, красивый,
Схожий в профиль с великим Петром,
Наблюдает с усмешкой ленивой
За соседом своим чудаком.
Этот юноша сам возбуждает
Много мыслей: он так еще млад,
Что в приемах большим подражает:
Приправляет кайеном салат,
Портер пьет, объедается мясом;
Наливая с эффектом вино,
Замечает искусственным басом:
«Отчего перегрето оно?»
Очень мил этот юноша свежий!
Меток на слово, в деле удал,
Он уж был на охоте медвежьей,
И медведь ему ребра помял,
Но Сережа осилил медведя.
Кстати тут он узнал и друзей:
Убежали и Миша и Федя,
Не бежал только егерь – Корней.
Это в нем скептицизм породило:
«Люди – свиньи!» – Сережа решил
И по-своему метко и мило
Всех знакомых своих окрестил.
Знаменит этот юноша русский:
Отчеканено имя его
На подарках всей труппы французской!
(Говорят, миллион у него.)
Признак русской широкой природы –
Жажду выдвинуть личность свою –
Насыщает он в юные годы
Удальством в рукопашном бою,
Гомерической, дикой попойкой,
Приводящей в смятенье трактир,
Да игрой, да отчаянной тройкой.
Он своей молодежи кумир,
С ним хорошее общество дружно,
И он счастлив, доволен собой,
Полагая, что больше не нужно
Ничего человеку. Друг мой!
Маловато прочесть два романа
Да поэму «Монго» изучить
(Эту шалость поэта-улана),
Чтоб разумно и доблестно жить!
Недостаточно ухарски править,
Мчась на бешеной тройке стремглав,
Двадцать тысяч на карту поставить
И глазком не моргнуть, проиграв, –
Есть иное величие в мире,
И не торный ведет к нему путь,
Человеку прекрасней и шире
Можно силы свои развернуть!
Если гордость, похвальное свойство,
Ты насытишь рутинным путем
И недремлющий дух беспокойства
Разрешится одним кутежом;
Если с жизни получишь ты мало –
Не судьба тому будет виной:
Ты другого не знал идеала,
Не провидел ты цели иной!
Впрочем, быть генерал-адъютантом,
Украшенья носить на груди –
С меньшим званием, с меньшим талантом
Можно… Светел твой путь впереди!
Не одно, целых три состоянья
На своем ты веку проживешь:
Как не хватит отцов достоянья,
Ты жену с миллионом возьмешь;
А потом ты повысишься чином –
Подоспеет казенный оклад.
По таким-то разумным причинам
Твоему я бездействию рад!
Жаль одно: на пустые приманки,
Милый юноша! ловишься ты,
Отвратительны эти цыганки,
А друзья твои – точно скоты.
Ты, чей образ в порыве желанья
Ловит женщина страстной мечтой,
Ищешь ты покупного лобзанья,
Ты бежишь за продажной красой!
Ты у старцев, чьи икры на вате,
У кого разжиженье в крови,
Отбиваешь с оркестром кровати!
Ты – не знаешь блаженства любви?..
Очень милы балетные феи,
Но не стоят хороших цветов,
Украшать скаковые трофеи
Годны только твоих кучеров.
Те же деньги и то же здоровье
Мог бы ты поумнее убить,
Не хочу я впадать в пустословье
И о честном труде говорить.
Не ленив человек современный,
Но на что расточается труд?
Чем работать для цели презренной,
Лучше пусть эти баловни пьют…
. . . . . . . . . . . . . . .
Знал я юношу: в нем сочетались
Дарованье, ученость и ум,
Сочиненья его покупались,
А одно даже сделало шум.
Но, к несчастию, был он помешан
На комфорте – столичный недуг, –
Каждый час его жизни был взвешен,
Вечно было ему недосуг:
Чтоб приставить кушетку к камину,
Чтоб друзей угощать за столом,
Он по месяцу сгорбивши спину
Изнывал за постылым трудом.
«Знаю сам, – говорил он частенько, –
Что на лучшее дело гожусь,
Но устроюсь сперва хорошенько,
А потом и серьезно займусь».
Суетился, спешил, торопился,
В день по нескольку лекций читал;
Секретарствовал где-то, учился
В то же время; статейки писал…
Так трудясь неразборчиво, жадно,
Ничего он не сделал изрядно,
Да и сам-то пожить не успел,
Не потешил ни бога, ни черта,
Не увлекся ничем никогда
И бессмысленной жертвой комфорта
Пал – под игом пустого труда!
Знал я мужа: командой пожарной
И больницею он заправлял,
К дыму, к пламени в бане угарной
Он нарочно солдат приучал.
Вечно ревностный, вечно неспящий,
Столько делал фальшивых тревог,
Что случится пожар настоящий –
Смотришь, лошади, люди без ног!
«Смирно! кутай башку в одеяло!» –
В лазарете кричат фельдшера
Настежь форточки – ждут генерала, –
Вся больница в тревоге с утра.
Генерал на минуту приедет,
Смотришь: к вечеру в этот денек
Десять новых горячечных бредит,
А иной и умрет под шумок…
Знал я старца: в душе его бедной
Поселился панический страх,
Что погубит нас Запад зловредный.
Бледный, худенький, в синих очках,
Он недавно еще попадался
В книжных лавках, в кофейных домах,
На журналы, на книги бросался,
С карандашиком вечно в руках:
Поясненья, заметки, запросы
Составлял трудолюбец старик,
Он на вывески даже доносы
Сочинял, если не было книг.
Все его инстинктивно дичились,
Был он грязен, жил в крайней нужде,
И зловещие слухи носились
Об его бескорыстном труде.
Взволновали Париж беспокойный,
Наступили февральские дни,
Сам ты знаешь, читатель достойный,
Как у нас отразились они.
Подоспело удобное время,
И в комиссию мрачный донос
На погибшее блудное племя
В три приема доносчик принес.
И вещал он властям предержащим:
«Многолетний сей труд рассмотри
И мечом правосудья разящим
Буесловия гидру сотри!..»
Суд отказом его не обидел,
Но старик уже слишком наврал:
Демагога в Булгарине видел,
Робеспьером Сенковского звал.
Возвратили!.. В тоске безысходной
Старец скорбные очи смежил,
И Линяев, сатирик холодный,
Эпитафию старцу сложил:
«Здесь обрел даровую квартиру
Муж злокачествен, подл и плешив,
И оставил в наследие миру
Образцовых доносов архив».
Так погиб бесполезно, бесследно
Труд почтенный; не правда ли, жаль?
«Иногда и лениться не вредно», –
Такова этих притчей мораль…
Время в клуб воротиться, к обеду…
Нет, уж поздно! Обед при конце,
Слишком мы протянули беседу
О Сереже, лихом молодце.
Стариков полусонная стая
С мест своих тяжело поднялась,
Животами друг друга толкая,
До диванов кой-как доплелась.
Закупив дорогие сигары,
Неиграющий люд на кружки
Разделился; пошли тары-бары…
(Козыряют давно игроки.)
Нынче множество тем для витийства,
Утром только газеты взгляни –
Интересные кражи, убийства,
Но газеты молчали в те дни.
Никаких «современных вопросов»,
Слухов, толков, живых новостей,
Исключенье одно: для доносов
Допускалось. Доносчик Авдей
Представлялся исчадием ада
В добродушные те времена,
Вообще же в стенах Петрограда
По газетам, была тишина.
В остальной необъятной России
И подавно! Своим чередом
Шли дожди, бунтовали стихии,
А народ… мы не знали о нем.
Правда, дикие, смутные вести
Долетали до нас иногда
О мужицкой расправе, о мести,
Но не верилось как-то тогда
Мрачным слухам. Покой нарушался
Только голодом, мором, войной,
Да случайно впросак попадался
Колоссальный ворище порой –
Тут молва создавала поэмы,
Оживало всё общество вдруг…
А затем обиходные темы
Сокращали наш мирный досуг.
Две бутылки бордо уничтожа,
Не касаясь общественных дел,
О борзых, о лоретках Сережа
Говорить бесподобно умел:
Берты, Мины и прочие… дуры
В живописном рассказе его
Соблазнительней самой натуры
Выходили. Но лучше всего
Он дразнил петербургских актеров
И жеманных французских актрис.
Темой самых живых разговоров
Были скачки, парад, бенефис.
В офицерском кругу говорили
О тугом производстве своем
И о том, чьи полки победили
На маневрах под Красным Селом:
«Верно, явится завтра в приказе
Благодарность войскам, господа:
Сам фельдмаршал воскликнул в экстазе:
„Подавайте Европу сюда!..“»
Тут же шли бесконечные споры
О дуэли в таком-то полку
Из-за Клары, Арманс или Лоры,
А меж тем где-нибудь в уголку
Звуки грязно настроенной лиры
Костя Бурцев («поэт не для дам»,
Он же член «Комитета Земфиры»)
Сообщал потихоньку друзьям.
Безобидные, мирные темы!
Не озлят, не поссорят они…
Интересами личными все мы
Занималися больше в те дни.
Впрочем, были у нас русофилы
(Те, что видели в немцах врагов),
Наезжали к нам славянофилы,
Светский тип их тогда был таков:
В Петербурге шампанское с квасом
Попивали из древних ковшей,
А в Москве восхваляли с экстазом
Допетровский порядок вещей,
Но, живя за границей, владели
Очень плохо родным языком,
И понятья они не имели
О славянском призваньи своем.
Я однажды смеялся до колик,
Слыша, как князь говорил:
«Я, душа моя, славянофил».
– «А религия ваша?» – «Католик».
Не задеты ничем за живое,
Всякий спор мы бросали легко,
Вот за картами, – дело другое! –
Волновались мы тут глубоко.
Чу! какой-то игрок крутонравный,
Проклиная несчастье, гремит.
Чу! наш друг, путешественник славный,
Монотонно и дерзко ворчит:
Дух какой-то враждой непонятной
За игрой омрачается в нем;
Человек он весьма деликатный,
С добрым сердцем, с развитым умом;
Несомненным талантом владея,
Он прославился книгой своей,
Он из Африки негра-лакея
Вывез (очень хороший лакей,
Впрочем, смысла в подобных затеях
Я не вижу: по воле судеб
Петербург недостатка в лакеях
Никогда не имел)… Но свиреп
Он в игре, как гиена: осадок
От сибирских лихих непогод,
От египетских злых лихорадок
И от всяких житейских невзгод
Он бросает в лицо партенера
Так язвительно, тонко и зло,
Что игра прекращается скоро,
Как бы жертве его ни везло…
Генерал с поврежденной рукою
Также здесь налицо; до сих пор
От него еще дышит войною,
Пахнет дымом Федюхиных гор.
В нем героя война отличила,
Но игрок навсегда пострадал:
Пуля пальцы ему откусила…
Праздно бродит седой генерал!
В тесноте, доходящей до давки,
Весь в камнях, подрумянен, завит,
Принимающий всякие ставки
За столом миллионщик сидит:
Тут идут смертоносные схватки.
От надменных игорных тузов
До копеечных трех игроков
(Называемых: терц от девятки)
Все участвуют в этом бою,
Горячась и волнуясь немало…
(Тут и я, мой читатель, стою
И пытаю фортуну, бывало…)
При счастливой игре не хорош,
Жаден, дерзок, богач старичишка
Придирается, спорит за грош,
Рад удаче своей, как мальчишка,
Но зато при несчастьи он мил!
Он, бывало, нас много смешил…
При несчастьи вздыхал он нервически,
Потирал раскрасневшийся нос
И певал про себя иронически:
«Веселись, храбрый росс!..»
Бой окончен, старик удаляется,
Взяв добычи порядочный пук…
За три комнаты слышно: стук! стук!
То не каменный гость приближается…
Стук! стук! стук! – равномерно стучит
Словно ступа, нога деревянная:
Входит старый седой инвалид,
Тоже личность престранная…
. . . . . . . . . . . . . . .
Муза! ты отступаешь от плана!
Общий очерк затеяли мы,
Так не тронь же, мой друг, ни Ивана,
Ни Луки, ни Фомы, ни Кузьмы!
Дорисуй впечатленье – и мирно
Удались, не задев единиц!
Да, играли и кушали жирно,
Много было типических лиц, –
Но приспевшие дружно реформы
Дали обществу новые формы…
Благодатное время надежд!
Да! прошедшим и ты уже стало!
К удовольствию диких невежд,
Ты обетов своих не сдержало.
Но шумя и куда-то спеша
И как будто оковы сбивая,
Русь! была ты тогда хороша!
(Разуметь надо: Русь городская.)
Как невольник, покинув тюрьму,
Разгибается, вольно вздыхает
И, не веря себе самому,
Богатырскую мощь ощущает,
Ты казалась сильна, молода,
К Правде, к Свету, к Свободе стремилась,
В прегрешениях тяжких тогда,
Как блудница, ты громко винилась,
И казалось нам в первые дни:
Повториться не могут они…
Приводя наше прошлое в ясность,
Проклиная бесправье, безгласность,
Произвол и господство бича,
Далеко мы зашли сгоряча!
Между тем, как народ неразвитый
Ел кору и молчал как убитый,
Мы сердечно болели о нем,
Мы взывали: «Даруйте свободу
Угнетенному нами народу,
Мы прошедшее сами клянем!
Посмотрите на нас: мы обжоры,
Мы ходячие трупы, гробы,
Казнокрады, народные воры,
Угнетатели, трусы, рабы!»
Походя на толпу сумасшедших,
На самих себя вьющих бичи,
Сознаваться в недугах прошедших
Были мы до того горячи,
Что превысили всякую меру…
Крылось что-то неладное тут,
Но не вдруг потеряли мы веру…
Призывая на дело, на труд,
Понял горькую истину сразу
Только юноша гений тогда,
Произнесший бессмертную фразу:
«В настоящее время, когда…»
Дело двинулось… волею власти…
И тогда-то во всей наготе
Обнаружились личные страсти
И послышались речи – не те:
«Это яд, уж давно отравлявший
Наше общество, силу забрал!» –
Восклицал, словно с неба упавший,
Суясь всюду, сморчок генерал
(Как цветы, что в ночи распускаются,
Эти люди в чинах повышаются
В строгой тайне – и в жизни потом
С непонятным апломбом являются
В роковом ореоле своем).
«Со времен Петрашевского строго
За развитьем его я следил,
Я наметил поборников много,
Но… напрасно я труд погубил!
Горе! горе! Имею сынишку,
Тяжкой службой, бессонным трудом
Приобрел я себе деревнишку…
Что ж… пойду я теперь нагишом?..
Любо вам рисоваться, мальчишки!
А со мной-то что сделали вы?..»
Если б только такие людишки
Порицали реформу… увы!
Радикалы вчерашние тоже
Восклицали: «Что будет?.. о боже!..»
Уступать не хотели земли…
(Впрочем, надо заметить, не много,
Разбирая прошедшее строго,
Мы бы явных протестов начли:
По обычаю мудрых холопов,
Мы держали побольше подкопов
Или рабски за временем шли…)
Некто, слывший по службе за гения,
Генерал Фердинанд фон дер Шпехт
(Об отводе лесов для сечения
Подававший обширный проект),
Нам предсказывал бунты народные
(«Что, не прав я?..» – потом он кричал).
«Всё они! всё мальчишки негодные!» –
Негодующий хор повторял.
Та вражда к молодым поколеньям
Здесь начальные корни взяла,
Что впоследствии диким явленьем
В нашу жизнь так глубоко вошла.
Учрежденным тогда комитетам
Потерявшие ум старики
Посылали, сердясь не по летам,
Брань такую: «Мальчишки! щенки!..»
(Там действительно люди засели
С средним чином, без лент и без звезд,
А иные тузы полетели
В то же время с насиженных мест.)
Не щадя даже сына родного,
Уничтожить иной был готов
За усмешку, за резкое слово
Безбородых, безусых бойцов;
Их ошибки встречались шипеньем,
Их несчастье – скаканьем и пеньем:
«Ну! теперь-то припрут молодцов!
Лезут на стену, корчат Катонов,
Посевают идеи Прудонов,
А пугни – присмиреет любой,
Станет петь превосходство неволи…»
Правда, правда! народ молодой
Брал подчас непосильные роли.
Но молчать бы вам лучше, глупцы,
Да решеньем вопроса заняться:
Таковы ли бывают отцы,
От которых герои родятся?..
Клубу нашему тоже на долю
Неприятностей выпало вволю.
Чуть тронулся крестьянский вопрос
И порядок нарушился древний,
Стали «плохо писать из деревни».
«Не сыграть ли в картишки?» – «На что-с? –
Отвечал вопрошаемый грубо. –
Своротили вы, сударь, с ума!..»
Члены мирно дремавшего клуба
Разделились; пошла кутерьма:
Крепостник, находя незаконной,
Откровенно реформу бранил,
А в ответ якобинец салонный
Говорил, говорил, говорил…
Сам себе с наслажденьем внимая,
Формируя парламентский слог,
Всем недугам родимого края
Подводил он жестокий итог;
Человеком идей прогрессивных
Не без цели стараясь прослыть,
Убеждал старикашек наивных
Встрепенуться и Русь полюбить!
Всё отдать для отчизны священной,
Умереть, если так суждено!..
Ты не пой, соловей современный!
Эту песню мы знаем давно!
Осуждаешь ты старое смело,
Недоволен и новым слегка,
Ты способен и доброе дело
Между фразами сделать пока;
Ты теперь еще шуткою дерзкой
Иногда подлеца оборвешь,
Но получишь ты ключ камергерской –
И уста им навеки запрешь!
Пуще тех «гуртовых» генералов,
Над которыми ныне остришь,
Станешь ты нажимать либералов,
С ними всякую связь прекратишь, –
Этим ты стариков успокоишь,
И помогут тебе старики.
Ловко ты свое здание строишь,
Мастерски расставляешь силки!..
Словом, мирные дни миновали,
Много выбыло членов тогда,
А иные ходить перестали,
Остальных разделяла вражда.
Хор согласный – стал дик и нестроен,
Ни игры, ни богатых пиров!
Лишь один оставался спокоен –
Это дедушка медный Крылов:
Не бездушным глядел истуканом,
Он лукавым сатиром глядел,
Игрокам, бюрократам, дворянам
Он, казалось, насмешливо пел:
«Полно вам – благо сами вы целы –
О наделах своих толковать,
Смерть придет – уравняет наделы!
Если вам мудрено уравнять…
Полно вам враждовать меж собою
За чины, за места, за кресты –
Смерть придет и отнимет без бою
И чины, и места, и кресты!..
Пусть вас минус в игре не смущает,
Игроки! пусть не радует плюс,
Смерть придет – все итоги сравняет:
Будет, будет у каждого плюс!..»
Губернаторы, места лишенные,
Земледельцы – дворяне стесненные,
Откупные тузы разоренные,
Игроки, прогоревшие в прах,
Генерал, проигравший сражение,
Адмирал, потерпевший крушение, –
Находили ли вы утешение
В этих кратких и мудрых словах?..
С плеч упало тяжелое бремя,
Написал я четыре главы.
«Почему же не новое время,
А недавнее выбрали вы? –
Замечает читатель, живущий
Где-нибудь в захолустной дали. –
Сцены, очерки жизни текущей
Мы бы с большей охотой прочли.
Ваши книги расходятся худо!
А зачем же вчерашнее блюдо,
Вместо свежего, ставить на стол?
Чем в прошедшем упорно копаться,
Не гораздо ли лучше касаться
Новых язв, народившихся зол?»
Для людей, в захолустьи живущих,
Мы действительно странны, смешны,
Но, читатель! в вопросах текущих
Права голоса мы лишены,
Прикасаться к ним робко, несмело –
Значит пуще запутывать их,
Шить на мертвых не трудное дело,
Нам желательно шить на живых.
Устарелое вымерло племя,
Вообще устоялись умы,
Потому-то недавнее время,
Государь мой, и тронули мы
(Да и то с подобающим тактом)…
Погоди, если мы поживем,
Дав назад отодвинуться фактам, –
И вперед мы рассказ поведем, –
Мы коснемся столичных пожаров
И волнений в среде молодой,
Понесенных прогрессом ударов
И печальных потерь… Да и той
Злополучной поры не забудем,
Что прогресс повернула вверх дном,
И всегда по возможности будем
Верны истине – задним числом…
1872
Кузнец*
Памяти Н. А. Милютина
Чуть колыхнулось болото стоячее,
Ты ни минуты не спал.
Лишь не остыло б железо горячее,
Ты без оглядки ковал.
В чем погрешу и чего не доделаю,
Думал, – исправят потом.
Грубо ковал ты, но руку умелую
Видно доныне во всем.
С кем ты делился душевною повестью,
Тот тебя знает один.
Спи безмятежно, с покойною совестью,
Честный кузнец-гражданин!
Вел ты недаром борьбу многолетнюю
За угнетенный народ:
Слышал ты рабскою песню последнюю,
Видел свободы восход.
Бунт*
…Скачу, как вихорь, из Рязани,
Являюсь: бунт во всей красе,
Не пожалел я крупной брани –
И пали на колени все!
Задавши страху дерзновенным,
Пошел я храбро по рядам
И в кровь коленопреклоненным
Коленом тыкал по зубам…
1867–1873
Стихотворения, посвященные русским детям*
Дядюшка Яков*
Дом – не тележка у дядюшки Якова.
Господи боже! чего-то в ней нет!
Седенький сам, а лошадка каракова;
Вместе обоим сто лет.
Ездит старик, продает понемногу,
Рады ему, да и он-то того:
Выпито вечно и сыт, слава богу.
Пусто в деревне, ему ничего,
Знает, где люди: и куплю, и мену
На полосах поведет старина;
Дай ему свеклы, картофельку, хрену,
Он тебе всё, что полюбится, – на!
Бог, видно, дал ему добрую душу.
Ездит – кричит то и знай:
«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»
«У дядюшки у Якова
Сбоина макова
Больно лакома –
На грош два кома!
Девкам утехи –
Рожки, орехи!
Эй! малолетки!
Пряники редки,
Всякие штуки:
Окуни, щуки,
Киты, лошадки!
Посмотришь – любы,
Раскусишь – сладки,
Оближешь губы!..»
«Стой, старина!» Старика обступили
Парней, и девок, и детушек тьма.
Все наменяли сластей, накупили –
То-то была суета, кутерьма!
Смех на какого-то Кузю печального:
Держит коня перед носом сусального;
Конь – загляденье, и лаком кусок…
Где тебе вытерпеть? Ешь, паренек!
Жалко девочку сиротку Феклушу:
Все-то жуют, а ты слюнки глотай…
«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»
«У дядюшки у Якова
Про баб товару всякого.
Ситцу хорошего –
Нарядно, дешево!
Эй! молодицы!
Красны девицы,
Тетушки, сестры!
Платочки пестры,
Булавки востры,
Иглы не ломки,
Шнурки, тесемки!
Духи, помада,
Всё – чего надо!..»
Зубы у девок, у баб разгорелись.
Лен, и полотна, и пряжу несут.
«Стойте, не вдруг! белены вы объелись?
Тише! поспеете!..» Так вот и рвут!
Зорок торгаш, а то просто беда бы!
Затормошили старинушку бабы,
Клянчат, ласкаются, только держись:
«Цвет ты наш маков,
Дядюшка Яков,
Не дорожись!»
– «Меньше нельзя, разрази мою душу!
Хочешь бери, а не хочешь – прощай!»
«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»
«У дядюшки у Якова
Хватит про всякого.
Новы коврижки,
Гляди-ко: книжки!
Мальчик-сударик,
Купи букварик!
Отцы почтенны!
Книжки неценны;
По гривне штука –
Деткам наука!
Для ребятишек,
Тимошек, Гришек,
Гаврюшек, Ванек…
Букварь не пряник,
А почитай-ка,
Язык прикусишь…
Букварь не сайка,
А как раскусишь,
Слаще ореха!
Пяток – полтина,
Глянь – и картина!
Ей-ей утеха!
Умен с ним будешь,
Денег добудешь…
По буквари!
По буквари!
Хватай – бери!
Читай – смотри!»
И букварей таки много купили –
«Будет вам пряников: нате-ка вам!»
Пряники, правда, послаще бы были,
Да рассудилось уж так старикам.
Книжки с картинками, писаны четко –
То-то дойти бы, что писано тут!
Молча крепилась Феклуша-сиротка,
Глядя, как пряники дети жуют,
А как увидела в книжках картинки,
Так на глазах навернулись слезинки.
Сжалился, дал ей букварь старина:
«Коли бедна ты, так будь ты умна!»
Экой старик! видно добрую душу!
Будь же ты счастлив! Торгуй, наживай!
«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»
Пчелы*
«Натко медку! с караваем покушай,
Притчу про пчелок послушай!
Нынче не в меру вода разлилась,
Думали, просто идет наводнение,
Только и сухо, что наше селение
По огороды, где ульи у нас.
Пчелка осталась водой окруженная,
Видит и лес, и луга вдалеке,
Ну и летит, – ничего налегке,
А как назад полетит нагруженная,
Сил не хватает у милой. Беда!
Пчелами вся запестрела вода,
Тонут работницы, тонут сердечные!
Горю помочь мы не чаяли, грешные,
Не догадаться самим бы вовек!
Да нанесло человека хорошего,
Под благовещенье помнишь прохожего?
Он надоумил, христов человек!
Слушай, сынок, как мы пчелок избавили:
Я при прохожем тужил-тосковал;
„Вы бы им до суши вехи поставили“, –
Это он слово сказал!
Веришь: чуть первую веху зеленую
На воду вывезли, стали втыкать,
Поняли пчелки сноровку мудреную:
Так и валят и валят отдыхать!
Как богомолки у церкви на лавочке,
Сели – сидят.
На бугре-то ни травочки,
Ну, а в лесу и в полях благодать:
Пчелкам не страшно туда залетать.
Всё от единого слова хорошего!
Кушай на здравие, будем с медком.
Благослови бог прохожего!»
Кончил мужик, осенился крестом;
Мед с караваем парнишка докушал,
Тятину притчу тем часом прослушал
И за прохожего низкий поклон
Господу богу отвесил и он.
(15 марта 1867)
Генерал Топтыгин*
Дело под вечер, зимой,
И морозец знатный.
По дороге столбовой
Едет парень молодой,
Мужичок обратный:
Не спешит, трусит слегка;
Лошади не слабы,
Да дорога не гладка –
Рытвины, ухабы.
Нагоняет ямщичок
Вожака с медведем:
«Посади нас, паренек,
Веселей поедем!»
– «Что ты? с мишкой?» – «Ничего!
Он у нас смиренный,
Лишний шкалик за него
Поднесу, почтенный!»
– «Ну садитесь!» – Посадил
Бородач медведя,
Сел и сам – и потрусил
Полегоньку Федя…
Видит Трифон кабачок,
Приглашает Федю.
«Подожди ты нас часок!» –
Говорит медведю.
И пошли. Медведь смирен,
Видно, стар годами,
Только лапу лижет он
Да звенит цепями…
Час проходит; нет ребят,
То-то выпьют лихо!
Но привычные стоят
Лошаденки тихо.
Свечерело. Дрожь в конях,
Стужа злее на ночь;
Заворочался в санях
Михайло Иваныч,
Кони дернули; стряслась
Тут беда большая –
Рявкнул мишка! – понеслась
Тройка как шальная!
Колокольчик услыхал,
Выбежал Федюха,
Да напрасно – не догнал!
Экая поруха!
Быстро, бешено неслась
Тройка – и не диво:
На ухабе всякий раз
Зверь рычал ретиво;
Только стон кругом стоял:
«Очищай дорогу!
Сам Топтыгин-генерал
Едет на берлогу!»
Вздрогнет встречный мужичок,
Жутко станет бабе,
Как мохнатый седочок
Рявкнет на ухабе.
А коням подавно страх –
Не передохнули!
Верст пятнадцать на весь мах
Бедные отдули!
Прямо к станции летит
Тройка удалая.
Проезжающий сидит,
Головой мотая;
Ладит вывернуть кольцо
Вот и стала тройка;
Сам смотритель на крыльцо
Выбегает бойко;
Видит, ноги в сапогах
И медвежья шуба,
Не заметил впопыхах,
Что с железом губа,
Не подумал: где ямщик
От коней гуляет?
Видит – барин материк,
«Генерал», – смекает.
Поспешил фуражку снять:
«Здравия желаю!
Что угодно приказать,
Водки или чаю?..»
Хочет барину помочь
Юркий старичишка;
Тут во всю медвежью мочь
Заревел наш мишка!
И смотритель отскочил:
«Господи помилуй!
Сорок лет я прослужил
Верой, правдой, силой;
Много видел на тракту
Генералов строгих,
Нет ребра, зубов во рту
Не хватает многих,
А такого не видал,
Господи Исусе!
Небывалый генерал,
Видно, в новом вкусе!..»
Прибежали ямщики
Подивились тоже:
Видят – дело не с руки,
Что-то тут негоже!
Собрался честной народ,
Всё село в тревоге;
«Генерал в санях ревет,
Как медведь в берлоге!»
Трус бежит, а кто смелей,
Те – потехе ради –
Жмутся около саней;
А смотритель сзади.
Струсил, издали кричит:
«В избу не хотите ль?»
Мишка вновь как зарычит…
Убежал смотритель!
Оробел и убежал,
И со всею свитой…
Два часа в санях лежал
Генерал сердитый.
Прибежали той порой
Ямщик и вожатый;
Вразумил народ честной
Трифон бородатый
И Топтыгина прогнал
Из саней дубиной…
А смотритель обругал
Ямщика скотиной…
Дедушка Мазай и зайцы*
В августе, около Малых Вежей,
С старым Мазаем я бил дупелей.
Как-то особенно тихо вдруг стало,
На небе солнце сквозь тучу играло.
Тучка была небольшая на нем,
А разразилась жестоким дождем!
Прямы и светлы, как прутья стальные,
В землю вонзались струи дождевые
С силой стремительной… Я и Мазай,
Мокрые, скрылись в какой-то сарай.
Дети, я вам расскажу про Мазая.
Каждое лето домой приезжая,
Я по недели гощу у него.
Нравится мне деревенька его:
Летом ее убирая красиво,
Исстари хмель в ней родится на диво,
Вся она тонет в зеленых садах;
Домики в ней на высоких столбах
(Всю эту местность вода понимает,
Так что деревня весною всплывает,
Словно Венеция). Старый Мазай
Любит до страсти свой низменный край.
Вдов он, бездетен, имеет лишь внука,
Торной дорогой ходить ему – скука!
За сорок верст в Кострому прямиком
Сбегать лесами ему нипочем:
«Лес не дорога: по птице, по зверю
Выпалить можно». – «А леший?» – «Не верю!
Раз в кураже я их звал-поджидал
Целую ночь, – никого не видал!
За день грибов насбираешь корзину,
Ешь мимоходом бруснику, малину;
Вечером пеночка нежно поет,
Словно как в бочку пустую удод
Ухает; сыч разлетается к ночи,
Рожки точены, рисованы очи.
Ночью… ну, ночью робел я и сам:
Очень уж тихо в лесу по ночам.
Тихо как в церкви, когда отслужили
Службу и накрепко дверь затворили,
Разве какая сосна заскрипит,
Словно старуха во сне проворчит…»
Дня не проводит Мазай без охоты.
Жил бы он славно, не знал бы заботы,
Кабы не стали глаза изменять:
Начал частенько Мазай пуделять.
Впрочем, в отчаянье он не приходит:
Выпалит дедушка, – заяц уходит,
Дедушка пальцем косому грозит:
«Врешь – упадешь!» – добродушно кричит.
Знает он много рассказов забавных
Про деревенских охотников славных:
Кузя сломал у ружьишка курок,
Спичек таскает с собой коробок,
Сядет за кустом – тетерю подманит,
Спичку к затравке приложит – и грянет!
Ходит с ружьишком другой зверолов,
Носит с собою горшок угольков.
«Что ты таскаешь горшок с угольками?»
– «Больно, родимый, я зябок руками;
Ежели зайца теперь сослежу,
Прежде я сяду, ружье положу,
Над уголечками руки погрею,
Да уж потом и палю по злодею!»
«Вот так охотник!» – Мазай прибавлял.
Я, признаюсь, от души хохотал.
Впрочем, милей анекдотов крестьянских
(Чем они хуже, однако, дворянских?)
Я от Мазая рассказы слыхал.
Дети, для вас я один записал…
Старый Мазай разболтался в сарае:
В нашем болотистом, низменном крае
Впятеро больше бы дичи велось,
Кабы сетями ее не ловили,
Кабы силками ее не давили;
Зайцы вот тоже, – их жалко до слез!
Только весенние воды нахлынут,
И без того они сотнями гинут, –
Нет! еще мало! бегут мужики,
Ловят, и топят, и бьют их баграми.
Где у них совесть?.. Я раз за дровами
В лодке поехал – их много с реки
К нам в половодье весной нагоняет, –
Еду, ловлю их. Вода прибывает.
Вижу один островок небольшой –
Зайцы на нем собралися гурьбой.
С каждой минутой вода подбиралась
К бедным зверькам; уж под ними осталось
Меньше аршина земли в ширину,
Меньше сажени в длину.
Тут я подъехал: лопочут ушами,
Сами ни с места; я взял одного,
Прочим скомандовал: прыгайте сами!
Прыгнули зайцы мои, – ничего!
Только уселась команда косая,
Весь островочек пропал под водой.
«То-то! – сказал я, – не спорьте со мной!
Слушайтесь, зайчики, деда Мазая!»
Этак гуторя, плывем в тишине.
Столбик не столбик, зайчишко на пне,
Лапки скрестивши, стоит, горемыка,
Взял и его – тягота невелика!
Только что начал работать веслом,
Глядь, у куста копошится зайчиха –
Еле жива, а толста как купчиха!
Я ее, дуру, накрыл зипуном –
Сильно дрожала… Не рано уж было.
Мимо бревно суковатое плыло,
Зайцев с десяток спасалось на нем.
«Взял бы я вас – да потопите лодку!»
Жаль их, однако, да жаль и находку –
Я зацепился багром за сучок
И за собою бревно поволок…
Было потехи у баб, ребятишек,
Как прокатил я деревней зайчишек:
«Глянь-ко: что делает старый Мазай!»
Ладно! любуйся, а нам не мешай!
Мы за деревней в реке очутились.
Тут мои зайчики точно сбесились:
Смотрят, на задние лапы встают,
Лодку качают, грести не дают:
Берег завидели плуты косые,
Озимь, и рощу, и кусты густые!..
К берегу плотно бревно я пригнал,
Лодку причалил – и «с богом!» сказал…
И во весь дух
Пошли зайчишки.
А я им: «У-х!»
Живей, зверишки!
Смотри, косой,
Теперь спасайся,
А чур зимой
Не попадайся!
Прицелюсь – бух!
И ляжешь… Ууу-х!..
Мигом команда моя разбежалась,
Только на лодке две пары осталось –
Сильно измокли, ослабли; в мешок
Я их поклал – и домой приволок,
За ночь больные мои отогрелись,
Высохли, выспались, плотно наелись;
Вынес я их на лужок; из мешка
Вытряхнул, ухнул – и дали стречка!
Я проводил их всё тем же советом:
«Не попадайся зимой!»
Я их не бью ни весною, ни летом,
Шкура плохая, – линяет косой…
Соловьи*
Качая младшего сынка,
Крестьянка старшим говорила:
«Играйте, детушки, пока!
Я сарафан почти дошила;
Сейчас буренку обряжу,
Коня навяжем травку кушать,
И вас в ту рощицу свожу –
Пойдем соловушек послушать.
Там их, что в кузове груздей, –
Да не мешай же мне, проказник! –
У нас нет места веселей;
Весною, дети, каждый праздник
По вечерам туда идут
И стар и молод. На поляне
Девицы красные поют,
Гуторят пьяные крестьяне.
А в роще, милые мои,
Под разговор и смех народа
Поют и свищут соловьи
Звончей и слаще хоровода!
И хорошо и любо всем…
Да только (Клим, не трогай Сашу!)
Чуть-чуть соловушки совсем
Не разлюбили рощу нашу:
Ведь наш-то курский соловей
В цене, – тут много их ловили,
Ну, испугалися сетей,
Да мимо нас и прокатили!
Пришла, рассказывал ваш дед,
Весна, а роща как немая
Стоит – гостей залетных нет!
Взяла крестьян тоска большая.
Уж вот и праздник наступил
И на поляне погуляли,
Да праздник им не в праздник был!
Крестьяне бороды чесали.
И положили меж собой –
Умел же бог на ум наставить –
На той поляне, в роще той
Сетей, силков вовек не ставить.
И понемногу соловьи
Опять привыкли к роще нашей,
И нынче, милые мои,
Им места нет любей и краше!
Туда с сетями сколько лет
Никто и близко не подходит,
И строго-настрого запрет
От деда к внуку переходит.
Зато весной весь лес гремит!
Что день, то новый хор прибудет…
Под песни их деревня спит,
Их песня нас поутру будит…
Запомнить надобно и вам:
Избави бог тут ставить сети!
Ведь надо ж бедным соловьям
Дать где-нибудь и отдых, дети…»
Середний сын кота дразнил,
Меньшой полз матери на шею,
А старший с важностью спросил,
Кубарь пуская перед нею:
«А есть ли, мама, для людей
Такие рощицы на свете?»
– «Нет, мест таких… без податей
И без рекрутчины нет, дети.
А если б были для людей
Такие рощи и полянки,
Все на руках своих детей
Туда бы отнесли крестьянки…»
Накануне светлого праздника*
Я ехал к Ростову
Высоким холмом,
Лесок малорослый
Тянулся на нем;
Береза, осина,
Да ель, да сосна;
А слева – долина,
Как скатерть ровна.
Пестрел деревнями,
Дорогами дол,
Он всё понижался
И к озеру шел,
Ни озера, дети
Забыть не могу,
Ни церкви на самом
Его берегу:
Тут чудо картину
Я видел тогда!
Ее вспоминаю
Охотно всегда…
Начну по порядку:
Я ехал весной,
В страстную субботу,
Пред самой Святой.
Домой поспешая
С тяжелых работ,
С утра мне встречался
Рабочий народ;
Скучая смертельно,
Решал я вопрос:
Кто плотник, кто слесарь,
Маляр, водовоз!
Нетрудное дело!
Идут кузнецы –
Кто их не узнает?
Они молодцы
И петь, и ругаться,
Да – день не такой!
Идет кривоногий
Гуляка-портной:
В одном сертучишке,
Фуражка как блин, –
Гармония, трубка,
Утюг и аршин!
Смотрите – красильщик!
Узнаешь сейчас:
Нос выпачкан охрой
И суриком глаз;
Он кисти и краски
Несет за плечом,
И словно ландкарта
Передник на нем.
Вот пильщики: сайку
Угрюмо жуют
И словно солдаты
Все в ногу идут,
А пилы стальные
У добрых ребят,
Как рыбы живые,
На плечах дрожат!
Я доброго всем им
Желаю пути;
В родные деревни
Скорее прийти,
Омыть с себя копоть
И пот трудовой
И встретить Святую
С веселой душой…
Стемнело. Болтая
С моим ямщиком,
Я ехал всё тем же
Высоким холмом,
Взглянул на долину,
Что к озеру шла,
И вижу – долина
Моя ожила:
На каждой тропинке,
Ведущей к селу,
Толпы появились;
Вечернюю мглу
Огни озарили
Куда-то идет
С пучками горящей
Соломы народ.
Куда? Я подумать
О том не успел,
Как колокол громко
Ответ прогудел!
У озера ярко
Горели костры, –
Туда направлялись,
Нарядны, пестры,
При свете горящей
соломы, – толпы…
У божьего храма
Сходились тропы, –
Народная масса
Сдвигалась, росла.
Чудесная, дети,
Картина была!..
(20 марта 1873)
1872–1873
Утро*
Ты грустна, ты страдаешь душою:
Верю – здесь не страдать мудрено.
С окружающей нас нищетою
Здесь природа сама заодно.
Бесконечно унылы и жалки
Эти пастбища, нивы, луга,
Эти мокрые, сонные галки,
Что сидят на вершине стога;
Эта кляча с крестьянином пьяным,
Через силу бегущая вскачь
В даль, сокрытую синим туманом,
Это мутное небо… Хоть плачь!
Но не краше и город богатый:
Те же тучи по небу бегут;
Жутко нервам – железной лопатой
Там теперь мостовую скребут.
Начинается всюду работа;
Возвестили пожар с каланчи;
На позорную площадь кого-то
Повезли – там уж ждут палачи.
Проститутка домой на рассвете
Поспешает, покинув постель;
Офицеры в наемной карете
Скачут за город: будет дуэль.
Торгаши просыпаются дружно
И спешат за прилавки засесть:
Целый день им обмеривать нужно,
Чтобы вечером сытно поесть.
Чу! из крепости грянули пушки!
Наводненье столице грозит…
Кто-то умер: на красной подушке
Первой степени Анна лежит.
Дворник вора колотит – попался!
Гонят стадо гусей на убой;
Где-то в верхнем этаже раздался
Выстрел – кто-то покончил собой…
1873
Детство*
В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные, –
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…
Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися.
Ими случайно омытые,
Обыкновенно чуть видные,
Темные лики святителей
Вдруг выступали… Боялась я, –
Словно в семью нашу мирную
Люди вошли незнакомые
С мрачными, строгими лицами…
То растворялось нечаянно
Ветром окошко непрочное,
И в заунывно-печальное
Пение гимна церковного
Звонкая песня вторгалася,
Полная горя житейского, –
Песня сурового пахаря!..
Помню я службу последнюю:
Гром загремел неожиданно,
Всё сотрясенное здание
Долго дрожало, готовое
Рухнуть: лампады горящие,
Паникадилы качалися,
С звоном упали тяжелые
Ризы с иконы Спасителя,
И растворилась безвременно
Дверь алтаря. Православные
В ужасе ниц преклонилися –
Божьего ждали решения!..
Ближе к дороге красивая,
Новая церковь кирпичная
Гордо теперь возвышается
И заслоняет развалины
Старой. Из ветхого здания
Взяли убранство убогое,
Вынесли утварь церковную,
Но до остатков строения
Руки мирян не коснулися.
Словно больной, от которого
Врач отказался, оставлено
Времени старое здание.
Ласточки там поселилися –
То вылетали оттудова,
То возвращались стремительно,
Громко приветствуя птенчиков
Звонким своим щебетанием…
В землю врастая медлительно,
Эти остатки убогие
Преобразились в развалины
Странные, чудно красивые.
Дверь завалилась, обрушился
Купол; оторваны бурею,
Ветхие рамы попадали;
Травами густо проросшие,
В зелени стены терялися,
И простирали в раскрытые
Окна – березы соседние
Ветви свои многолистые…
Их семена, занесенные
Ветром на крышу неровную,
Дали отростки: любила я
Эту березку кудрявую,
Что возвышалась там, стройная,
С бледно-зелеными листьями,
Точно вчера только ставшая
На ноги резвая девочка,
Что уж сегодня вскарабкалась
На высоту, – и бестрепетно
Смотрит оттуда, с смеющимся,
Смелым и ласковым личиком…
Птицы носились там стаями,
Там стрекотали кузнечики,
Да деревенские мальчики
И русокудрые девочки
Живмя там жили: по тропочкам
Между высокими травами
Бегали, звонко аукались,
Пели веселые песенки.
Так мое детство беспечное
Мирно летело… Играла я,
Помню, однажды с подругами
И набежала нечаянно
На полусгнившее дерево.
Пылью обдав меня, дерево
Вдруг подо мною рассыпалось:
Я провалилась в развалины,
Внутрь запустелого здания,
Где не бывала со времени
Службы последней…
Объятая
Трепетом, я огляделася:
Гнездышек ряд под карнизами,
Ласточки смотрят из гнездышек,
Словно кивают головками,
А по стенам молчаливые,
Строгие лица угодников…
Перекрестилась невольно я, –
Жутко мне было! дрожала я,
А уходить не хотелося.
Чудилось мне: наполняется
Церковь опять прихожанами;
Голос отца престарелого,
Пение гимнов божественных,
Вздохи и шепот молитвенный
Слышались мне, – простояла бы
Долго я тут неподвижная,
Если бы вдруг не услышала
Криков: «Параша! да где же ты?..»
Я отозвалась; нахлынули
Дети гурьбой, – и наполнились
Звуками жизни развалины,
Где столько лет уж не слышались
Голос и шаг человеческий…
(19 марта 1873)
Е. О. Лихачевой («Уезжая в страну равноправную…»)*
Уезжая в страну равноправную,
Где живут без чиновной амбиции
И почти без надзора полиции, –
Там найдете природу вы славную.
Там подругу вы по сердцу встретите
И, как время пройдет, не заметите.
А поживши там время недолгое,
Вы вернетесь в отчизну прекрасную,
Где имеют правительство строгое
И природу несчастную.
Там Швейцарию, верно, вспомяните
И, как солнышко ярко засветится,
Собираться опять туда станете.
Дай бог всем нам там весело встретиться.
Пусть не кажется в этих стихах
Слабоумие вам удивительно,
Так как при здешних водах
Напряженье ума непользительно.
(Середина июня 1873)
1872–1874
Страшный год*
Страшный год! Газетное витийство
И резня, проклятая резня!
Впечатленья крови и убийства,
Вы вконец измучили меня!
О, любовь! – где все твои усилья?
Разум! – где плоды твоих трудов?
Жадный пир злодейства и насилья,
Торжество картечи и штыков!
Этот год готовит и для внуков
Семена раздора и войны.
В мире нет святых и кротких звуков,
Нет любви, свободы, тишины!
Где вражда, где трусость роковая,
Мстящая – купаются в крови,
Стон стоит над миром не смолкая;
Только ты, поэзия святая,
Ты молчишь, дочь счастья и любви!
Голос твой, увы, бессилен ныне!
Сгибнет он, ненужный никому,
Как цветок, потерянный в пустыне,
Как звезда, упавшая во тьму.
Прочь, о, прочь! сомненья роковые,
Как прийти могли вы на уста?
Верю, есть еще сердца живые,
Для кого поэзия свята.
Но гремел, когда они родились,
Тот же гром, ручьями кровь лила;
Эти души кроткие смутились
И, как птицы в бурю, притаились
В ожиданьи света и тепла.
(Между 1872 и 1874)
«Смолкли честные, доблестно павшие…»*
Смолкли честные, доблестно павшие,
Смолкли их голоса одинокие,
За несчастный народ вопиявшие,
Но разнузданы страсти жестокие.
Вихорь злобы и бешенства носится
Над тобою, страна безответная.
Всё живое, всё доброе косится…
Слышно только, о ночь безрассветная!
Среди мрака, тобою разлитого,
Как враги, торжествуя, скликаются,
Как на труп великана убитого
Кровожадные птицы слетаются,
Ядовитые гады сползаются…
1874
Над чем мы смеемся…*
Раз сказал я за пирушкой:
«До свидания, друзья!
Вечер с матушкой-старушкой
Проведу сегодня я:
Нездорова – ей не спится,
Надо бедную занять…»
С той поры, когда случится
Мне с друзьями пировать,
Как запас вестей иссякнет
И настанет тишина,
Кто-нибудь наверно брякнет:
«Человек! давай вина!
Выпьем мы еще по чаше
И – туда… живей, холоп!
Ну… а ты – иди к мамаше!
Ха! ха! ха!..» Хоть пулю в лоб!..
Водовоз воды бочонок
В гололедицу тащил;
Стар и слаб, как щепка тонок,
Бедный выбился из сил.
Я усталому салазки
На бугор помог ввезти.
На беду, в своей коляске
Мчался Митя по пути –
Как всегда, румян и светел,
Он рукою мне послал
Поцелуй – он всё заметил
И друзьям пересказал.
С той поры мне нет проходу:
Филантроп да филантроп!
«Что, возил сегодня воду?..
Ха! ха! ха!..» Хоть пулю в лоб!..
Три элегии*
А. Н. Плещееву
Ах! что изгнанье, заточенье!
Захочет – выручит судьба!
Что враг! – возможно примиренье,
Возможна равная борьба;
Как гнев его ни беспределен,
Он промахнется в добрый час…
Но той руки удар смертелен,
Которая ласкала нас!..
Один, один!.. А ту, кем полны
Мои ревнивые мечты,
Умчали роковые волны
Пустой и милой суеты.
В ней сердце жаждет жизни новой,
Не сносит горестей оно
И доли трудной и суровой
Со мной не делит уж давно…
И тайна всё: печаль и муку
Она сокрыла глубоко?
Или решилась на разлуку
Благоразумно и легко?
Кто скажет мне?.. Молчу, скрываю
Мою ревнивую печаль,
И столько счастья ей желаю
Чтоб было прошлого не жаль!
Что ж, если сбудется желанье?..
О, нет! живет в душе моей
Неотразимое сознанье,
Что без меня нет счастья ей!
Всё, чем мы в жизни дорожили,
Что было лучшего у нас, –
Мы на один алтарь сложили,
И этот пламень не угас!
У берегов чужого моря,
Вблизи, вдали он ей блеснет
В минуту сиротства и горя,
И – верю я – она придет!
Придет… и, как всегда, стыдлива,
Нетерпелива и горда,
Потупит очи молчаливо.
Тогда… Что я скажу тогда?..
Безумец! для чего тревожишь
Ты сердце бедное свое?
Простить не можешь ты ее –
И не любить ее не можешь!..
Бьется сердце беспокойное,
Отуманились глаза.
Дуновенье страсти знойное
Налетело, как гроза.
Вспоминаю очи ясные
Дальней странницы моей,
повторяю стансы страстные,
Что сложил когда-то ей.
Я зову ее, желанную:
Улетим с тобою вновь
В ту страну обетованную,
Где венчала нас любовь!
Розы там цветут душистые,
Там лазурней небеса,
Соловьи там голосистее,
Густолиственней леса…
Разбиты все привязанности, разум
Давно вступил в суровые права,
Гляжу на жизнь неверующим глазом…
Всё кончено! Седеет голова.
Вопрос решен: трудись, пока годишься,
И смерти жди! Она недалека…
Зачем же ты, о сердце! не миришься
С своей судьбой?.. О чем твоя тоска?..
Непрочно всё, что нами здесь любимо,
Что день – сдаем могиле мертвеца,
Зачем же ты в душе неистребима,
Мечта любви, не знающей конца?..
Усни… умри!..
П. А. Ефремову («Взглянув чрез много, много лет…»)*
Взглянув чрез много, много лет
На неудачный сей портрет,
Скажи: изрядный был поэт,
Не хуже Фета и Щербины,
И вспомни времена «Складчины».
(18 марта 1874)
Уныние*
1
Сгорело ты, гнездо моих отцов!
Мой сад заглох, мой дом бесследно сгинул,
Но я реки любимой не покинул.
Вблизи ее песчаных берегов
Я и теперь на лето укрываюсь
И, отдохнув, в столицу возвращаюсь
С запасом сил и ворохом стихов.
Мой черный конь, с Кавказа приведенный
Умен и смел, – как вихорь он летит,
Еще отцом к охоте приученный,
Как вкопанный при выстреле стоит.
Когда Кадо бежит опушкой леса
И глухаря нечаянно спугнет,
На всем скаку остановив Черкеса,
Спущу курок – и птица упадет.
2
Какой восторг! За перелетной птицей
Гонюсь с ружьем, а вольный ветер нив
Сметает сор, навеянный столицей,
С души моей. Я духом бодр и жив,
Я телом здрав. Я думаю… мечтаю…
Не чувствовать над мыслью молотка
Я не могу, как сильно ни желаю,
Но если он приподнят хоть слегка,
Но если я о нем позабываю
На полчаса, – и тем я дорожу.
Я сам себя, читатель, нахожу,
А это всё, что нужно для поэта.
Так шли дела; но нынешнее лето
Не задалось: не заряжал ружья
И не писал еще ни строчки я.
3
Мне совестно признаться: я томлюсь,
Читатель мой, мучительным недугом.
Чтоб от него отделаться, делюсь
Я им с тобой: ты быть умеешь другом,
Довериться тебе я не боюсь.
Недуг не нов (но сила вся в размере),
Его зовут уныньем; в старину
Я храбро с ним выдерживал войну,
Иль хоть смягчал трудом по крайней мере,
А нынче с ним не оберусь хлопот.
Быть может, есть причина в атмосфере,
А может быть, мне знать себя дает,
Друзья мои, пятидесятый год.
4
Да, он настал – и требует отчета!
Когда зима нам кудри убелит,
Приходит к нам нежданная забота
Свести итог… О юноши! грозит
Она и вам, судьба не пощадит:
Наступит час рассчитываться строго
За каждый шаг, за целой жизни труд,
И мстящего, зовущего на суд
В душе своей вы ощутите бога.
Бог старости – неутолимый бог,
(От юности готовьте ваш итог!)
5
Приходит он к прожившему полвека
И говорит: «Оглянемся назад,
Поищем дел, достойных человека…»
Увы! их нет! одних ошибок ряд!
Жестокий бог! он дал двойное зренье
Моим очам; пытливое волненье
Родил в уме, душою овладел.
«Я даром жил, забвенье мой удел», –
Я говорю, с ним жизнь мою читая.
Прости меня, страна моя родная:
Бесплоден труд, напрасен голос мой!
И вижу я, поверженный в смятенье,
В случайности несчастной – преступленье,
Предательство в ошибке роковой…
6
Измученный, тоскою удрученный,
Жестокостью судьбы неблагосклонной
Вины мои желаю объяснить,
Гоню врага, хочу его забыть,
Он тут как тут! В любимый труд, в забаву –
Мешает он во всё свою отраву,
И снова мы идем рука с рукой.
Куда? увы! опять я проверяю
Всю жизнь мою – найти итог желаю, –
Угодно ли последовать за мной?
7
Идем! Пути, утоптанные гладко,
Я пренебрег, я шел своим путем,
Со стороны блюстителей порядка
Я, так сказать, был вечно под судом.
И рядом с ним – такая есть возможность! –
Я знал другой недружелюбный суд,
Где трусостью зовется осторожность,
Где подлостью умеренность зовут.
То юношества суд неумолимый.
Меж двух огней я шел неутомимый.
Куда пришел? Клянусь, не знаю сам!
Решить вопрос предоставляю вам!
8
Враги мои решат его согласно,
Всех меряя на собственный аршин,
В чужой душе они читают ясно,
Но мой судья – читатель-гражданин.
Лишь в суд его храню слепую веру.
Суди же ты, кем взыскан я не в меру!
Еще мой труд тобою не забыт
И знаешь ты: во мне нет сил героя –
Тот не герой, кто лавром не увит
Иль на щите не вынесен из боя, –
Я рядовой (теперь уж инвалид)…
9
Суди, решай! А ты, мечта больная,
Воспрянь и, мир бесстрашно облетая,
Мой ум к труду, к покою возврати!
Чтоб отдохнуть душою не свободной,
Иду к реке – кормилице народной…
С младенчества на этом мне пути
Знакомо всё… Знакомой грусти полны
Ленивые, медлительные волны…
О чем их грусть?… Бывало, каждый день
Я здесь бродил в раздумьи молчаливом
И слышал я в их ропоте тоскливом
Тоску и скорбь спопутных деревень…
10
Под берегом, где вечная прохлада
От старых ив, нависших над рекой,
Стоит в воде понуренное стадо,
Над ним шмелей неутомимый рой.
Лишь овцы рвут траву береговую,
Как рекруты острижены вплотную.
Не весел вид реки и берегов.
Свистит кулик, кружится рыболов,
Добычу карауля как разбойник;
Таинственно снастями шевеля.
Проходит барка; виден у руля
Высокий крест: на барке есть покойник…
11
Чу! конь заржал. Трава кругом на славу,
Но лошадям не весело пришлось,
И, позабыв зеленую атаву,
Под дым костра, спасающий от ос,
Сошлись они, поникли головами
И машут в такт широкими хвостами.
Лишь там, вдали, остался серый конь.
Он не бежит проворно на огонь,
Хоть и над ним кружится рой докучный,
Серко стоит понур и недвижим.
Несчастный конь, ненатурально тучный!
Ты поражен недугом роковым!
12
Я подошел: алела бугорками
По всей спине, усыпанной шмелями,
Густая кровь… струилась из ноздрей…
Я наблюдал жестокий пир шмелей,
А конь дышал всё реже, всё слабей.
Как вкопанный стоял он час – и боле
И вдруг упал. Лежит недвижим в поле…
Над трупом солнца раскаленный шар
Да степь кругом. Вот с вышины спустился
Степной орел; над жертвой покружился
И царственно уселся на стожар.
В досаде я послал ему удар.
Спугнул его, но он вернется к ночи
И выклюет ей острым клювом очи…
13
Иду на шелест нивы золотой.
Печальные, убогие равнины!
Недавние и страшные картины,
Стесняя грудь, проходят предо мной.
Ужели бог не сжалится над нами,
Сожженных нив дождем не оживит
И мельница с недвижными крылами
И этот год без дела простоит?
14
Ужель опять наградой будет плугу
Голодный год?… Чу! женщина поет!
Как будто в гроб кладет она подругу.
Душа болит, уныние растет.
Народ! народ! Мне не дано геройства
Служить тебе, плохой я гражданин,
Но жгучее, святое беспокойство
За жребий твой донес я до седин!
Люблю тебя, пою твои страданья,
Но где герой, кто выведет из тьмы
Тебя на свет?… На смену колебанья
Твоих судеб чего дождемся мы?…
15
День свечерел. Томим тоскою вялой,
То по лесам, то по лугу брожу.
Уныние в душе моей усталой,
Уныние – куда ни погляжу.
Вот дождь пошел и гром готов уж грянуть
Косцы бегут проворно под шатры,
А я дождем спасаюсь от хандры,
Но, видно, мне и нынче не воспрянуть!
Упала ночь, зажглись в лугах костры,
Иду домой, тоскуя и волнуясь,
Пишу стихи и, недовольный, жгу.
Мой стих уныл, как ропот на несчастье,
Как плеск волны в осеннее ненастье,
На северном пустынном берегу…
(5-12 июля 1874)
Путешественник*
В городе волны по улицам бродят,
Ловят детей, гувернанток и дам,
Люди естественным это находят,
Сами они подражают волкам.
В городе волки, и волки на даче.
А уж какая их тьма на Руси!
Скоро уж там не останется клячи…
Ехать в деревню… теперь-то? Merci!
Прусский барон, опоясавши выю
Белым жабо в три вершка ширины,
Ездит один, изучая Россию,
По захолустьям несчастной страны:
«Как у вас хлебушко?» – «Нет ни ковриги!»
– «Где у вас скот?» – «От заразы подох!»
А заикнулся про школу, про книги –
Прочь побежали. «Помилуй нас бог!
Книг нам не надо – неси их к жандарму!
В прошлом году у прохожих людей
Мы их купили по гривне за пару,
А натерпелись на тыщу рублей!»
Думает немец: «Уж я не оглох ли?
К школе привешен тяжелый замок,
Нивы посохли, коровы подохли,
Как эти люди заплатят оброк?»
«Что наблюдать? что записывать в книжку?» –
В грусти барон сам с собой говорит…
Дай ты им гривну да хлеба коврижку
И наблюдай, немчура, аппетит…
(13 июля 1874)
Отъезжающему*
Даже вполголоса мы не певали,
Мы горемыки-певцы!
Под берегами мы ведра прождали,
Словно лентяи-пловцы.
Старость подходит – недуги да горе!
Жизнь бесполезно прошла.
Хоть на прощанье в открытое море,
В море царящего зла
Прямо и смело направить бы лодку.
Сунься-ко!.. Сделаешь шаг,
А на втором перервут тебе глотку!
Друг моей юности (ныне мой враг)!
Я не дивлюсь, что отчизну любезную
Счел ты за лучшее кинуть.
Жить для нее – надо силу железную,
Волю железную – сгинуть.
(23 июля 1874)
Горе старого Наума*
Науму паточный завод
И дворик постоялый
Дают порядочный доход.
Наум – неглупый малый:
Задаром сняв клочок земли,
Крестьянину с охотой
В нужде ссужает он рубли,
А тот плати работой –
Так обращен нагой пустырь
В картофельное поле…
Вблизи – Бабайский монастырь,
Село Большие Соли,
Недалеко и Кострома.
Наум живет – не тужит,
И Волга-матушка сама
Его карману служит.
Питейный дом его стоит
На самом «перекате»;
Как лето Волгу обмелит
К пустынной этой хате
Тропа знакома бурлакам:
Выходит много «чарки»…
Здесь ходу нет большим судам;
Здесь «паузятся» барки.
Купцы бегут: «Помогу дай!»
Наум купцов встречает,
Мигнет народу: не плошай!
И сам не оплошает…
Кипит работа до утра:
Всё весело, довольно.
Итак, нет худа без добра!
Подумаешь невольно,
Что ты, жалея бедняка,
Мелеешь год от года,
Благословенная река,
Кормилица народа!
Люблю я краткой той поры
Случайные тревоги,
И труд, и песни, и костры.
С береговой дороги
Я вижу сотни рук и лиц,
Мелькающих красиво,
А паруса, что крылья птиц,
Колеблются лениво,
А месяц медленно плывет,
А Волга чуть лепечет.
Чу! резко свистнул пароход;
Бежит и искры мечет,
Ущелья темных берегов
Стогласым эхом полны…
Не всё же песням бурлаков
Внимают эти волны.
Я слушал жадно иногда
И тот напев унылый,
Но гул довольного труда
Мне слышать слаще было.
Увы! я дожил до седин,
Но изменился мало.
Иных времен, иных картин
Провижу я начало
В случайной жизни берегов
Моей реки любимой:
Освобожденный от оков,
Народ неутомимый
Созреет, густо заселит
Прибрежные пустыни;
Наука воды углубит:
По гладкой их равнине
Суда-гиганты побегут
Несчетною толпою,
И будет вечен бодрый труд
Над вечною рекою…
Мечты!.. Я верую в народ,
Хоть знаю: эта вера
К добру покамест не ведет.
Я мог бы для примера
Напомнить лица, имена.
Но это будет смело,
А смелость в наши времена –
Рискованное дело!
Пока над нами не висит
Ни тучки, солнце блещет, –
Толпа трусливого клеймит,
Отважным рукоплещет,
Но поднял бурю смелый шаг, –
Она же рада шикать,
Друзья попрячутся, а враг
Спешит беду накликать…
О Русь!..
. . . . . . . . . . . . . . .
Науму с лишком пятьдесят,
А ни детей, ни женки.
Наум был сердцем суховат,
Любил одни деньжонки.
Он говорил: «Жениться – взять
Обузу! А „сударки“
Еще тошней: и время трать,
И деньги на подарки».
Опровергать его речей
Тогда не приходилось,
Хоть, может быть, в груди моей
Иное сердце билось,
Хотя у нас, как лед и зной,
Причины были розны:
«Над одинокой головой
Не так и тучи грозны;
Пускай лентяи и рабы
Идут путем обычным,
Я должен быть своей судьбы
Царем единоличным!»
Я думал гордо. Кто не рад
Оставить миру племя?
Но я родился невпопад –
Лихое было время!
Забыло солнышко светить,
Погас и месяц ясный,
И трудно было отличить
От ночи день ненастный.
Гром непрестанно грохотал,
И вихорь был ужасен,
И человек под ним стоял
Испуган и безгласен.
Был краткий миг: заря зажгла
Роскошно край лазури,
И буря новая пришла
На смену старой бури.
И новым силам новый бой
Готовился… Усталый,
Поник я буйной головой.
Погибли идеалы,
Ушло и время… Места нет
Желанному союзу.
Умру – и мой исчезнет след!
Надежда вся на музу!
Судьба Наума берегла,
По милости господней
Что год – обширнее дела,
А сам сытей, дородней.
Он говорил: «Чего ж еще?
Хоть плавать я умею,
Купаюсь в Волге по плечо,
Не лезу я по шею!»
Стреляя серых куликов
На отмели песчаной,
Заслышу говор бубенцов,
И свист, и топот рьяный,
На кручу выбегу скорей:
Знакомая тележка,
Нарядны гривы у коней,
У седока – усмешка…
Лихая пара! На шлеях
И бляхи и чешуйки.
В личных высоких сапогах,
В солидной, синей чуйке,
В московском новом картузе,
Сам правя пристяжною,
Наум катит во всей красе.
Увидит – рад душою!
Кричит: «Довольно вам палить,
Пора чайку покушать!..»
Наум любил поговорить,
А я любил послушать.
Закуску, водку, самовар
Вносили по порядку
И Волги драгоценный дар –
Янтарную стерлядку.
Наум усердно предлагал
Рябиновку, вишневку.
А расходившись, обивал
«Смоленую головку».
«Ну, как делишки?» – «В барыше», –
С улыбкой отвечает.
Разговорившись по душе,
Подробно исчисляет,
Что дало в год ему вино
И сколько от завода.
«Накопчено, насолено –
Чай, хватит на три года!
Всё лето занято трудом,
Хлопот по самый ворот.
Придет зима – лежу сурком,
Не то поеду в город.
Начальство – други-кумовья,
Стряслась беда – поправят,
Работы много – свистну я:
Соседи не оставят;
Округа вся в горсти моей,
Казна – надежней цепи;
Уж нет помещичьих крепей,
Мои остались крепи.
Судью за денежки куплю,
Умилостивлю бога…»
(Русак природный – во хмелю
Он был хвастлив немного)…
Полвека прожил так Наум
И не тужил нимало,
Работал в нем житейский ум,
А сердце мирно спало.
Встречаясь с ним, я вспоминал
Невольно дуб красивый
В моем саду: там сети ткал
Паук трудолюбивый.
С утра спускался он не раз
По тонкой паутинке,
Как по канату водолаз,
К какой-нибудь личинке,
То комара подстерегал
И жадно влек в объятья.
А пообедав, продолжал
Обычные занятья.
И вывел, точно напоказ,
Паук мой паутину.
Какая ткань! Какой запас
На черную годину!
Там мошек целые стада
Нашли себе могилы,
Попали бабочки туда –
Летуньи пестрокрылы;
Его сосед, другой паук,
Качался там, замучен.
А мой – отъелся вон из рук!
Доволен, гладок, тучен.
То мирно дремлет в уголку,
То мухою закусит…
Живется славно пауку:
Не тужит и не трусит!
С Наумом я давно знаком:
Еще как был моложе,
Наума с этим пауком
Я сравнивал… И что же?
Уж округлился капитал,
В купцы бы надо вскоре,
А человек затосковал!
Пришло к Науму горе…
Сидел он поздно у ворот,
В расчеты погруженный;
Последний свистнул пароход
На Волге полусонной,
И потянулись на покой
И человек, и птица.
Зашли к Науму той порой
Молодчик да девица:
У Тани русая коса
И голубые очи.
У Вани вьются волоса.
«Укрой от темной ночи!»
– «А самоварчик надо греть?»
– «Пожалуй»… Ни минутки
Не могут гости посидеть:
У них и смех, и шутки,
Задеть друг дружку норовят
Ногой, рукой, плечами,
И так глядят… и так шалят,
Чуть отвернись, губами!
То вспыхнет личико у ней,
То белое, как сливки…
Поели гости калачей,
Отведали наливки:
«Теперь уснем мы до утра,
У вас покой, приволье!»
– «А кто вы?» – «Братец и сестра,
Идем на богомолье».
Он думал: «Врет! поди сманил
Купеческую дочку!
Да что мне? лишь бы заплатил!
Пускай ночуют ночку».
Он им подушек пару дал:
«Уснете на диване».
И доброй ночи пожелал
И молодцу и Тане.
В своей каморке на часах
Поддернул кверху гири
И утонул в пуховиках…
Проснулся: бьет четыре,
Еще темно; во рту горит.
Кваску ему желалось,
Да квас-то в горнице стоит,
Где парочка осталась.
«Жаль не пришло вчера на ум!
Да я пройду тихонько,
Добуду! (думает Наум)
Чай, спят они крепонько,
Не скоро их бы разбудил
Теперь и конский топот…»
Но только дверь приотворил,
Услышал тихий шепот:
«Покурим, Ваня!» – говорит
Молодчику девица.
И спичка чиркнула – горит…
Увидел он их лица:
Красиво Ванино лицо,
Красивее у Тани!
Рука, согнутая в кольцо,
Лежит на шее Вани,
Нагая, полная рука!
У Тани грудь открыта,
Как жар горит одна щека,
Косой другая скрыта.
Еще он видел на лету,
Как встретились их очи,
И вновь на юную чету
Спустился полог ночи.
Назад тихонько он ушел,
И с той поры Наума
Не узнают: он вечно зол,
Сидит один угрюмо,
Или пойдет бродить окрест
И к ночи лишь вернется,
Соленых рыжиков не ест,
И чай ему не пьется.
Забыл наливки настоять
Душистой поленикой.
Хозяйство стало упадать –
Грозит урон великой!
На счетах спутался не раз,
Хоть счетчик был отменный…
Две пары глаз, блаженных глаз,
Горят пред ним бессменно!
«Я сладко пил, я сладко ел, –
Он думает уныло, –
А кто мне в очи так смотрел?…»
И всё ему постыло…
(7-10 августа 1874)
Элегия*
А. Н. Еракову
Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая «страдания народа»
И что поэзия забыть ее должна.
Не верьте, юноши! не стареет она.
О, если бы ее могли состарить годы!
Процвел бы божий мир!.. Увы! пока народы
Влачатся в нищете, покорствуя бичам,
Как тощие стада по скошенным лугам,
Оплакивать их рок, служить им будет муза,
И в мире нет прочней, прекраснее союза!..
Толпе напоминать, что бедствует народ
В то время, как она ликует и поет,
К народу возбуждать вниманье сильных мира –
Чему достойнее служить могла бы лира?…
Я лиру посвятил народу своему.
Быть может, я умру неведомый ему,
Но я ему служил – и сердцем я спокоен…
Пускай наносит вред врагу не каждый воин,
Но каждый в бой иди! А бой решит судьба…
Я видел красный день: в России нет раба!
И слезы сладкие я пролил в умиленьи…
«Довольно ликовать в наивном увлеченьи, –
Шепнула Муза мне. – Пора идти вперед:
Народ освобожден, но счастлив ли народ?..»
Внимаю ль песни жниц над жатвой золотою,
Старик ли медленный шагает за сохою,
Бежит ли по лугу, играя и свистя,
С отцовским завтраком довольное дитя,
Сверкают ли серпы, звенят ли дружно косы –
Ответа я ищу на тайные вопросы,
Кипящие в уме: «В последние года
Сносней ли стала ты, крестьянская страда?
И рабству долгому пришедшая на смену
Свобода, наконец, внесла ли перемену
В народные судьбы? в напевы сельских дев?
Иль так же горестен нестройный их напев?..»
Уж вечер настает. Волнуемый мечтами,
По нивам, по лугам, уставленным стогами,
Задумчиво брожу в прохладной полутьме,
И песнь сама собой слагается в уме,
Недавних, тайных дум живое воплощенье:
На сельские труды зову благословенье:
Народному врагу проклятие сулю,
А другу у небес могущества молю,
И песнь моя громка!.. Ей вторят долы, нивы,
И эхо дальних гор ей шлет свои отзывы,
И лес откликнулся… Природа внемлет мне,
Но тот, о ком пою в вечерней тишине,
Кому посвящены мечтания поэта,
Увы! не внемлет он – и не дает ответа…
(15–17 августа 1874)
«Хотите знать, что я читал? Есть ода…»*
Хотите знать, что я читал? Есть ода
У Пушкина, названье ей: Свобода.
Я рылся раз в заброшенном шкафу…
Пророк*
Не говори: «Забыл он осторожность!
Он будет сам судьбы своей виной!..»
Не хуже нас он видит невозможность
Служить добру, не жертвуя собой.
Но любит он возвышенней и шире,
В его душе нет помыслов мирских.
«Жить для себя возможно только в мире,
Но умереть возможно для других!»
Так мыслит он – и смерть ему любезна.
Не скажет он, что жизнь ему нужна,
Не скажет он, что гибель бесполезна:
Его судьба давно ему ясна…
Его еще покамест не распяли,
Но час придет – он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
(Август 1874)
Ночлеги*
Вступили кони под навес,
Гремя бесчеловечно.
Усталый, я с телеги слез,
Ночлегу рад сердечно.
Спрыгнули псы; задорный лай
Наполнил всю деревню;
Впустил нас дворник Николай
В убогую харчевню.
Усердно кушая леща,
Сидел уж там прохожий
В пальто с господского плеча.
«Спознились, сударь, тоже?» –
Он, низко кланяясь, сказал.
«Да, нынче дни коротки. –
Уселся я, а он стоял. –
Садитесь! выпьем водки!»
Прохожий выпил рюмки две
И разболтался сразу:
«Иду домой… а жил в Москве…
До царского указу
Был крепостной: отец и дед
Помещикам служили.
Мне было двадцать восемь лет,
Как волю объявили,
Наш барин стал куда как лих,
Сердился, придирался.
А перед самым сроком стих,
С рабами попрощался,
Сказал нам: „Вольны вы теперь, –
И очи помутились, –
Идите с богом!“ Верь, не верь,
Мы тоже прослезились
И потянулись кто куда…
Пришел я в городишко,
А там уж целая орда
Таких же – нет местишка!
Решился я идти в Москву,
В конторе записался,
И вышло место к Покрову.
Не барин – клад попался!
Сначала, правда, злился он.
Чем больше угождаю,
Тем он грубей: прогонит вон…
За что?.. Не понимаю!
Да с ним – как я смекнул поздней –
Знать надо было штучку:
Сплошал – сознайся поскорей,
Не лги, не чмокай в ручку!
Не то рассердишь: „Ермолай!
Опомнись! как не стыдно!
Привычки рабства покидай!
Мне за тебя обидно!
Ты человек! ты гражданин!
Знай: сила не в богатстве,
Не в том – велик ли, мал ли чин,
А в равенстве и братстве!
Я раболепства не терплю,
Не льсти, не унижайся!
Случиться может: сам вспылю –
И мне не поддавайся!..“
Работы мало, да и той
Сам половину правил,
Я захворал – всю ночь со мной
Сидел – пиявки ставил;
За каждый шаг благодарил.
С любовью, не со страхом
Три года я ему служил –
И вдруг пошло всё прахом!
Однажды он сердитый стал,
Порезался, как брился,
Всё не по нем! весь день ворчал
И вдруг совсем озлился.
Кастит!.. „Потише, господин!“ –
Сказал я, вспыхнув тоже.
„Как! что?.. Зазнался, хамов сын!“ –
И хлоп меня по роже!
По старой памяти я прочь,
А он за мной – бедовый!..
„Так вот, – продумал я всю ночь, –
Каков он – барин новый!
Такие речи поведет,
Что слушать любо-мило,
А кончит тем же, что прибьет!
Нет, прежде проще было!“
Обидно! Я его считал
Не барином, а братом…
Настало утро – не позвал.
Свернувшись под халатом,
Стонал как раненый весь день,
Не выпил чашки чаю…
А ночью барин словно тень
Прокрался к Ермолаю.
Вперед уставился лицом:
„Ударь меня скорее!
Мне легче будет!..“ (Мертвецом
Глядел он, был белее
Своей рубахи.) „Мы равны,
Да я сплошал… я знаю…
Как быть? сквитаться мы должны…
Ударь!.. Я позволяю.
Не так ли, друг? Скорее хлоп
И снова правы, святы…“
– „Не так! Вы барин – я холоп,
Я беден, вы богаты!
(Сказал я.) Должен я служить,
Пока стает терпенья,
И я служить готов… а бить
Не буду… с позволенья!..“
Он всё свое, а я свое,
Спор долго продолжался,
Смекнул я: тут мне не житье!
И с барином расстался.
Иду покамест в Арзамас,
Там у меня невеста…
Нельзя ли будет через вас
Достать другое место?..»
(1874)
Славу богу, хоть ночь-то светла!
Увлекаться так глупо и стыдно.
Мы устали, промокли дотла,
А кругом деревеньки не видно.
Наконец увидал я бугор,
Там угрюмые сосны стояли,
И под ними дымился костер,
Мы с Трофимом туда побежали.
«Горевали, а вот и ночлег!»
– «Табор, что ли, цыганский там?» – «Нету!
Не видать ни коней, ни телег,
Не заметно и красного цвету.
У цыганок, куда ни взгляни,
Красный цвет – это первое дело!»
– «Косари?» – «Кабы были они,
Хоть одна бы тут женщина пела».
– «Пастухи ли огонь развели?..»
Через пни погорелого бора
К неширокой реке мы пришли
И разгадку увидели скоро:
Погорельцы разбили тут стан.
К нам навстречу ребята бежали:
«Не видали вы наших крестьян?
Побираться пошли – да пропали!»
– «Не видали!..» Весь табор притих…
Звучно щиплет траву лошаденка,
Бабы нянчат младенцев грудных,
Утешают ребят старушонка:
«Воля божья! усните скорей!
Эту ночь потерпите вы только!
Завтра вам накуплю калачей.
Вот и деньги… Глядите-ка сколько!»
– «Где ты, бабушка, денег взяла?»
– «У оконца, на месячном свете,
В ночи зимние пряжу пряла…»
Побренчали казной ее дети…
Старый дед, словно царь Соломон,
Роздал им кой-какую одежу.
Патриархом библейских времен
Он глядел, завернувшись в рогожу;
Величавая строгость в чертах,
Череп голый, нависшие брови,
На груди и на голых ногах
След недавних обжогов и крови.
Мой вожатый к нему подлетел:
«Здравствуй, дедко!» – «Живите здоровы!»
– «Погорели? а хлеб уцелел?
Уцелели лошадки, коровы?..»
– «Хлебу было сгореть мудрено, –
Отвечал патриарх неохотно, –
Мы его не имели давно.
Спите, детки, окутавшись плотно!
А к костру не ложитесь: огонь
Подползет – опалит волосенки.
Уцелел – из двенадцати – конь,
Из семнадцати – три коровенки».
– «Нет и ваших дремучих лесов?
Век росли, а в неделю пропали!»
– «Соблазняли они мужиков,
Шутка! сколько у барина крали!»
Молча взял он ружье у меня,
Осмотрел, осторожно поставил.
Я сказал: «Беспощадней огня
Нет врага – ничего не оставил!»
– «Не скажи. Рассудила судьба,
Что нельзя же без древа-то в мире,
И оставила нам на гроба
Эти сосны…» (Их было четыре…)
Звезды осени мерцают
Тускло, месяц без лучей,
Кони бережно ступают,
Реки налило дождей.
Поскорей бы к самовару!
Нетерпением томим,
Жадно я курю сигару
И молчу. Молчит Трофим,
Он сказал мне: «Месяц в небе
Словно сайка на столе» –
Значит: думает о хлебе,
Я мечтаю о тепле.
Едем… едем… Тучи вьются
И бегут… Конца им нет!
Если разом все прольются –
Поминай, как звали свет!
Вот и наша деревенька!
Встрепенулся спутник мой:
«Есть тут валенки, надень-ка!»
– «Чаю! рому!.. Всё долой!..»
Вот погашена лучина,
Ночь, но оба мы не спим.
У меня своя причина,
Но чего не спит Трофим?
«Что ты охаешь, Степаныч?»
– «Страшно, барин! мочи нет.
Вспомнил то, чего бы на ночь
Вспоминать совсем не след!
И откуда черт приводит
Эти мысли? Бороню,
Управляющий подходит,
Низко голову клоню,
Поглядеть в глаза не смею,
Да и он-то не глядит –
Знай накладывает в шею.
Шея, веришь ли? трещит!
Только стану забываться,
Голос барина: „Трофим!
Недоимку!“ Кувыркаться
Начинаю перед ним…»
– «Страшно, видно, воротиться
К недалекой старине?»
– «Так ли страшно, что мутится
Вся утробушка во мне!
И теперь уйдешь весь в пятки,
Как посредник налетит,
Да с Трофима взятки гладки:
Пошумит – и укатит!
И теперь в квашне солома
Перемешана с мукой,
Да зато покойно дома,
А бывало – волком вой!
Дети были малолетки,
Я дрожал и за детей,
Как цыплят из-под наседки
Вырвет – пикнуть не посмей!
Как томили! Как пороли!
Сыну сказывать начну –
Сын не верит. А давно ли?..
Дочку барином пугну –
Девка прыснет, захохочет:
„Шутишь, батька!“ – „Погоди!
Если только бог захочет,
То ли будет впереди!“»
– «Есть у вас в округе школы?»
– «Есть». – «Учите-ка детей!
Не беда, что люди голы,
Лишь бы были поумней.
Перестанет есть солому,
Трусу праздновать народ…
И твой внук отцу родному
Не поверит в свой черед».
(18 июля 1874)
На покосе*
Сын с отцом косили поле,
Дед траву сушил.
«Десять лет, как вы на воле,
Что же, братцы, хорошо ли?» –
Я у них спросил.
«Заживили поясницы», –
Отвечал отец.
«Кабы больше нам землицы, –
Молвил молодец, –
За царя бы я прилежно
Господа молил».
– «Неуежно, да улежно», –
Дедушка решил…
(5 августа 1874)
Поэту*
Памяти Шиллера
И доблести?.. Век «крови и меча»!
На трон земли ты посадил банкира,
Провозгласил героем палача…
Толпа гласит: «Певцы не нужны веку!»
И нет певцов… Замолкло божество…
О, кто ж теперь напомнит человеку
Высокое призвание его?..
Прости слепцам, художник вдохновенный,
И возвратись!.. Волшебный факел свой,
Погашенный рукою дерзновенной,
Вновь засвети над гибнущей толпой!
Вооружись небесными громами!
Наш падший дух взнеси на высоту,
Чтоб человек не мертвыми очами
Мог созерцать добро и красоту…
Казни корысть, убийство, святотатство!
Сорви венцы с предательских голов,
Увлекших мир с пути любви и братства,
Стяжанного усильями веков,
На путь вражды!.. В его дела и чувства
Гармонию внести лишь можешь ты.
В твоей груди, гонимый жрец искусства,
Трон истины, любви и красоты.
(6 сентября 1874)
Литературная травля, или «Не в свои сани не садись»*
…О светские забавы!
Пришлось вам поклониться,
Литературной славы
Решился я добиться.
Недолго думал думу,
Достал два автографа
И вышел не без шуму
На путь библиографа.
Шекспировских творений
Составил полный список,
Без важных упущений
И без больших описок.
Всего-то две ошибки
Открыли журналисты,
Как их умы ни гибки,
Как перья ни речисты:
Какую-то «Заиру»
Позднейшего поэта
Я приписал Шекспиру,
Да пропустил «Гамлета»,
Посыпались нападки.
Я пробовал сначала
Свалить на опечатки,
Но вышло толку мало.
Тогда я хвать брошюру!
И тут остался с носом:
На всю литературу
Сочли ее доносом!
Открыли перестрелку,
В своих мансардах сидя,
Попал я в переделку!
Так заяц, пса увидя,
Потерянный метнется
К тому, к другому краю
И разом попадется
Во всю собачью стаю!..
Дней сто не прекращали
Журнальной адской бани,
И даже тех ругали,
Кто мало сыпал брани!
Увы! в родную сферу
С стыдом я возвратился;
Испортил я карьеру,
А славы не добился!..
М.Е. С<алтыко>ву*
О нашей родине унылой
В чужом краю не позабудь
И возвратись, собравшись с силой,
На оный путь – журнальный путь…
На путь, где шагу мы не ступим
Без сделок с совестью своей,
Но где мы снисхожденье купим
Трудом у мыслящих людей.
Трудом и бескорыстной целью…
Да! будем лучше рисковать,
Чем безопасному безделью
Остаток жизни отдавать.
Экспромт на лекции И. И. Кауфмана («В стране, где нет ни злата ни сребра…»)*
В стране, где нет ни злата на сребра,
Речь об изъятии бумажек
Не может принести добра,
Но… жребий слушателей тяжек.
О. А. Петрову*
Умиляя сердце человека,
Наслажденье чистое даря,
Голос твой не умолкал полвека,
Славен путь певца-богатыря.
Не слабей под игом лет преклонных.
Тысячи и тысячи сердец,
Любящих, глубоко умиленных,
Благодарность шлют тебе, певец!
Воплощая русское искусство
В звуках жизни, правды, красоты,
Труд, любовь и творческое чувство
На алтарь его приносишь ты…
1876
Автору «Анны Карениной»*
Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом,
Что женщине не следует «гулять»
Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом,
Когда она жена и мать.
Как празднуют трусу*
Время-то есть, да писать нет возможности.
Мысль убивающий страх:
Не перейти бы границ осторожности –
Голову держит в тисках!
Утром мы наше село посещали,
Где я родился и взрос.
Сердце, подвластное старой печали,
Сжалось; в уме шевельнулся вопрос:
Новое время – свободы, движенья,
Земства, железных путей.
Что ж я не вижу следов обновленья
В бедной отчизне моей?
Те же напевы, тоску наводящие,
С детства знакомые нам,
И о терпении новом молящие
Те же попы по церквам.
В жизни крестьянина, ныне свободного,
Бедность, невежество, мрак.
Где же ты, тайна довольства народного?
Ворон в ответ мне прокаркал: «Дурак!»
Я обругал его грубо невежею.
На телеграфную нить
Он пересел. «Не донос ли депешею
Хочет в столицу пустить?»
Глупая мысль, но я, долго не думая,
Метко прицелился. Выстрел гремит:
Падает замертво птица угрюмая,
Нить телеграфа дрожит…
(1870, апрель 1876)
К портрету *** («Твои права на славу очень хрупки…»)*
Твои права на славу очень хрупки,
И если вычесть из заслуг
Ошибки юности и поздних лет уступки, –
Пиши пропало, милый друг.
З<и>не («Ты еще на жизнь имеешь право…»)*
Ты еще на жизнь имеешь право,
Быстро я иду к закату дней.
Я умру – моя померкнет слава,
Не дивись – и не тужи о ней!
Знай, дитя: ей долгим, ярким светом
Не гореть на имени моем, –
Мне борьба мешала быть поэтом,
Песни мне мешали быть бойцом.
Кто, служа великим целям века,
Жизнь свою всецело отдает
На борьбу за брата-человека,
Только тот себя переживет…
(18 мая 1876)
«Скоро стану добычею тленья…»*
Скоро стану добычею тленья.
Тяжело умирать, хорошо умереть;
Ничьего не прошу сожаленья,
Да и некому будет жалеть.
Я дворянскому нашему роду
Блеска лирой своей не стяжал;
Я настолько же чуждым народу
Умираю, как жить начинал:
Узы дружбы, союзов сердечных –
Всё порвалось: мне с детства судьба
Посылала врагов долговечных,
А друзей уносила борьба.
Песни вещие их не допеты,
Пали жертвою злобы, измен
В цвете лет; на меня их портреты
Укоризненно смотрят со стен.
«Угомонись, моя муза задорная…»*
Угомонись, моя муза задорная,
Сил нет работать тебе.
Родина милая, Русь святая, просторная
Вновь заплатила судьбе…
Похорони меня с честью, разбитого
Недугом тяжким и злым.
Моего века, тревожно прожитого,
Словом не вспомни лихим.
Верь, что во мне необъятно-безмерная
Крылась к народу любовь
И что застынет во мне теперь верная,
Чистая, русская кровь.
Много, я знаю, найдется радетелей,
Все обо мне прокричат,
Жаль только, мало таких благодетелей,
Что погрустят да смолчат.
Много истратят задора горячего
Все над могилой моей.
Родина милая, сына лежачего
Благослови, а не бей!..
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Как человека забудь меня – частного,
Но как поэта – суди…
И не боюсь я суда того строгого
Чист пред тобою я, мать.
В том лишь виновен, что многого, многого
Здесь мне не дали сказать…
(сентябрь 1876)
З<и>не («Двести уж дней…»)*
Двести уж дней,
Двести ночей
Муки мои продолжаются;
Ночью и днем
В сердце твоем
Стоны мои отзываются,
Двести уж дней,
Двести ночей!
Темные зимние дни,
Ясные зимние ночи…
Зина! закрой утомленные очи!
Зина! усни!
(4 декабря 1876, ночь)
Сеятелям*
Сеятель званья на ниву народную!
Почву ты, что ли, находишь бесплодную,
Худы ль твои семена?
Робок ли сердцем ты? слаб ли ты силами?
Труд награждается всходами хилыми,
Доброго мало зерна!
Где же вы, умелые, с бодрыми лицами,
Где же вы, с полными жита кошницами?
Труд засевающих робко, крупицами,
Двиньте вперед!
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ…
(Декабрь 1876)
Молебен*
Холодно, голодно в нашем селении.
Утро печальное – сырость, туман,
Колокол глухо гудит в отдалении,
В церковь зовет прихожан.
Что-то суровое, строгое, властное
Слышится в звоне глухом,
В церкви провел я то утро ненастное –
И не забуду о нем.
Всё население, старо и молодо,
С плачем поклоны кладет,
О прекращении лютого голода
Молится жарко народ.
Редко я в нем настроение строже
И сокрушенней видал!
«Милуй народ и друзей его, боже! –
Сам я невольно шептал. –
Внемли моление наше сердечное
О послуживших ему,
Об осужденных в изгнание вечное,
О заточенных в тюрьму,
О претерпевших борьбу многолетнюю
И устоявших в борьбе,
Слышавших рабскую песню последнюю,
Молимся, боже, тебе».
Декабрь 1876
Друзьям*
Я примирился с судьбой неизбежною,
Нет ни охоты, ни силы терпеть
Невыносимую муку кромешную!
Жадно желаю скорей умереть.
Вам же – не праздно, друзья благородные,
Жить и в такую могилу сойти,
Чтобы широкие лапти народные
К ней проторили пути…
(Декабрь 1876)
Музе*
О муза! наша песня спета.
Приди, закрой глаза поэта
На вечный сон небытия,
Сестра народа – и моя!
Вступление к песням 1876-77 годов*
Нет! не поможет мне аптека,
Ни мудрость опытных врачей:
Зачем же мучить человека?
О небо! смерть пошли скорей!
Друзья притворно безмятежны,
Угрюм мой верный черный пес,
Глаза жены сурово нежны:
Сейчас я пытку перенес
Пока недуг молчит, не гложет,
Я тешусь странную мечтой,
Что потолок спуститься может
На грудь могильную плитой.
Легко бы с жизнью я расстался,
Без долгих мук… Прости, покой!
Как ураган недуг примчался:
Не ложе – иглы подо мной.
Борюсь с мучительным недугом,
Борюсь – до скрежета зубов…
О муза! ты была мне другом,
Приди на мой последний зов!
Уж я знавал такие грозы;
Ты силу чудную дала,
В колючий терн вплетая розы,
Ты пытку вынесть помогла.
Могучей силой вдохновенья
Страданья тела победи,
Любви, негодованья, мщенья
Зажги огонь в моей груди!
Крылатых грез толпой воздушной
Воображенье насели
И от моей могилы душной
Надгробный камень отвали!
Г-ну («Человек лишь в одиночку…»)*
Человек лишь в одиночку
Зол – ошибки не простит,
Мир – «не всяко лыко в строчку»
Спокон веку говорит.
Не умрет в тебе отвага
С ложью, злобой бой вести…
Лишь умышленного шага
По неправому пути
Бойся!.. Гордо поднятая
Вдруг поникнет голова,
Станет речь твоя прямая
Боязлива и мертва.
Сгибнут смелость и решительность,
Овладеет сердцем мнительность
И покинет, наконец,
Даже вера в снисходительность
Человеческих сердец!..
(декабрь 1876)
«Не за Якова Ростовцева…»*
Не за Якова Ростовцева
Ты молись, не за Милютина,
. . . . . .ты молись
О всех в казематах сгноенных,
О солдатах, в полках засеченных,
О повешенных ты помолись.
(конец декабря 1876)
«Ни стыда, ни состраданья…»*
Ни стыда, ни состраданья,
Кудри в мелких завитках,
Стан, волнующийся гибко,
И на чувственных губах
Сладострастная улыбка.
1881–1877
Т<ургене>ву*
Мы вышли вместе… Наобум
Я шел во мраке ночи,
А ты… уж светел был твой ум,
И зорки были очи.
Ты знал, что ночь, глухая ночь
Всю нашу жизнь продлится,
И не ушел ты с поля прочь,
И стал ты честно биться.
В великом сердце ты носил
Великую заботу,
Ты как поденщик выходил
До солнца на работу.
Во лжи дремать ты не давал,
Клеймя и проклиная,
И маску дерзостно срывал
С глупца и негодяя.
И что же? луч едва блеснул
Сомнительного света,
Молва гласит, что ты задул
Свой факел… ждешь рассвета.
Наивно стал ты охранять
Спокойствие невежды –
И начал сам в душе питать
Какие-то надежды.
На пылкость юношей ворча,
Ты глохнешь год от года
И к свисту буйного бича
И к ропоту народа.
Щадишь ты важного глупца,
Безвредного ласкаешь
И на идущих до конца
Походы замышляешь.
Кому назначено орлом
Парить над русским миром,
Быть русских юношей вождем
И русских дев кумиром,
Кто не робел в огонь идти
За страждущего брата,
Тому с тернистого пути
Покамест нет возврата.
Непримиримый враг цепей
И верный друг народа,
До дна святую чашу пей,
На дне ее – свобода!
1877
Сказка о добром царе, злом воеводе и бедном крестьянине*
Царь Аарон был ласков до народа,
Да при нем был лютый воевода.
Никого к царю не допускал,
Мужиков порол и обирал;
Добыл рубль – неси ему полтину,
Сыпь в его амбары половину
Изо ржи, пшеницы, конопли;
Мужики ходили наги, босы,
Ни мольбы народа, ни доносы
До царя достигнуть не могли:
У ворот, как пес, с нагайкой, лежа,
Охранял покой его вельможа
И, за ветром, стона не слыхал.
Мужики ругались втихомолку,
Да в ругне заглазной мало толку.
Сила в том, что те же мужики
Палачу снискали колпаки.
Про терпенье русского народа
Сам шутил однажды воевода:
«В мире нет упрямей мужика.
Так лежит под розгами безгласно,
Что засечь разбойника опасно,
В меру дать – задача нелегка».
Но гремит подчас и не из тучи, –
Пареньку, обутому в онучи,
Раз господь сокровище послал:
Про свою кручину напевая
И за плугом медленно шагая,
Что-то вдруг Ерема увидал.
Поднимает – камень самоцветный!!
Оробел крестьянин безответный,
Не пропасть бы, думает, вконец, –
И бежит с находкой во дворец.
«Ты куда? – встречает воевода. –
Вон! Не то нагайкой запорю!»
– «Дело есть особенного рода,
Я несу подарочек царю,
Допусти!» Показывает камень:
Словно солнца утреннего пламень,
Блеск его играет и слепит.
«Так и быть! – вельможа говорит. –
Перейдешь ты трудную преграду,
Только чур: монаршую награду
Раздели со мною пополам».
– «Вот те крест! Хоть всю тебе отдам!»
Камень был действительно отменный:
За такой подарок драгоценный
Ставит царь Ереме полведра
И дарит бочонок серебра.
Повалился в ноги мужичонко.
«Не возьму, царь-батюшка, бочонка,
Мужику богачество не прок!»
– «Так чего ж ты хочешь, мужичок?»
– «Знаешь сам, мужицкая награда –
Плеть да кнут, и мне другой не надо.
Прикажи мне сотню палок дать,
За тебя молиться буду вечно!»
Возжалев крестьянина сердечно,
«Получи!» – изволил царь сказать.
Мужика стегают полегоньку,
А мужик считает потихоньку:
«Раз, два, три», – боится недонять.
Как полста ему влепили в спину,
«Стой теперь! – Ерема закричал. –
Из награды царской половину
Воеводе я пообещал!»
Расспросив крестьянина подробно,
Царь сказал, сверкнув очами злобно:
«Наконец попался старый вор!»
И велел исполнить уговор.
Воеводу тут же разложили
И полсотни счетом отпустили,
Да таких, что полгода, почесть,
Воеводе трудно было сесть.
(между декабрем 1876 и 15 января 1877)
Отрывок («…Я сбросила мертвящие оковы…»)*
…Я сбросила мертвящие оковы
Друзей, семьи, родного очага,
Ушла туда, где чтут пути Христовы,
Где стерегут оплошного врага.
В бездействии застала я дружины;
Окончив день, беспечно шли ко сну
И женщины, и дети, и мужчины,
Лишь меж собой вожди вели войну…
Слова… слова… красивые рассказы
О подвигах… но где же их дела?
Иль нет людей, идущих дальше фразы?
А я сюда всю душу принесла!..
Старость*
Просит отдыха слабое тело,
Душу тайная жажда томит.
Горько ты, стариковское дело!
Жизнь смеется, – в глаза говорит:
Не лелей никаких упований,
Перед разумом сердце смири,
В созерцаньи народных страданий
И в сознанье бессилья – умри…
Приговор*
«…Вы в своей душе благословенной
Парии – не знает вас народ,
Светский круг, бездушный и надменный,
Вас презреньем хладным обдает.
И звучит бесцельно ваша лира,
Вы певцами темной стороны –
На любовь, на уваженье мира
Не стяжавшей права – рождены!..»
Камень в сердце русское бросая,
Так о нас весь Запад говорит.
Заступись, страна моя родная!
Дай отпор!.. Но родина молчит…
Ночь с 7 на 8 января 1877
«Дни идут… всё так же воздух душен…»*
Дни идут… всё так же воздух душен,
Дряхлый мир – на роковом пути…
Человек – до ужаса бездушен,
Слабому спасенья не найти!
Но… молчи, во гневе справедливом!
Ни людей, ни века не кляни:
Волю дав лирическим порывам,
Изойдешь слезами в наши дни…
Ночь с 8 на 9 января 1877
«Есть и Руси чем гордиться…»*
Есть и Руси чем гордиться,
С нею не шути,
Только славным поклониться –
Далеко идти!
Вестминстерское аббатство
Родины твоей –
Край подземного богатства
Снеговых степей…
«Зазевайся, впрочем, шляпу…»*
Зазевайся, впрочем, шляпу
Сдернуть – царь-отец
Отошлет и по этапу –
Чур: в один конец!
(27 января 1877)
Посвящение («Вам, мой труд ценившим и любившим…»)*
Вам, мой дар ценившим и любившим,
Вам, ко мне участье заявившим
В черный год, простертый надо мной,
Посвящаю труд последний мой!
Я примеру русского народа
Верен: «В горе жить –
Некручинну быть» –
И, больной работая полгода,
Я трудом смягчаю мой недуг:
Ты не будешь строг, читатель-друг!
1 февраля 1877
Горящие письма*
Они горят!.. Их не напишешь вновь,
Хоть написать, смеясь, ты обещала…
Уж не горит ли с ними и любовь,
Которая их сердцу диктовала?
Их ложью жизнь еще не назвала,
Ни правды их еще не доказала…
Но та рука со злобой их сожгла,
Которая с любовью их писала!
Свободно ты решала выбор свой,
И не как раб упал я на колени;
Но ты идешь по лестнице крутой
И дерзко жжешь пройденные ступени!..
Безумный шаг!.. быть может, роковой…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
З<и>не («Пододвинь перо, бумагу, книги!..»)*
Пододвинь перо, бумагу, книги!
Милый друг! Легенду я слыхал:
Пали с плеч подвижника вериги,
И подвижник мертвый пал!
Помогай же мне трудиться, Зина!
Труд всегда меня животворил.
Вот еще красивая картина –
Запиши, пока я не забыл!
Да не плачь украдкой! Верь надежде,
Смейся, пой, как пела ты весной,
Повторяй друзьям моим, как прежде,
Каждый стих, записанный тобой.
Говори, что ты довольна другом:
В торжестве одержанных побед
Над своим мучителем недугом
Позабыл о смерти твой поэт!
(13 февраля 1877)
Поэту («Любовь и труд – под грудами развалин!..»)*
Любовь и труд – под грудами развалин!
Куда ни глянь – предательство, вражда,
А ты стоишь – бездействен и печален
И медленно сгораешь от стыда.
И небу шлешь укор за дар счастливый:
Зачем тебя венчало им оно,
Когда душе мечтательно-пугливой
Решимости бороться не дано?..
(Февраль 1877)
Баюшки-баю*
Непобедимое страданье,
Неумолимая тоска…
Влечет, как жертву на закланье,
Недуга черная рука.
Где ты, о муза! Пой, как прежде!
«Нет больше песен, мрак в очах;
Сказать: умрем! конец надежде!
Я прибрела на костылях!»
Костыль ли, заступ ли могильный
Стучит… смолкает… и затих…
И нет ее, моей всесильной,
И изменил поэту стих.
Но перед ночью непробудной
Я не один… Чу! голос чудный!
То голос матери родной:
«Пора с полуденного зноя!
Пора, пора под сень покоя;
Усни, усни, касатик мой!
Прийми трудов венец желанный,
Уж ты не раб – ты царь венчанный;
Ничто не властно над тобой!
Не страшен гроб, я с ним знакома;
Не бойся молнии и грома,
Не бойся цепи и бича,
Не бойся яда и меча,
Ни беззаконья, ни закона,
Ни урагана, ни грозы
Ни человеческого стона,
Ни человеческой слезы.
Усни, страдалец терпеливый!
Свободной, гордой и счастливой
Увидишь родину свою,
Баю-баю-баю-баю!
Еще вчера людская злоба
Тебе обиду нанесла;
Всему конец, не бойся гроба!
Не будешь знать ты больше зла!
Не бойся клеветы, родимый,
Ты заплатил ей дань живой,
Не бойся стужи нестерпимой:
Я схороню тебя весной.
Не бойся горького забвенья:
Уж я держу в руке моей
Венец любви, венец прощенья,
Дар кроткой родины твоей…
Уступит свету мрак упрямый,
Услышишь песенку свою
Над Волгой, над Окой, над Камой,
Баю-баю-баю-баю!..»
(3 марта 1877)
Из поэмы «Без роду, без племени» («Имени и роду…»)*
Имени и роду
Богу не скажу.
Надо – воеводу
Словом ублажу.
«Кто ты?» – «Я-то? Житель!»
Опустил кулак:
«Кто ты?» – «Сочинитель!
Подлинно что так».
Меткое, как пуля,
Слово под конец:
«Кто ты?» – «Бородуля!», –
Прыснул! «Молодец!»
Я – давай бог ноги…
«С богом! Ничего!
Наберем в остроге
Помнящих родство».
Третий год на воле,
Третий год в пути.
Сбился в снежном поле –
Некуда идти!
Ночи дольше-дольше,
Незаметно дней!
Снегу больше-больше,
Не видать людей,
Степью рыщут волки,
С голоду легки,
Стонут, как на Волге
Летом бурлаки.
Весна 1877
«Черный день! Как нищий просит хлеба…»*
Черный день! Как нищий просит хлеба,
Смерти, смерти я прошу у неба,
Я прошу ее у докторов,
У друзей, врагов и цензоров,
Я взываю к русскому народу:
Коли можешь, выручай!
Окуни меня в живую воду,
Или мертвой в меру дай.
(23 марта 1877)
«Он не был злобен и коварен…»*
Он не был злобен и коварен,
Но был мучительно ревнив,
Но был в любви неблагодарен
И к дружбе нерадив.
14 июня 1877
Ты не забыта…*
«Я была еще вчера полезна
Ближнему – теперь уж не могу!
Смерть одна желанна и любезна –
Пулю я недаром берегу…»
Вот и всё, что ты нам завещала,
Да еще узнали мы потом,
Что давно ты бедным отдавала,
Что добыть умела ты трудом.
Поп труслив – боится, не хоронит;
Убедить его мы не могли.
Мы в овраг, где горько ветер стонет,
На руках покойницу несли.
Схоронив, мы камень обтесали,
Утвердили прямо на гробу
И на камне четко написали
Жизнь и смерть, и всю твою судьбу.
И твои останки людям милы,
И укор, и поученье в них…
Нужны нам великие могилы,
Если нет величия в живых…
(5 ноября 1877)
Осень*
Прежде – праздник деревенский,
Нынче – осень голодна;
Нет конца печали женской,
Не до пива и вина.
С воскресенья почтой бредит
Православный наш народ,
По субботам в город едет,
Ходит, просит, узнает:
Кто убит, кто ранен летом,
Кто пропал, кого нашли?
По каким-то лазаретам
Уцелевших развезли?
Так ли жутко! Свод небесный
Темен в полдень, как в ночи;
Не сидится в хате тесной,
Не лежится на печи.
Сыт, согрелся, слава богу,
Только спать бы! Нет, не спишь,
Так и тянет на дорогу,
Ни за что не улежишь.
И бойка ж у нас дорога!
Так увечных возят много,
Что за ними на бугре,
Как проносятся вагоны,
Человеческие стоны
Ясно слышны на заре.
(7 ноября 1877)
Муж и жена*
«Глашенька! Пустошь Ивашево –
Треть состояния нашего,
Не продавай ее, ангельчик мой!
Выдай обратно задаток…»
Слезы, нервический хохот, припадок:
«Я задолжала – и срок за спиной…»
– «Глаша, не плачь! я – хозяин плохой,
Делай что хочешь со мной.
Сердце мое, исходящее кровью,
Всевыносящей любовью
Полно, друг мой!»
«Глаша! волнует и мучит
Чувство ревнивое душу мою.
Этот учитель, что Петеньку учит…»
– «Так! муженька узнаю!
О, если б ты знал, как зол ты и гадок».
Слезы, нервический хохот, припадок…
«Знаю, прости! Я ревнивец большой!
Делай что хочешь со мной.
Сердце мое, исходящее кровью,
Всевыносящей любовью
Полно, друг мой!»
«Глаша! как часто ты нынче гуляешь;
Ты хоть сегодня останься со мной.
Много скопилось работы – ты знаешь,
Чтоб одолеть ее, нужен покой!»
Слезы, нервический хохот, припадок…
«Глаша, иди! я – безумец, я гадок,
Я – эгоист бессердечный и злой,
Делай что хочешь со мной.
Сердце мое, исходящее кровью,
Всевыносящей любовью
Полно, друг мой!»
(9 ноября 1877)
Сон*
Мне снилось: на утесе стоя,
Я в море броситься хотел,
Вдруг ангел света и покоя
Мне песню чудную запел:
«Дождись весны! Приду я рано,
Скажу: будь снова человек!
Сниму с главы покров тумана
И сон с отяжелелых век;
И музе возвращу я голос,
И вновь блаженные часы
Ты обретешь, сбирая колос
С своей несжатой полосы».
(12 ноября 1877)
«Так запой, о поэт! Чтобы всем матерям…»*
Так запой, о поэт! Чтобы всем матерям
На Руси на святой, по глухим деревням,
Было слышно, что враг сокрушен, полонен,
А твой сын – невредим, и победа за ним,
«Не велит унывать, посылает поклон».
28 ноября 1877
«Великое чувство! У каждых дверей…»*
Великое чувство! У каждых дверей,
В какой стороне ни заедем,
Мы слышим, как дети зовут матерей,
Далеких, но рвущихся к детям.
Великое чувство! Его до конца
Мы живо в душе сохраняем, –
Мы любим сестру, и жену, и отца,
Но в муках мы мать вспоминаем!
(конец 1877)
Подражание Шиллеру*
Если в душе твоей ясны
Типы добра и любви,
В мире все темы прекрасны,
Музу смелее зови.
Муза тебя посетила:
Смутно блуждает твой взор!
В первом наитии сила!
Брось начатой разговор.
Форме дай щедрую дань
Временем: важен в поэме
Стиль, отвечающий теме.
Стих, как монету, чекань
Строго, отчетливо, честно,
Правилу следуй упорно:
Чтобы словам было тесно,
Мыслям – просторно.
(конец 1877)
«Скоро – приметы мои хороши…»*
Скоро – приметы мои хороши! –
Скоро покину обитель печали:
Вечные спутники русской души –
Ненависть, страх – замолчали.
Букинист и библиограф*
Букинист
А вот еще изданье. Страсть
Как грязно! Впрочем, ваша власть –
Взять иль не взять. Мне всё равно,
Найти купца немудрено.
Одно заметил я давно,
Что, как зазубрина на плуге,
На книге каждое пятно –
Немой свидетель о заслуге.
Библиограф
Ай, Гумбольдт! сказано умно.
Букинист
А публика небось не ценит!
Она тогда свой суд изменит,
Когда поймет, что из огня
Попало ей через меня
Две-три хороших книги в руки!
Библиограф
Цена?..
. . . . . . . . . . . . . . .
Конец декабря 1877
«Устал я, устал я… мне время уснуть…»*
Устал я, устал я… мне время уснуть,
О Русь! ты несчастна… я знаю…
Но всё ж, озирая мой пройденный путь,
Я к лучшему шаг замечаю.
«О муза! я у двери гроба!..»*
О муза! я у двери гроба!
Пускай я много виноват,
Пусть увеличит во сто крат
Мои вины людская злоба –
Не плачь! завиден жребий наш,
Не наругаются над нами:
Меж мной и честными сердцами
Порваться долго ты не дашь
Живому, кровному союзу!
Не русский – взглянет без любви
На эту бледную, в крови,
Кнутом иссеченную музу…
(декабрь 1877)
Стихотворения неизвестных годов
Песня («Всюду с музой проникающий…»)*
Всюду с музой проникающий,
В дом заброшенный, пустой
Я попал. Как зверь рыкающий,
Кто-то пел там за стеной:
Сборщик, надсмотрщик, подрядчик,
. . . . . . . . . . . . . . .
Я подлецам не потатчик:
Выпить – так выпью один.
Следственный пристав и сдатчик!..
Фединька, откупа сын!..
Я подлецам не потатчик:
Выпить, так выпью один!..
Прасол, помещик, закладчик!..
Фуксы – родитель и сын!..
Я подлецам не потатчик:
Выпить, так выпью один!..
С ними не пить, не дружиться!..
С ними честной гражданин
Должен бороться и биться!..
Выпить, так выпью один!..
Или негоден я к бою?
Сбился я с толку с собой:
Горе мое от запою,
Или от горя запой?
«Дайте срок, всю правду вам…»*
Дайте срок, всю правду вам
Про себя скажу я сам!
Что нового?*
Администрация – берет
И очень скупо выпускает,
Плутосократия дерет
И ничего не возвращает,
По приглашению властей
Дворяне ловят демагогов;
Крестьяне от земли, кормилицы своей,
Бегут, под бременем налогов,
И пропиваются вконец по кабакам,
И пьяным по колено море…
Да будет стыдно нам! да будет стыдно нам
За их невежество и горе!..
Приметы*
Видно, вновь в какой нелепости
Молодежь уличена, –
На квартиры возле крепости
Поднимается цена.
Каждый день старушки бледные
Наезжают в гости к нам
И берут лачужки бедные
По неслыханным ценам.
Оживает наша тихая
Палестина, – к Рождеству
Разоденусь, как купчиха, я
И копейку наживу.
К портрету *** («Развенчан нами сей кумир…»)*
Развенчан нами сей кумир
С его бездейственной, фразистою любовью,
Умны мы стали: верит мир
Лишь доблести, запечатленной кровью…
Молодые лошади*
Лошади бойко по рельсам катили
Полный громадный вагон.
С рельсов сошел неожиданно он…
Лошади рьяны и молоды были –
Дружно рванулись… опять и опять –
Не поддается вагон ни на пядь,
С час они силы свои напрягали,
Надорвались – и упали…
«Бедные!» – кто-то сказал из окна.
«Глупые!» – кто-то заметил с балкона…
О, поскорее на рельсы!.. Страшна
Тяжесть сошедшего с рельсов вагона.
Праздному юноше*
Что сидишь ты сложа руки?
Ты окончил курс науки,
Любишь русский край,
Остроумно, интересно
Говоришь ты, мыслишь честно…
Что же? Начинай!
Иль тебе всё мелко, низко?
Или ждешь труда – без риска?
Времена не те!
В наши дни одним шпионам
Безопасно, как воронам
В городской черте.
«Так умереть? – Ты мне сказала…»*
Так умереть? – ты мне сказала.
Я отвечал надменно: да!
Не знал я той, что мне внимала,
Не знал души твоей тогда.
«Если ты красоте поклоняешься…»*
Если ты красоте поклоняешься,
Снег и зиму люби. Красоту
Называют недаром холодною, –
Погляди на коней на мосту,
Полюбуйся Дворцовою площадью
При сиянии солнца зимой:
На колонне из белого мрамора
Черный ангел с простертой рукой.
Не картина ли?
«За желанье свободы народу…»*
За желанье свободы народу,
Потеряем мы сами свободу,
За святое стремленье к добру –
Нам в тюрьме отведут конуру.
Ершов-лекарь*
Он попал в нашу местность
Прямо с школьной скамейки;
Воплощенная честность,
За душой ни копейки.
Да ему и не нужно!
Поселился он в бане,
Жил с крестьянами дружно,
Ел, что ели крестьяне.
А лечил как успешно!
Звали Ершика всюду;
Ездил к барам неспешно,
К мужику – в ту ж минуту.
Нипочем темень ночи,
Нипочем непогода.
Бог открыл ему очи
На страданья народа.
Без мундира просторней.
Без оклада честнее;
Человека задорней,
Человека прямее
Не видал я…
. . . . . . . . . .
Сам господь умудряет
Человека инова
И уста раскрывает
На громовое слово…
Dubia
Экспромт Н. П. Александровой*
В твоем сердце, в минуты свободные,
Что в нем скрыто, хотел я прочесть.
Несомненно черты благородные
Русских женщин в душе твоей есть.
Юной прелестью ты так богата,
Чувства долга так много в тебе,
Что спокойно любимого брата
Я его представляю судьбе.
Стихотворения 1870-х гг., включавшиеся ошибочно
«ГОРЫ ДА ПОЛЯНЫ, – БЕДНАЯ ПРИРОДА…»
Впервые опубликовано: Правда, Одесса, 1878, № 2, с. 55, в качестве отрывка из ненапечатанного стихотворения Некрасова, в составе статьи «Некрасов как поэт», за подписью: «S. S.». Включалось в Ст 1879, т. IV, с. 118, раздел стихотворений 1870-х гг. (в примечаниях говорилось, что точная дата написания стихотворения комментатору неизвестна – см. с. CXXXII–CXXXIII). Вскоре в печати было указано, что это стихотворение М. П. Розенгейма, с неточностью в первой строке, надо: «Боры да поляны – бедная природа…» (Г, 1879, № 55). Тем не менее оно продолжало перепечатываться в качестве некрасовского (см., например: Николай Алексеевич Некрасов. СПб., 1885, с. 79–80; Некрасовский сборник. Под ред. В. Б. Евгеньева-Максимова и Н. К. Пиксанова. Пгр., 1918, с. 232, библиография текстов Некрасова).
«СОЛНЫШКО СЕЛО. ТЮРЕМНОЙ РЕШЕТКИ…»
Впервые опубликовано: Красная газета, 1926, 24 июля, № 171 (перепечатано: Красная нива, 1926, 25 июля, № 30, с. 19, в составе «Воспоминаний о Н. А. Некрасове» Н. И. Попова). Публикация в «Красной ниве» была снабжена преамбулой: «Автор этих воспоминаний – Николай Иванович Попов, умерший осенью 1925 года в глубокой старости. После него осталось более тридцати тетрадей дневника. Настоящий очерк является наброском и приготовлен мною к печати по просьбе вдовы покойного. Борис Садовской». Включалось, со ссылкой на газетную публикацию, в ПССт 1927, с. 439, где датировалось апрелем 1877 г. (перепечатывалось в стереотипных изданиях ПССт 1928 и ПССт 1930). Авторство Некрасова было опровергнуто Н. С. Ашукиным, и из издания ПССт 1931 стихотворение было исключено. Как установлено М. Д. Эльзоном, рукопись «Воспоминаний о Н. А. Некрасове», подписанная Н. И. Поповым, сохранилась в архиве П. Е. Щеголева (ЦГИА СССР, ф. 1093, оп. 1, № 172); здесь стихотворение, истолкованное К. И. Чуковским как фрагмент из поэмы «Бродяга», имеет заглавие «Узник». В этом же фонде находится рукопись воспоминаний Н. И. Попова о С. М. Степняке-Кравчинском с приложением двенадцати стихотворений (см.: ЦГИА СССР, ф. 1093, он. 1, № 173; Неделя, 1965, № 3, с. 6–7, где опубликован полный текст воспоминаний и пять стихотворений). В действительности автором тех и других воспоминаний (и, соответственно, стихотворений) был поэт Б. Садовской: на обороте письма из издательства «Былое» (от 13 апреля 1925 г.), адресованного Н. И. Попову и содержавшего просьбу прислать для сверки автографы стихотворений Некрасова и С. М. Степняка-Кравчинского, приложенных к «воспоминаниям», Садовским была сделана запись: «моя мистификация» (ЦГАЛИ, ф. 464, оп. 2, № 16, л. 1 об.).
Комментарии
В третий том входят стихотворения 1866–1877 гг., т. е. последнего периода творчества Некрасова.
Его лирика 1870-х гг., как и поэма «Кому на Руси жить хорошо», подводит итог всему творчеству поэта, относится к его самым большим поэтическим достижениям.
К этому времени Некрасов вполне сложился как поэт – поэт русской революционной демократии и великий новатор, сумевший создать поэзию демократическую и народную не только по содержанию, но и по форме. Имя его знаменовало целое направление в русской поэзии и воспринималось читателями в одном ряду с такими писателями и критиками, как Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Щедрин. Шестидесятником Некрасов остается и в 1870-х гг. Верностью традициям 1860-х гг., которую Некрасов сохранил до конца своих дней, объясняется одна из самых характерных черт его поэтического облика – неразрывная связь с современным русским общественным движением, чуткая отзывчивость на его запросы.
Лирика Некрасова 1870-х гг. может быть понята лишь в соотношении с освободительным движением этих лет. В некоторых его стихотворениях ощущаются прямые отзвуки революционных событий. Так, в «Путешественнике» отразились впечатления от процесса долгушинцев, «Пророк» посвящен Чернышевскому, «Страшный год» и «Смолкли честные, доблестно павшие…» писались под впечатлением событий, связанных с Парижской Коммуной. Но таких стихотворений немного: у писателя, печатающегося на страницах легального журнала, возможности непосредственного отклика на революционные события крайне ограниченны, касаться их можно было лишь изредка и в сугубо зашифрованной форме. Дело, однако, в том, что и стихотворения, в которых нет прямых отзвуков революционной борьбы, как и вся поэзия Некрасова 1870-х гг., так или иначе связаны с новым этапом освободительного движения, с народничеством, «хождением в народ», с духовными запросами революционеров-семидесятников. Особенно показательны в этом отношении стихотворения, создававшиеся в годы подъема народнического движения. К 1874 г. – году, когда «хождение в народ» приобрело наибольший размах, – относится, кроме четырех только что названных, ряд замечательных произведений о судьбах народных – поэма «Уныние», «волжская быль» «Горе старого Наума», знаменитая «Элегия (А. Н. Е<рако>ву)», а также стихотворения «Отъезжающему», «Ночлеги», «На покосе», «Поэту». Написанные в момент высокой творческой активности поэта, отличающиеся идейной напряженностью, остротой проблематики, они не могут быть поняты в отрыве от русского общественного движения, от обстановки «сумасшедшего лета» 1874 г.
В 1876–1877 гг. народничество переживает острый кризис после неудач «хождения в народ», обсуждаются вопросы о путях и методах дальнейшей революционной пропаганды, начинается новый период революционной борьбы, период «Земли и воли». В это время также появляются стихотворения Некрасова, связанные с событиями и запросами народнического движения, настроениями революционной молодежи тех лет: «Сеятелям», «Молодые лошади», «Праздному юноше», «Отрывок», «Ты не забыта…», «Что нового?», «Молебен», «Есть и Руси чем гордиться…». В одном ряду с ними должны восприниматься и «Пир на весь мир», последняя часть поэмы «Кому на Руси жить хорошо», и замечательные незавершенные замыслы последнего года жизни поэта (поэмы «Мать», «Ершов-лекарь», «Имени и роду…»).
Русское революционное движение – та питательная почва, из которой росла поэзия Некрасова. Поэт жил одной жизнью со своим народом, с современным ему революционным движением, участвовал в нем всем своим творчеством.
Том открывается «Сценами из лирической комедии „Медвежья охота“», произведением незавершенным, но исключительным по значению, отражающим духовный кризис поэта в годы наступления реакции 1866–1867 гг. и победу, одержанную им над своими нелегкими раздумьями и сомнениями. Этот замысел является в известном смысле переломным, пограничным, работа над ним предваряет и подготавливает все последующее творчество Некрасова, его поэзию 1870-х гг.
Завершается том шедевром некрасовской лирики – «Последними песнями», циклом, создававшимся на смертном одре, своего рода лирическим дневником умирающего поэта и его поэтическим завещанием. «Последние песни» – высший образец того органического сочетания личного, интимного с общественным, гражданским, которое всегда было характерно для Некрасова. Ни физические, ни нравственные страдания не могли заглушить в нем думы о России и ее народе, о русском освободительном движении, о судьбе его собственной поэзии. С новой силой звучат исключительные по драматизму покаяния Некрасова – поэтическое выражение высоких требований поэта к себе.
То обстоятельство, что в том входят произведения, связанные с крупными незавершенными замыслами Некрасова («Сцены из лирической комедии „Медвежья охота“», «Недавнее время»), наложило особый отпечаток на раздел «Другие редакции и варианты», предопределило его сложность и обилие в нем текстов, иногда значительно превышающих по объему тексты окончательных редакций.
Тексты и варианты подготовили и комментарии к ним написали: О. Б. Алексеева («Горе старого Наума»), И. А. Битюгова («Утро», «Детство», «Е. О. Лихачевой», «Страшный год», «Смолкли честные, доблестно павшие…», «Над чем мы смеемся…», «<П. А. Ефремову>», «Уныние», «Путешественник», «Отъезжающему», «Элегия», «Хотите знать, что я читал? Есть ода…», «Пророк», «Ночлеги», «На покосе»), М. М. Гин («Сцены из лирической комедии „Медвежья охота“», «Песня о труде», «Песня» («Отпусти меня родная…»), «Человек сороковых годов», «Перед зеркалом», «Недавнее время», «Дайте срок, всю правду вам…»), Г. В. Краснов («Три элегии», «Поэту (Памяти Шиллера)», стихотворения 1876–1877 гг., кроме стихотворения «Т<ургене>ву», и неизвестных годов, кроме стихотворений «Песня» («Всюду с Музой проникающий…») и «За желанье свободы народу…»), О. В. Ломан («Стихотворения, посвященные русским детям»), Б. В. Мельгунов («Умру я скоро. Жалкое наследство…», «Еще тройка», «Зачем меня на части рвете…», «Притча о „Киселе“», «Выбор», «Эй, Иван!», «С работы», «<Эпитафия>», «Не рыдай так безумно над ним…», «Мать» («Она была исполнена печали…»), «Дома – лучше!», «Душно! без счастья и воли…», «Наконец не горит уже лес…», «Притча», «Сыны „народного бича“…», «Кузнец», «Бунт», «<Экспромт на лекции И. И. Кауфмана>», «О. А. Петрову», «Песня» («Всюду с Музой проникающий…»), «За желанье свободы народу…», «<Экспромт Н. П. Александровой>»), Н. Н. Скатов («Т<ургеневу>»), Т. С. Царькова («Суд», «М. Е. С<алтыко>ву»), М. Д. Эльзон («Литературная травля, или „Не в свои сани не садись“»). Комментарии к стихотворениям, включавшимся в собрание сочинений Некрасова ошибочно, написаны М. М. Гином («Горы да поляны, – бедная природа…») и М. Д. Эльзоном («Солнышко село. Тюремной решетки…»).
БВ – «Биржевые ведомости».
BE – «Вестник Европы».
ВЛ – «Вопросы литературы».
ВРП – «Вольная русская поэзия второй половины XIX века». Л., 1959.
Г – «Голос».
Гаркави – Гаркави А. М. Н. А. Некрасов и революционное народничество. М., 1962.
Гаркави 1966 – Гаркави А. М. Н. А. Некрасов в борьбе с царской цензурой. Калининград, 1966.
ГБЛ – Рукописный отдел Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина (Москва).
Гин – Гин М. М. О своеобразии реализма Н. А. Некрасова. Петрозаводск, 1966.
Гин 1971 – Гин М. М. От факта к образу и сюжету. М., 1971.
ГПБ – Рукописный отдел Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
ГТГ – Государственная Третьяковская галерея (Москва).
День – «День», 1913, 28 окт., № 292, 31 дек., № 354. Бесплатное приложение: «Литература, искусство, наука».
Евгеньев – Евегньев<-Максимов> В. Е. Николай Алексеевич Некрасов. М., 1914.
З – «Заветы».
ИВ – «Исторический вестник».
ИРЛИ – Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР (Ленинград).
ИРЛИ б – Библиотека Института русской литературы. (Пушкинский Дом) АН СССР (Ленинград).
ЛГ – «Литературная газета».
ЛГИА – Ленинградский государственный исторический архив (областной).
ЛГУ – Ленинградский государственный университет.
ЛН – «Литературное наследство».
Н – «Неделя».
НВ – «Новое время».
Некр. в восп. – Н. А. Некрасов в воспоминаниях современников. М., 1971.
Некр. и его вр. – Некрасов и его время. Межвузовский сборник, вып. 1. Калининград, 1975.
Некр. по мат. ПД – Некрасов по неизданным материалам Пушкинского Дома. Пг., 1922.
Некр. сб. – Некрасовский сборник. I–III. M.-Л., 1951, 1956, 1960; IV, V, VI, VII. Л., 1967, 1973, 1978, 1980.
ОД – «Общее дело».
ОЗ – «Отечественные записки».
О Некр. – О Некрасове, вып. 1–4. Ярославль, 1958, 1968, 1971, 1975.
ПП – Последние песни. Стихотворения Н. Некрасова. СПб., 1877.
ПП 1974 – Последние песни. М., 1974 («Литературные памятники»).
ПСС – Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем, т. I–XII. М., 1948–1953.
ПССт 1927 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений. М.-Л., 1927.
ПССт 1931 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений. М.-Л., 1931.
ПССт 1934–1937 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений, т. I. М.-Л., 1934; т. II (кн. 1 и 2). М.-Л., 1937.
ПССт 1967 – Некрасов Н. А. Полн. собр. стихотворений в 3-х т. Л., 1967 («Библиотека поэта». Большая сер. Изд. 2-е).
РБ – «Русское богатство».
Р. б-ка – Н. А. Некрасов. СПб., 1877 (сер. «Русская библиотека», VII).
РВ – «Русский вестник».
РЛ – «Русская литература».
РМ – «Русский мир».
PC – «Русская старина».
РСл – «Русское слово».
С – «Современник».
САС – «Столетие С.Петербургского Английского собрания». СПб., 1870.
Собр. соч. 1965–1967 – Некрасов Н. А. Собр. соч. в 8-ми т. М., 1965–1967.
СПбВ – «С.-Петербургские ведомости».
Ст 1856 – Стихотворения Н. Некрасова. М., 1856.
Ст 1869 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 1–2. Изд. 5-е; ч. 3 [Изд. 2-е]; ч. 4 [Изд. 1-е]. СПб., 1869.
Ст 1873, ч. 5 – Стихотворения Н. Некрасова, ч. 5. Изд. 5-е. СПб. 1873.
Ст 1873, т. I–III, ч. 1–5 – Стихотворения Н. Некрасова, т, I ч. 1–2; т. II, ч. 3–4; т. III, ч. 5. Изд. 6-е. СПб: 1873.
Ст 1874 – Стихотворения Н. Некрасова, т. III, ч. 6. СПб., 1874.
Ст 1879 – Стихотворения Н. А. Некрасова, т. I–IV. Посмертное изд. СПб., 1879.
Ст 1920 – Стихотворения Н. А. Некрасова. Изд. испр. и доп. Пгр. 1920.
ЦГАЛИ – Центральный государственный архив литературы и искусства СССР (Москва).
ЦГИА СССР – Центральный государственный исторический архив СССР (Ленинград).
Сцены из лирической комедии «Медвежья охота»*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 187–216.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 9, с. 1–16, с заглавием: «Три сцены из лирической комедии „Медвежья охота“», подписью: «Н. Некрасов» и датой: «Весна 1867 года. Париж и Флоренция».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1869, ч. 4, с заглавием: «Медвежья охота» (на шмуцтитуле – «Сцены из лирической комедии „Медвежья охота“ (1867)») и той же датой, что и в ОЗ (в оглавлении: «Из „Медвежьей охоты“: 1) Сцены, 2) Песня о труде, 3) Песня Любы») (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4, с тем же заглавием и той же датой).
Обильный рукописный материал, связанный с работой над комедией, можно разделить на три группы: 1) ранняя редакция (с относящимися к ней набросками и вариантами); 2) варианты сцен, опубликованных автором (с относящимися к ним набросками); 3) отдельные наброски и записи.
Незавершенная рукопись ранней редакции (из собрания В. Е. Евгеньева-Максимова), чернилами, перед текстом, карандашом, заглавие: «Как убить вечер. Сцены»; на титульном листе, рукой А. А. Буткевич: «Медвежья охота»; в конце рукописи неизвестной рукой это заглавие повторено, – ИРЛИ, Р. I, оп. 20, № 39, л. 1-29. Автограф черновой, с довольно значительной правкой, не устранены повторения, противоречия, разнобой в именах персонажей. Так, князь Воехотский окончательной редакции именуется то Сухаревым, то Сухотиным, а иногда Саб. (Сабуровым?), Бар. и Б. (Барином или Бароном?); Лесничий – Цуриковым, Трушиным и Душиным; Окладчик – Сергеем Макаровым, Кондратьевым и Кондыревым (в окончательной редакции – Савелий); Посланник – немцем (в окончательной редакции – барон фон дер Гребен), Миша Воинов – Труницким, Пальцов окончательной редакции – то Остроуховым, то Осташевым. Нумерация страниц отсутствует.
Текст ранней редакции был реконструирован составителями т. IV ПСС, руководствовавшимися принципом возможно более полного использования автографа «на основе сохранения внутреннего единства произведения и учета авторских указаний (вычерки, вставки и пр.)» (ПСС, т. IV, с. 648). Предложенная составителями последовательность сцен не может быть признана окончательной, но тем не менее представляется достаточно обоснованной и поэтому принята в настоящем издании.
В ранней редакции две части (или два действия) – первое, в котором сталкиваются друг с другом высокопоставленные и богатые господа, приехавшие на охоту, и крестьяне, участвующие в этой охоте, и второе, где с теми же господами знакомится новое лицо – молоденькая девушка Люба Тарусина, мечтающая стать актрисой: услышав об их приезде, она приходит к ним, чтобы попросить помочь устроиться на сцену, в театр.
Перекличка сюжетной линии Любы с черновыми драматическими фрагментами под заглавием «<Сцены>» (1855–1856) (см.: наст. изд., т. VI) и непосредственно связанным с ними стихотворным наброском «Так говорила актриса отставная» (наст. изд., т. II, с. 21) позволяет сделать некоторые предположения о содержании этой части драмы. Очевидно, в судьбе матери Любы роковую роль сыграла ее связь в молодости с князем Сухотиным. Может быть, и сама Люба – плод этой связи. Знакомство Любы с важными господами должно было привести, по-видимому, к столкновению старшей и младшей Тарусиных с князем Сухотиным. О дальнейшем развитии этой линии судить трудно. Ясно лишь, что намечается новый сюжет, давно волновавший Некрасова, – трагическая судьба русской актрисы (см. его стихотворение «Памяти <Асенков>ой» (1855) – наст. изд., т. I, с. 146–148).
В состав рукописи, наряду с отдельными сценами, объединявшимися первоначальным заглавием «Как убить вечер», входят наброски диалога Миши и Остроухова, связанные как с этими сценами, так и с теми, которые впоследствии составили текст опубликованной автором части замысла. Ряд набросков и заметок, так или иначе относящихся к замыслу «Медвежьей охоты», – ИРЛИ, P. I, оп. 20, № 40, л. 1-16; ф. 203, № 1, л. 1–4. Там же (P. I, оп. 20, № 41, л. 1-14) копия рукой А. А. Буткевич, снятая с наиболее законченных листов рукописи.
Наряду со стихотворными и прозаическими набросками и заметками, связь которых с «Медвежьей охотой» более или менее прослеживается, в рукописях имеется немало и таких конспективных записей «для памяти», которые даже не всегда могут быть расшифрованы. Разумеется, здесь могли оказаться и записи для других произведений. Образ «славянофила-католика», например (см.: Другие редакции и варианты, с. 292), появится в поэме «Недавнее время», а заметка «Юбилей за 50 лет бездействия» ведет к первой части поэмы «Современники», где высмеяны подобные юбилеи, что, конечно, не означает, что обе темы не могли первоначально предназначаться для «Медвежьей охоты». Во всяком случае, ни об одной из этих и им подобных заметок нельзя с уверенностью сказать, что они не имеют отношения к комментируемому замыслу. Поэтому все они приводятся в разделе «Другие редакции и варианты» (с. 291–293). Исключение составляют лишь пометы сугубо рабочего характера, вроде: «Перебрать „Современник“ и составить список моих стихот<ворений> юмористич<еских>»; «Говорят, что счастье наше скользко и проч. Что новый год, то новый шум (sic!)». Некоторые из заметок свидетельствуют о намерении коснуться весьма острых тем: «Анекдоты о помещике, бравшем по 40 р. за хлеб и проч.»; «Об импер<аторе>»; «В Витебской губернии люди – лошади».
Наборная рукопись со значительной правкой, указаниями наборщикам и следами типографской краски – ГБЛ, ф. 195, оп. 1, М. 5749, л. 1-17. Заглавие: «Три сцены из комедии „Медвежья охота“». Над текстом помета Некрасова: «„Отеч<ественные> зап<иски>“, № 5. Отд. 1-е». После ст. 511 дата: «2–4. Март». Под текстом дата: «[Март] Весна 1867 года. Париж и Флоренция» и подпись: «Н. Некрасов». Рукопись скомпонована из отдельных листов, причем некоторые листы, очевидно, вынуты из ранней редакции («Как убить вечер»).
Многие рукописные материалы комедии неоднократно публиковались. Так, ранняя редакция («Как убить вечер») впервые опубликована К. И. Чуковским: РСл, 1913, 23 дек., 1914, 24 янв. (не полностью и в иной последовательности сцен, чем в настоящем томе), в таком виде перепечатывалась в следующих изданиях: Некрасовский сборник. Под ред. К. И. Чуковского и В. Е. Евгеньева-Максимова. Пгр., 1922; Чуковский К. Некрасов. Статьи и материалы. Л., 1926; Некрасов Н. А. «Топкий человек» и другие неизданные произведения. М., 1928. В собрание сочинений (в качестве самостоятельной пьесы «Как убить вечер») впервые включена: ПСС, т. IV, с. 214–240 (перепечатана с уточнениями и дополнениями в ПССт, 1967, т. II, с. 508–545). Черновые наброски и заметки, не вошедшие в ПСС, опубликованы в кн.: Гин, с. 262–287.
Отдельное четверостишие, вариант ст. 130–133 (см.: Другие редакции и варианты, с. 290–291), сообщено в письме В. П. Боткина к А. А. Фету от 20 апреля 1865 г. (см.: Фет А. А. Мои воспоминания, т. II. М., 1890, с. 64–65). Печатается по этому изданию. Несколько ранних редакций и отдельных набросков, связанных с замыслом «Медвежьей охоты», было опубликовано в примечаниях К. И. Чуковского в ПССт 1934–1937, т. II, с. 821–825, по рукописному источнику, местонахождение которого в настоящее время неизвестно. Среди них – два наброска, отсутствующие в доступных нам рукописях. Печатаются по названному изданию.
В процессе работы в текст лирической комедии включались стихотворения и строки, созданные ранее, вне связи с данным замыслом. Так, ст. 496–503 перенесены из созданного в 1855–1856 гг., но не опубликованного автором стихотворения «Еще скончался честный человек…» (см.: наст. изд., т. I, с. 169). На одном из листов рукописей «Медвежьей охоты» – ранняя редакция стихотворения «Свобода» (1861), без заглавия; очевидно, эти строки должны были быть включены в один из монологов героев пьесы. Отдельное стихотворение под заглавием «Молодому поколению» («Господь с тобой! бросайся прямо в пламя…») (ИРЛИ, ф. 203, № 1, л. 3) с небольшим изменением вошло в один из монологов Миши (ст. 395–402). С другой стороны, некоторые тексты, прежде входившие в «Медвежью охоту», выделены, оформлены и опубликованы автором в качестве самостоятельных произведений. Так, стихотворение «Молодые» (одна из «Песен» 1866 г.) в первоначальной редакции (без заглавия) входило в состав какого-то монолога одного из героев, соединяясь с ним стихом «Я знаю обитателей селенья» (ИРЛИ, P. I, оп. 20, № 40, л. 6 об.). В монолог Миши входили стихи, опубликованные Некрасовым под заглавием «Человек сороковых годов». Вполне самостоятельными стихотворениями, хотя и с указанием на связь с «Медвежьей охотой», суждено было стать «Песне о труде» и «Песне Любы» («Отпусти меня, родная…»). О связи с комментируемым замыслом стихотворения «Перед зеркалом» см. ниже, с. 401–402.
Лирическая комедия создавалась в сложных условиях пеак дни, террора после неудавшегося покушения студента Д. Каракозова на Александра II (4 апреля 1866 г.), когда страх и паника охватили различные слои русского общества. Некрасов, опасаясь за «Современник», самый лучший, самый радикальный журнал тех лет, предпринимает отчаянную попытку спасти свое любимое детище и произносит в Английском клубе мадригал в честь Муравьева Вешателя. Шаг оказался напрасным – «Современник» спасти не удалось, а на Некрасова посыпались упреки и слева и справа: Друзья упрекали в измене, а враги бешено травили неугодного поэта. Но самым мучительным был его собственный беспощадный суд над собой (см. стихотворения «Ликует враг, молчит в недоуменье…», «Умру я скоро. Жалкое наследство…», «Зачем меня на части рвете…» и комментарии к ним – наст. изд., т. II, с 246, 429–430; наст. том, с. 40–41, 44–45 и 406–408, 410–411).
При этом в стихотворениях личное перерастало в социальное, думы о себе – в думы о России и доминирующим становилось острое чувство вины, ответственности и долга перед народом. Этот психологический источник поэзии Некрасова всегда давал себя знать, но особенно остро в кризисных ситуациях. Подобные мотивы присутствуют и в комментируемом произведении – на сравнительно поздних стадиях работы (см. наброски после ст. 216 – «Когда писатель наш любимый Внезапно глупость сочинит…» – и связанные с ними: Другие редакции и варианты, с. 287). Напряженно работает поэт над этим фрагментом, создает несколько вариантов и в конце концов все-таки отбрасывает его: слишком явно звучит здесь личная боль. В окончательном тексте остается лишь общезначимое, близкое автору как человеку, озабоченному судьбами своей Родины (отсюда лиризм, пронизывающий всю комедию), а личное, субъективное всячески приглушается (ст. 183–202).
Анализ всех имеющихся рукописей и печатных текстов убеждает, что мы имеем дело с замыслом широкого, многопланового произведения, разраставшегося по мере продвижения вперед. В основе «драмы для чтения» (центральная лирическая тема) – раздумья о судьбах русского освободительного движения, об исторической миссии русской прогрессивной интеллигенции, о традициях, на которые опирается современная поэту демократическая общественность, о связи поколений 1840-х и 1860-х гг., о гражданском мужестве и доблести в условиях реакции. И все это объединяется стремлением найти выход к настоящему делу для себя и людей своего поколения. Такого глубокого и всестороннего смотра судеб и ресурсов русского освободительного движения, передовой русской интеллигенции не было в творчестве Некрасова ни до, ни после этого произведения.
Как всегда у Некрасова, исходный пункт всех его необычайно острых и мучительных размышлений – народ, его положение, взаимоотношения с привилегированными слоями общества (сцены ранней редакции). В общую картину вплетаются образы и судьбы людей «молодого поколения», лучших представителей демократической интеллигенции (Лесничий, Люба Тарусина, Белинский, Грановский, Гоголь). Драма обычного типа едва ли могла вместить все богатство и многообразие намечающейся проблематики. И сюжет, связанный с именем Любы, долгое время считавшийся основным сюжетом «Медвежьей охоты», не мог быть таковым, как бы ни было велико его значение.
Перед смертью на полях своего экземпляра опубликованных сцен Некрасов написал: «Несколько раз я принимался окончить эту пьесу, которой содержание само по себе интересно, и не мог – скука брала. Вообще свойство мое таково: как только сказал, что особенно занимало, что казалось важным и полезным, так и довольно, скучно досказывать басню. Если найду время, расскажу прозой с приведением отрывков» (Ст 1879, т. IV, с. LXXV–LXXVI).
О том, что «особенно занимало» автора, дают представление наиболее значительные монологи на общественные темы, составляющие основное содержание печатных сцен. Судьба Любы, народные сцены, другие сюжеты и судьбы, видимо, должны были войти в текст в качество художественных иллюстраций, на которые опираются рассуждения героев. «Драма для чтения» приобретала характер пьесы-обозрения, близкой по типу художественно-публицистическому обозрению, хорошо известному в демократической беллетристике 1860-1870-х гг. (М. Е. Салтыков-Щедрин, Г. И. Успенский, писатели-народники) и в поэзии Некрасова (номерной цикл сатир, «Современники», «Кому на Руси жить хорошо» и др.).
Изучение творческой истории замысла дает возможность понять, почему он остался незавершенным. Дело, очевидно, не только и не столько в том, что «скучно досказывать басню». Лирическая комедия, «драма для чтения» оказалась слишком тесной площадкой для намечавшегося содержания: Некрасов двигается здесь к чему-то среднему между обозрением и «драмой для чтения». Однако совместить то и другое нелегко: первоначальный замысел, не выдержав наплыва разных тем, сюжетов и образов, начинает трещать по швам: содержание приходит в непримиримое противоречие с формой, – противоречие, творчески неразрешимое при данных обстоятельствах. Решать его следовало в иных жанровых рамках. С другой стороны, Некрасов не мог не отдавать себе отчета в том, что ему не удастся выразить все, что тогда его волновало, как по причинам внутреннего, субъективного характера (слишком тесная связь его мучительных размышлений с собственным ложным шагом после выстрела Каракозова), так и внешнего, цензурного. В частности, видимо, по соображениям автоцензуры не попадает в печатный текст продолжение монолога Миши (см.: Другие редакции и варианты, с. 281–284), касающееся дорогих автору острых, значительных вопросов. Некрасов прекращает работу над лирической комедией, подготовив для печати три сцены, включившие в себя то, что представлялось поэту возможным из наиболее «важного и полезного».
В этом смысле оглядка на исторический опыт близкого прошлого (1840-е гг.), проблема традиций освободительного движения приобретали особую остроту. Тогда, в 1840-е гг., нашлись два-три человека, «вынесшие» на своих плечах все поколение. Найдутся ли такие богатыри теперь? Кто спасет честь нынешнего поколения? Шестидесятники не были одиночками, однако еще не могли опереться на широкое демократическое народное движение, отсутствие которого особенно давало себя знать в условиях реакции и террора после выстрела Каракозова, Отсюда проходящая через всю драму тема поисков здоровых сил, на которые можно опереться, с которыми можно объединиться.
С этим связана важнейшая особенность общественно-политической позиции поэта того времени – попытка пересмотреть отношение к российскому либерализму, к людям 1840-х гг., стремление защитить их от слишком горячих нападок «молодого поколения», призывы «но пятнать» тех, «кто твое держал когда-то знамя». Строки, о которых идет речь, могут быть поняты лишь в контексте исканий поэта тех лет, поэтому он их опубликовал не в качестве отдельного стихотворения («Молодому поколению»), а включил в один из монологов Миши. Взглядам и настроениям автора вполне соответствуют слова Миши:
Не предали они – они устали
Свой крест нести,
Покинул их дух Гнева и Печали
На полпути…
Впоследствии эти стихи воспринимались и переосмыслялись иронически, но в контексте «Медвежьей охоты» они свободны от какого-либо налета иронии. Голос автора звучит и в другом монологе, не включенном в окончательный текст:
Ведь если ты таких как я бракуешь,
Откуда же людей ты навербуешь,
Чтоб новые порядки водворять?
Мы все такие – лучше негде взять!
В этих словах – ключ к объяснению позиции Некрасова: время и обстоятельства обусловливали поиски новых союзников. В окончательном тексте характеристика российского либерализма выглядит гораздо более сдержанной, и все-таки такой высокой оценки его исторической роли ни до, ни после «Медвежьей охоты» у Некрасова не было. Понять ее можно лишь с точки зрения тех поисков социальной опоры в сложных условиях второй половины 1860-х гг., о которых только что упоминалось (подробнее см. в упомянутой книге М. М. Тина).
Становится ясной, таким образом, и некоторая противоречивость образа Миши в комедии. Прототипом его послужил известный библиограф и библиофил М. Н. Лонгинов (1823–1875), в 1850-е гг. близкий Некрасову и кругу «Современника», впоследствии сотрудник катковских изданий, а с 1871 г. начальник Главного управления по делам печати, т. е. глава русской цензуры, проявивший себя на этом посту явным мракобесом. В литературных кругах он был известен страстью к сочинению порнографических («не для дам») стишков «во вкусе Баркова». Однако связь с прототипом ощущается только в ранней редакции, а в «Сценах» печатного текста Миша – рупор самых сокровенных и самых дорогих автору идей: в его уста вкладываются благоговейные воспоминания о Белинском и Грановском, проникновенные строки о «глубоких муках» «души живой и благородной», способной, не страдая личным горем, «плакать честными слезами». Здесь, очевидно, налицо не преодоленные до конца противоречия между разными редакциями (см. об этом: Гин М. М. Эволюция замысла «Медвежья охота» и духовная драма Некрасова 1866–1867 гг. – Некр. сб., VII, с. 35–46).
Обращает на себя внимание и стремление автора как-то противопоставить ту часть либеральной интеллигенции, которая сохранила верность заветам 1840-х гг. и способность к деятельности, – «либералам-идеалистам», «диалектикам обаятельным». О глубине и достоверности немногих строк, рисующих этот социально-психологический тип (ст. 337–376), косвенно может свидетельствовать сопоставление его с одним из самых значительных образов романа Достоевского «Бесы» (1871) – Степаном Трофимовичем Верховенским. Резко расходясь с Некрасовым в оценке исторической роли людей 1840-х гг., Достоевский создает образ, вполне соответствующий некрасовскому «диалектику обаятельному», при этом цитаты из Некрасова проходят через весь роман (см.: Гин М. Достоевский и Некрасов. – Север, 1971, № 11, с. 121–122).
Анализ движения замысла помогает уточнить датировку лирической комедии. Наиболее ранняя из авторских дат – примечание к одному из монологов Миши, первоначально предназначавшемуся для пятой сцены журнального текста: «Писано в феврале 1867 года». Ранняя редакция («Как убить вечер») возникла, конечно, до этого. Одно из стихотворений, сначала входивших в «Медвежью охоту» и затем выделенных из нее, – песня «Молодые» – датировано автором 1866 г. (более ранние стихотворения, намечавшиеся к включению в «Медвежью охоту», – «Еще скончался честный человек…» (1855–1856) и «Свобода» (1861) – создавались, очевидно, вне связи с данным замыслом). Следовательно, работа над «Медвежьей охотой» велась и в 1866 г. При этом ранняя редакция свободна от печати настроений, связанных с выстрелом Каракозова и так называемой «Муравьевской историей». Может быть, она писалась до этих событий, но, по-видимому, все-таки не ранее 1866 г. Окончание работы определяется в соответствии с авторской датой под текстом опубликованных сцен – «Весна 1867 года», – что, однако, не исключает некоторой доработки и правки в процессе подготовки рукописи к печати весною следующего, 1868 г.
Авторская помета на наборной рукописи свидетельствует, что первоначально три сцены предназначались для майского номера (№ 5) «Отечественных записок» 1868 г. Из письма М. А. Маркович к Некрасову, отправленного около 9 мая 1868 г., видно, что к этому времени они уже были отпечатаны: «Мне очень жаль, что „Медвежья охота“ не помещена. Если можете, то пришлите мне оттиск» (ЛН, т. 51–52, с. 382). На существенную деталь обратил внимание В. Э. Вацуро. На листе журнального текста сцен сигнатура «т. CLXXVIII – Отд. 1» (в этом томе № 5–6), печатный лист № 9 «Отечественных записок» имеет сигнатуру «т. CLXXX» (в этом томе № 9-10). Следовательно, «сцены были набраны для майского номера ОЗ; уже отпечатанный лист был оттуда вынут и вклеен в начало № 9» (ПССт 1967, т. II, с. 639) – все это по причине, очевидно, цензурного порядка (см.: Гаркави, 1966, с. 117). Дата выпуска в свет № 5 «Отечественных записок» – 15 мая. Впоследствии к работе над «Медвежьей охотой» поэт не возвращался.
Во время обсуждения № 9 «Отечественных записок» на заседании Совета Главного управления по делам печати председательствующий М. Н. Похвиснев заявил, что «Медвежья охота» Некрасова «заслуживает большого внимания <…> по крайне резкому и легкомысленному осуждению целого периода нашей общественной жизни и именно близкого к нам времени, которое автор дозволяет себе называть позорным» (цит. по: Боград В. Э. Журнал «Отечественные записки». 1868–1884. Указатель содержания. М., 1971, с. 372). К этому мнению в сущности присоединился и цензор Н. Е. Лебедев в докладе о направлении «Отечественных записок» за 1868–1869 гг.: «В этой пьесе преданы осмеянию молодые бюрократы, представленные людьми формы и слова, а не дела: в ней весьма неуместно, между прочим, описание времени 40-х годов, в которое будто бы приходилось всякому мыслящему человеку задыхаться от невыносимого гнета» (там же, с. 373).
Значение этого крупного замысла трудно переоценить: он не только знакомит со сложными и напряженными исканиями поэта в годы кризиса, пережитого им во второй половине 1860-х гг., но и дает наглядное представление о разрешении его. Это произведение предваряет и открывает последний период творческого пути Некрасова – поэзию 1870-х гг.
…эти полумертвецы ~ временем родному краю Готовятся… – Еще резче в одном из первоначальных вариантов: «…люди, [проводившие свой век В гостиных, в ресторанах, в бардаках Администраторами] стали!» (см.: Другие редакции и варианты, с. 267). Вопрос о том, где проходят школу «государственной мудрости» будущие администраторы, был весьма актуален, в частности он не раз привлекал внимание М. Е. Салтыкова-Щедрина («Господа ташкентцы», «Помпадуры и помпадурши»).
Ни от начитанных глупцов, Лакеев мыслей благородных! – Как установил Б. Я. Бухштаб, эти стихи с незначительным изменением заимствованы у Н. А. Добролюбова (см.: Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч., т. VI. М., 1933, с. XIII). Ср.: Другие редакции и варианты, с. 290–291.
И покидается боец Почти один на полдороге… – Очевидно, перекличка с поэмой Т. Г. Шевченко «Три лiта»: «I кидають на розпуттi слiпого калiку» (Шевченко Т. Кобзар. Киiв, 1957, с. 301).
…сам Гомер Не смел Омиром называться. – Явное недоразумение. Гомер не смел называться именно Гомером: в 1852 г. министр просвещения П. А. Ширинский-Шихматов потребовал отмены произношения греческих слов «по Эразму» (Гомер вместо Омир) как не соответствующего традиции церкви и богословской литературы (см.: Горнфельд А. Г. Омир и Гомер (примечание к Некрасову).-Резец, 1939, № 6, с. 21).
…его Прозвали «лишним». – В одном из вариантов: «…его Тургенев лишним называл…» (см.: Другие редакции и варианты, с. 277, вариант к ст. 326–336). Термин «лишний человек» впервые появился в повести И. С. Тургенева «Дневник лишнего человека» (1849).
На взгляд глупцов казался переменчив… – Напряженные идейно-философские искания Белинского, не раз прямо и открыто отказывавшегося от своих оценок и взглядов, если он убеждался в их ошибочности, вызывали упреки в «непостоянстве» и «изменчивости», особенно со стороны С. П. Шевырева. Несостоятельность подобных нападок была убедительно показана Н. Г. Чернышевским в «Очерках гоголевского периода русской литературы».
Песня о труде*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 217–219.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1869, ч. 4, с. 213–215, с подзаголовком: «Из „Медвежьей охоты“» и датой под текстом: «1867» (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4 с той же датой и тем же подзаголовком).
Автограф не найден (ср.: Другие редакции и варианты, с. 256).
Датируется временем работы над «Медвежьей охотой» – 1866–1867 гг.
Как старый пес мой, что издох Над гаршнепом в болоте!.. – Первоначально это сравнение – в ином контексте (см.: Другие редакции и варианты, с. 291).
Песня*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 220–221 (заглавие дается по Ст 1879, т. II, с. 270).
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1869, ч. 4, с. 213–217, под заглавием: «Песня Любы (Из „Медвежьей охоты“)» (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4 с тем же заглавием).
Автограф не найден (ср.: Другие редакции и варианты, с. 264).
Датируется временем работы над «Медвежьей охотой» – 1866–1867 гг.
Готовя перед смертью новое издание своих стихотворений, Некрасов в принадлежавшем ему экземпляре Ст 1873, т. II, ч. 4 в заглавии «Песня Любы» вычеркнул последнее слово и написал на полях: «Нужно большое примечание – если успею. Мать девочки была трагическая актриса» (Ст 1879, т. IV, с. LXXVI). Примечание поэт не написал. В ранней редакции «Медвежьей охоты» («Как убить вечер») эту песню исполняет молодая девушка, мечтающая стать актрисой и поступить на сцену. Этим стремлениям решительно препятствует ее мать, в прошлом актриса, пережившая на сцене столько страданий и унижений, что не хочет даже допустить мысли о сценической карьере для дочери. Прослышав о приезде в город важных господ, Люба приходит к ним и просит, чтобы они помогли ей перебороть упрямство матери и устроиться на сцену. По их просьбе – что-нибудь спеть – она садится к роялю и исполняет песню,
которую певала
Я матери моей, когда еще надежда
Во мне была, что можно убедить
Упрямую несчастную старуху.
Г. В. Плеханов писал об этом стихотворении Некрасова: «…Скажите, согласилась ли бы объявить его чуждым поэтического вдохновения одна из тех до сих пор многочисленных у нас девушек, которые рвутся на простор, – куда-нибудь „на курсы“, в Петербург, в Москву, за границу, – и которым приходится встречать любвеобильное, нежное, но тем труднее преодолеваемое сопротивление со стороны матерей, отцов или вообще близких лиц» (Плеханов Г. В. Соч., т. X. М.-Л., 1925, с. 388).
Человек сороковых*
Печатается по тексту первой публикации.
Впервые опубликовано: НВ, 1876, 6 июня, № 96, без подписи и указания автора, в составе цикла «Из записной книжки» (вместе со стихотворениями «На покосе» и «К портрету **» («Твои права на славу очень хрупки…»)).
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1879, т. IV. В прижизненные издания «Стихотворений» Некрасова не входило.
Автограф, среди набросков и записей к лирической комедии «Медвежья охота», – ИРЛИ, P. I, оп. 20, № 40, л. 16.
В ПССт 1934–1937, т. II, ч. 2, с. 827–828 опубликованы и в ПСС, т. II, с. 579 перепечатаны варианты «Человека сороковых годов», обнаруженные К. И. Чуковским в черновых рукописях, впоследствии, по его словам, утраченных. Однако сведения об источнике и самих вариантах не точны. К. И. Чуковский отметил «почти буквальное» совпадение «с началом этого стихотворения» (ПСС, т. II, с. 701–702). В действительности, в его публикации сведены воедино два наброска: 1) набросок «Я человек обыкновенный…» (см.: Другие редакции и варианты, с. 284), близкий одному из вариантов монолога Миши, и 2) две строфы ранней редакции «Человека сороковых годов» – последняя и предпоследняя (исключенная автором – см. ниже), – входившие в другой монолог Миши (см.: Другие редакции и варианты, с. 278–279). Все это имеется в рукописях ИРЛИ, перечисленных на с. 390–392 наст. тома. Не исключена возможность, что именно ими и пользовался Чуковский.
Датируется временем работы над «Медвежьей охотой» – 1866–1867 гг. Стихи эти первоначально входили в один из монологов Миши, героя лирической комедии, где связаны с рассуждением о традициях и исторической роли людей 1840-х гг. (см.: Другие редакции и варианты, с. 277–281). В окончательный текст не вошло четверостишие, в рукописи вписанное на полях:
Как быть! Счастливые условья
Меня от многого спасли,
Но годы робкого безмолвья
Свой плод печальный принесли!
Ст. 12 («Незабываемых годов») предшествовал вариант «Всех николаевских годов». Причиной замены вряд ли была только автоцензура. В манифесте Александра II по поводу смерти Николая I последний был назван «нашим незабвенным родителем». Герцен и Огарев в «Колоколе» высмеяли этот манифест, иронически переосмыслив слово «незабвенный», которым они оценили все николаевское царствование. С тех пор насмешливый эпитет «незабвенный» вошел в обиход, он встречается в дневниках, письмах, статьях и воспоминаниях В. Ф. Одоевского, М. Н. Лонгинова, К. Д. Кавелина, П. В. Долгорукова и др. В. С. Курочкин воспользовался им в стихотворении «Навуходоносор», имеющем в виду Николая I, а Т. Г. Шевченко в «Дневнике» несколько раз называет Николая I «неудобозабываемым» (см. об этом: Ямпольский И. Г. Василий Курочкин. – В кн.: Поэты «Искры», т. 1. Л., 1955, с. 36–37). Применяя к николаевским годам определение «незабываемые», Некрасов не мог не учитывать этих обстоятельств.
Другие разночтения незначительны и их немного. В целом ранняя редакция стихотворения в рукописи «Медвежьей охоты» близка к тексту, опубликованному автором. К 1876 г. могла относиться лишь небольшая стилистическая правка.
Перед зеркалом*
Печатается по Ст 1874, т. III, ч. 6, Приложение 3-е: Юмористические стихотворения разных годов, с. 265–266.
Впервые опубликовано: Будильник, 1872, № 1, с. 1, под заглавием: «Дума перед зеркалом», с подписью: «Савва Намордников», с рядом разночтений и заменой ст. 16 по цензурным причинам («Выть не могу я магистром» вместо «Быть не могу я министром»).
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1874.
К. И. Чуковский сообщил, что в 1918 г. работал с «черновым автографом» стихотворения, находившимся в частных руках (ПСС, т. II, с. 586); местонахождение его в настоящее время неизвестно.
Беловой автограф, без разночтений, с датой: «1853», проставленной в другое время и скорее всего неизвестной рукой, с надписями, также неизвестной рукой, – вверху: «Грейнер, 82 стр.», внизу: «На обороте», побуждающими предполагать, что он служил наборной рукописью, – Черниговский гос. исторический музей.
Набросок ст. 9-12, среди набросков и записей к лирической комедии «Медвежья охота», – ИРЛИ, ф. 203, № 1, л. 2.
Датируется временем работы над «Медвежьей охотой» – 1866–1867 гг.
По-видимому, первоначально комментируемое произведение было связано с этим большим замыслом и, как и некоторые другие стихотворения, впоследствии выделено из него (см. выше, с. 392). В пользу этого предположения говорит не только существование указанного выше наброска, но и определенная перекличка с ранней редакцией «Медвежьей охоты» (ср. стих «Быть не могу я министром» с диалогом между Мишей и Остроуховым). В ответ на заявление Остроухова, что из Миши и его трудов ничего не выйдет, последний с хохотом отвечает: «Министром буду!». И Остроухов вынужден признать это вероятным:
Случалось видеть нам,
Что люди вовсе пошлые, пустые…
. . . . . . . . . . . . . . .
Глубокими политиками стали
Не исключена возможность, что дата «1853» в Ст 1874, т. III, ч. 6 призвана была замаскировать намек на какое-то реальное высокопоставленное лицо. С. А. Рейсер, обнаруживший первую публикацию стихотворения в журнале «Будильник», отметил, что оно было весьма популярно, в частности включено в изд.: Новый полный песенник. 500 русских, малороссийских, цыганских юмористических стихотворений и комических куплетов, французских шансонеток и песен. В семи частях. Составлено хором арфисток. М., 1876, с. 164 (Рейсер С. Неизвестные строки Некрасова. – ВЛ, 1960, № 7, с. 138–139).
Суд*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 101–120, с устранением автоцензурного исправления в ст. 296.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 1, с. 227–238, с авторскими купюрами и заменами и подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1869, ч. 4, с датой: «1867» на шмуцтитуле (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Наборная правленная авторская рукопись, с подписью: «Н. Некрасов» – ИРЛИ, ф. 203, № 32, л. 1-10. Отдельные наброски: ст. 217–226, 333–338 (беловая запись) и отрывок «Не то беда, что по суду…» (черновая карандашная запись) – ГБЛ, ф. 195, М57256, № 25.
Варианты ст. 263–264 впервые опубликованы К. И. Чуковским в статье «Новонайденные творения Некрасова» (РСл, 1913, 11 дек., № 285, с. 4).
Повод для написания сатиры «Суд» Н. А. Некрасову дала практика применения нового закона о печати, утвержденного 6 апреля 1865 г. и вступившего в силу с 1 сентября того же года (см.: Полное собрание законов Российской империи. Собр. 2-е. Т. XL. СПб., 1865, № 41990). Закон, принятый, как гласил его текст, с целью «дать отечественной печати возможность облегчения и удобства», отменил предварительную цензуру периодических изданий и заменил ее карательной цензурой, переложив тем самым всю полноту ответственности за публикуемые материалы с цензоров на авторов и издателей-редакторов. Цензурный комитет получил широкие возможности вмешиваться в литературные дела, в частности право после трех предостережений останавливать издание, а издателей и авторов привлекать к суду.
Демократическая печать настороженно встретила этот закон. В первом бесцензурном номере «Современника» М. А. Антонович предрекал, что в руках цензурной администрации, «склонной к нетерпимости и крайнему произволу», сосредоточится «огромная, почти неограниченная власть над периодической прессою», что она станет «угнетательницей прессы с целью вынудить у нее или угодливость или, по крайней мере, покорное молчание» (Антонович М. Надежды и опасения. – С, 1865, № 8, с. 184–186). Опасения эти были не напрасны. Вскоре после вступления закона в силу; «Современник» получил два цензурных предостережения – 10 октября и 4 декабря, а 28 мая 1866 г. «Современник» и другой демократический журнал – «Русское слово» – были прекращены «вследствие доказанного с давнего времени вредного их направления» (ЛН, т. 51–52, с. 587). Незадолго до этого, в апреле, по подозрению в причастности к каракозовскому делу был арестован сотрудник «Современника» Г. З. Елисеев. Уже после закрытия журнала, во второй половине 1866 г., Ю. Г. Жуковский и А. Н. Пыпин были привлечены к судебной ответственности за напечатание в мартовской и февральской книжках журнала «преступной» статьи Ю. Г. Жуковского «Вопрос молодого поколения», содержавшей, по мнению обвинителей, «оскорбление чести и достоинства всего дворянского сословия». 25 августа 1866 г. С.-Петербургский окружной суд оправдал обвиняемых, но это решение было опротестовано товарищем прокурора Н. Б. Якоби, и при повторном разбирательстве дела 4 октября 1866 г. уже в Судебной палате был вынесен обвинительный приговор. А. Н. Пыпин и Ю. Г. Жуковский подверглись «денежному взысканию по сту рублей и аресту на военной гауптвахте в течение трех недель каждого» (см. об этом: Сборник сведений по книжно-литературному делу за 1866 год, ч. II. М., 1867, с. 4–77). Этот случай послужил прецедентом для изъятия из ведения гласных пореформенных судов всех дел о цензуре и передачи их в ведение Судебной палаты.
Н. А. Некрасов к суду не привлекался и на процессе не присутствовал: он был в это время в Карабихе. Но о его готовности взять на себя ответственность за напечатание статьи Ю. Г. Жуковского и напряженном внимании к процессу свидетельствует переписка с А. Н. Пыпиным и С. В. Звонаревым в августе 1866 г. (см. письмо Некрасова к А. Н. Пыпину от 23 августа 1866 г., а также: Архив села Карабихи. Письма Н. А. Некрасова и к Некрасову. Примеч. сост. Н. Ашукин. М., 1916, с. 159–160, 252–253).
Некрасов, вероятно, присутствовал на другом таком же судебном разбирательстве – по делу А. С. Суворина, автора и издателя книги «Всякие. Очерки современной жизни». Суворин также был приговорен к трехнедельному аресту на гауптвахте, а книга его – к уничтожению (см. письмо Некрасова к В. П. Гаевскому от 20 декабря 1866 г. и стихотворение «Пропала книга!» – наст. изд., т, II, с. 226–227).
После закрытия журнала Некрасов чувствовал себя «пригвожденным к позорному столбу» и, возможно, пережил состояние, сходное с тем, которое переживает герой сатиры. Ряд общих черт позволяет сблизить образы автора и героя. Об этом свидетельствует текстуальная перекличка «Суда» с некоторыми автобиографическими стихотворениями Некрасова: ст. 240–248 и варианты к ним сопоставимы с отдельными строками из «Родины», «На Волге» и «Умру я скоро. Жалкое наследство…»; варианты ст. 263–264 – со стихотворением 1867 г. «Зачем меня на части рвете…». Ср. также ст. 300–316 с письмом Некрасова к И. С. Тургеневу от 17 ноября 1853 г. Современниками Некрасова образ героя «Суда» часто воспринимался как прямо автобиографический. Так, художник А. М. Волков в своих иллюстрациях к сатире «Суд» придал герою портретное сходство с Некрасовым (ЦГАЛИ, ф. 338, оп. 1, «№» 99). О соотношении автобиографического и типического в образе героя «Суда» см.: Евгеньев-Максимов В. Е. Разоблачение реакции и правительственных «реформ» в поэтическом творчестве Некрасова 1860-х годов. – Учен. зап. Ленингр. гос. ун-та, 1952, № 158, с. 226–230; Гин 1971, с. 73–79.
О том, что «Суд» наряду с другими произведениями Некрасова «находится в руках новой редакции», было сообщено в объявлении об издании «Отечественных записок» на 1868 г. (Г, 1867, 31 дек., № 360).
Готовя произведение к печати, Н. А. Некрасов подверг его значительной автоцензуре. В ст. 296 («Мне граф [О]*** мораль читал») была снята даже заглавная буква имени графа Орлова. Ст. 14–16 – «Вспоминал Я также то, где я бывал, О чем и с кем вступал я в спор» – были опущены, что потребовало переработки ст. 14 и 17. Появилась вторая редакция эпилога. Первая слишком резко контрастировала по своей пафосной интонации с ироническим тоном остального повествования. Позднее, в 1875 г., Некрасов переадресовал заключительные строки эпилога (см.: Другие редакции и варианты, с. 296, вариант ст. 390–393) М. Е. Салтыкову (см. стихотворение «М. Б. С<алтыко>ву (при отъезде его за границу)» – ст. 5-12). По совету «домашнего цензора» «Отечественных записок» Ф. М. Толстого были сняты ст. 49–52, поскольку, по его мнению, они «отзываются принципами того учения, за которое „Современник“ был запрещен» (ЛН, т. 51–52, с. 584), а также устранено ироническое описание «администратора молодого» – ст. 63–68. По этой же причине «гвардейский офицер» в рукописи стал именоваться «гулякой-офицером», «удалым офицером», а затем еще более нейтрально – «изящным» (ОЗ) и «усатым» (окончательная редакция).
Но даже в таком виде «Суд», вероятно, вызвал нарекания со стороны лиц, осуществлявших надзор за печатанием освобожденных от предварительной цензуры изданий: очевидно, с угрозой объявления предостережения журналу связано то обстоятельство, что «Суд» был вырезан из части тиража уже напечатанных журнальных книжек. Вместо него печаталось с нарушением пагинации номера стихотворение «Эй, Иван!», вошедшее также и во второй номер «Отечественных записок» за 1868 г.
Современная Некрасову реакционная критика резко отрицательно встретила первый номер новых «Отечественных записок». Уже в февральском «Всемирном труде» (1868, № 2, с. 113–142) был напечатан обзор литературы «Столичная жизнь», в котором проводилась мысль о том, что «сатира Некрасова мельчает, размениваясь на балагурство». В четвертом номере журнала появилась статья Н. Соловьева «Критика направлений», написанная в том же духе, что и «Столичная жизнь», но еще более резко. Редакторы «Отечественных записок» Некрасов и Салтыков-Щедрин именуются в ней не иначе как «литературными покойниками», а «Суд» определяется как «журнальная эпитафия». Статья содержала очевидный намек на то, что Некрасова именно в административном порядке следует сделать «литературным покойником», т. е. закрыть «Отечественные записки».
«Однажды зимним вечерком» – вероятно, деформированная первая строка баллады В. А. Жуковского «Светлана»: «Раз в крещенский вечерок».
«Вечерний звон! Вечерний звон! Как много дум наводит он!» – цитата из стихотворения Т. Мура «Вечерний звон» в переводе И. И. Козлова.
«Модный магазин» – журнал мод, издававшийся С. Г. Мей, вдовой поэта Л. А. Мея, в С.-Петербурге в 1862–1883 гг. В рукописи «Модный магазин» первоначально был иронически назван «преступным» (см.: Другие редакции и варианты, с. 294).
Блажен, кому дана судьбой… – Ср. в «Полтаве» А. С. Пушкина: «Ах, вижу я: кому судьбою…» и т. д.
«Одно из славных русских лиц» – цитата из «Тамбовской казначейши» М. Ю. Лермонтова.
«С печатью тайны на челе» – цитата из стихотворения Д. В. Веневитинова «Последние стихи» («Люби питомца вдохновенья…»). В таком виде этот стих приводился в изданиях XIX в. В современных изданиях печатается и бесцензурный вариант: «С печатью власти на челе…»
Формально всё-до звука шпор… – Намек на то, что «администратор молодой» является не гражданским, а военным лицом, скорее всего жандармским офицером.
«Суд в подземелье» – поэма В. А. Жуковского, опубликованная впервые в «Библиотеке для чтения», 1834, т. III, с. 1–19. Это произведение с трагическим сюжетом и мрачно-романтическим колоритом могло запомниться Некрасову с детства. Но весьма вероятно его обращение к тексту поэмы Жуковского и во время, близкое к написанию «Суда». «Суд», насыщенный пародийными литературными реминисценциями, во многом повторяет ритмический рисунок поэмы Жуковского (см. об этом: Эйхенбаум В. М. Некрасов. – В кн.: Эйхенбаум Б. М. О поэзии. Л., 1969, с. 46) и ее рифмический строй. Один из вариантов начала «Суда»: «Уж было за полночь. Во сне…» перекликается с началом поэмы: «Уж день прохладой вечерел…», а ст. 350–361 – описание гауптвахты – сопоставимы с описанием подземелья («Библиотека для чтения», 1834, т. III, с. 13).
И ряд угрюмых клобуков… – описание, сопоставимое со сценой суда в поэме М. Ю. Лермонтова «Боярин Орша»:
Они! – взошли! – Толпа людей
В высоких, черных клобуках,
С свечами длинными в руках.
Владимирка – тракт, по которому шли из Москвы партии приговоренных к сибирской каторге и ссылке.
«Как голый пень среди долин» – цитата из поэмы М. Ю. Лермонтова «Хаджи-Абрек».
Не так счастливец молодой идет в таинственный покой (в рукописи первоначально: «Не так любовник молодой…» – см.: Другие редакции и варианты, с. 295) – отголоски строк Пушкина: «Как ждет любовник молодой минуты верного свиданья…» («К Чаадаеву»).
Мне граф Орлов мораль читал… – А. Ф. Орлов (1787–1862), с 1844 г. – шеф жандармов и главный начальник III Отделения (см. ниже, с. 428 и 430, комментарий к сатире «Недавнее время»).
Бог весть, увидимся ль опять?.. – Ср. стих А. В. Тимофеева «Прости! увидимся ль опять?..» («Разлука», 1830-е гг.).
«Умру я скоро. Жалкое наследство…»*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 228–230.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1869, ч. 4, с. 224–226, с датой: «1867» (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Автограф с полным текстом не найден. Лист наборной рукописи с десятью последними стихами (39–48) – ГБЛ, ф. 195, п. 7591. Рукопись чернилами, без правки, редакция совпадает с печатной. Текст перечеркнут крест-накрест, обведен рамкой, слева на полях помечено: «Чисто». Под текстом дата: «26–27 февр.». Сверху заголовок и приписка, вероятно, для наборщика издания Ст 1869, ч. 4: «Неизвестному другу. Пропуск на 224-ю стр.». На остальной части страницы и на обороте автограф стихотворения «Еще тройка».
В 1866 г. Некрасов получил письмо со стихотворным обращением к нему, вызванным ложными слухами о поэте и подписанным: «Неизвестный друг» (хранится в собрании М. М. Гина; под текстом помета рукой Некрасова: «Получил 3 марта 1866»):
Не может быть
(Н. А. Некрасову)
Мне говорят: твой чудный голос – ложь;
Прельщаешь ты притворною слезою
И словом лишь к добру толпу влечешь,
А сам, как змей, смеешься над толпою.
Но их речам меня не убедить:
Иное мне твой взгляд сказал невольно.
Поверить им мне было б горько, больно…
Не может быть!
Мне говорят, что ты душой суров,
Что лишь в словах твоих есть чувства пламень,
Что ты жесток, что стих твой весь любовь,
А сердце холодно, как камень!
Но отчего ж весь мир сильней любить
Мне хочется, стихи твои читая?
И в них обман, а не душа живая?..
Не может быть!
Но если прав ужасный приговор?..
Скажи же мне, наш гений, гордость наша,
Ужель сулит потомства строгий взор
За дело здесь тебе проклятья чашу?
Ужель толпе дано тебя язвить,
Когда весь свет твоей дивится славе,
И мы сказать в лицо молве не вправе –
Не может быть!?
Скажи, скажи, ужель клеймо стыда
Ты положил над жизнию своею?
Твои слова и я приму тогда
И с верою расстанусь я моею.
Но нет! И им ее не истребить!
В твои глаза смотря с немым волненьем,
Я повторю с глубоким убежденьем:
Не может быть!
Автором стихотворения была поэтесса и переводчица О. П. Маркова-Павлова (1832–1896) (см.: Клочкова Л. П. Об авторе стихотворения «Не может быть». – Некр. сб., II, с. 501–507). Первым откликом Некрасова на стихотворение был набросок «Чего же вы хотели б от меня», написанный поэтом на тетрадном листке со стихотворением О. П. Павловой (см.: Гин М. М. Проблема долга перед народом в поэзии Н. А. Некрасова. – РЛ, 1961, № 2, с. 55–56).
«Умру я скоро. Жалкое наследство…», написанное почти через год, адресовано не только «Неизвестному другу», но и всем тем, кто обрушился на поэта с обвинениями в отступничестве в связи с мадригалом Муравьеву (см. комментарий к стихотворению «Ликует враг, молчит в недоуменье…» – наст. изд., т. II, с. 429–430, и «Медвежьей охоте» – выше, с. 393 (По содержанию и сило лирического чувства близко примыкает к стихотворениям «Рыцарь на час» (1862) и «Зачем меня на части рвете…» (1867).
Готовя перед смертью новое издание своих стихотворений, Некрасов сделал к этому произведению примечание: «Не выдуманный друг, но точно неизвестный мне <…>. Где-нибудь в бумагах найдете эту пьесу, превосходную по стиху. Ее следует поместить в примечании» (Ст 1879, т. IV, с. LXXIII).
Как сообщает К. И. Чуковский, Ю. Н. Тынянов считал, что в комментируемом произведении отразилось стихотворение Беранже «Adieu», известное русскому читателю по переводам В. С. Курочкина и М. Л. Михайлова. В переводе А. А. Фета оно печаталось в некрасовском «Современнике» (1858, № 1, с. 38). Однако для этого сближения нет серьезных оснований, поскольку у Беранже отсутствует мотив вины, лежащий в основе некрасовского стихотворения.
Стихотворение было неприязненно встречено критикой (см. отзывы М. А. Антоновича в журнале «Космос», 1869, № 4, с. 35–36; Н. Н. Страхова в журнале «Заря», 1869, № 5, с. 164–167; С. С. Пашкова в журнале «Дело», 1875, № 2, с. 13–14, 1878, № 3, с. 311–312) и вызвало сочувственные поэтические отклики (см.: «Н. А. Некрасову» – Н, 1877, № 5; «О Н. А. Некрасове» Я. П. Полонского – помещено в разделе «Стихотворения 1870–1875 гг.» в изд.: Полонский Я. П. Полн. собр. стихотворений в 5-ти т., т. II. СПб., 1896, с. 71).
В фонде украинского поэта П. Грабовского (Архив АН Украинской ССР) хранится тетрадь со стихами ссыльных революционеров, следовавших в Сибирь. Среди них стихотворение неизвестного поэта «Памяти Некрасова», относящееся к 1888–1889 гг. Автор приводит строки Некрасова: «За каплю крови, общую с народом, Мои грехи, о Родина! Прости!» – и продолжает:
Не проси, друг народа, прощенья в грехах
Ты слезами их смыл за народную скорбь,
Ты ее показал в дорогих нам стихах
И любить научил и страдать… умирать
(РЛ, 1961, № 2, с. 202).
В 1912 г. В. И. Ленин в статье «Еще один поход на демократию» использовал «Умру я скоро. Жалкое наследство…» в полемике с либералами-кадетами, «хватавшими за фалды Некрасова»: «Некрасов по <…> личной слабости грешил нотками либерального угодничества, но сам же горько оплакивал свои „грехи“ и публично каялся в них <…> „Неверный звук“ – вот как называл сам Некрасов свои либерально-угоднические грехи» (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 22. Изд. 5-е. М., 1961, с. 84).
Те жребием постигнуты жестоким… – Очевидно, намек на Н. Г. Чернышевского (Некр. сб., II, с. 97).
Еще тройка*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 123–126 (на шмуцтитуле: «Еще тройка (1867)»; в оглавлении: «Еще тройка, романс»).
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1869, ч. 4, с. 119–124 (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Беловой автограф не найден. Черновой автограф – ГБЛ, ф. 195, л. 7591. Рукопись чернилами, с поправками, под текстом подпись и дата: «Н. Некрасов. 2 марта». Текст зачеркнут вертикальной чертой, лист разорван, залит чернилами.
Датируется по содержанию и согласно авторскому указанию 2 марта 1867 г. Связано с народнопоэтической и литературной традицией, в частности со стихотворением П. А. Вяземского «Еще тройка»:
Тройка мчится, тройка скачет,
Вьется пыль из-под копыт,
Колокольчик звонко плачет
И хохочет, и визжит.
. . . . . . . . . . . . . . .
Кто сей путник? и отколе
И далек ли путь ему?
По неволе иль по воле
Мчится он в ночную тьму? (Вяземский П. А. Стихотворения. М.-Л., 1969, с. 296–297).
Жандарм, сопровождающий на тройке в Сибирь политического ссыльного, – обычное, а после каракозовских дней – очень частое для России явление. Мотив дороги и жандарма весьма устойчив в лирике Некрасова (см., например, «В дороге» (1845), «Перед дождем» (1846), «Благодарение господу богу…» (1863), «Бунт» (1872)).
Основным литературным источником комментируемого стихотворения является «Дорога в Россию» (отрывок из части III «Дзядов») А. Мицкевича – произведение, ставшее генетическим корнем ряда польских и русских революционных песен, в том числе песни русских ссыльных «По пыльной дороге телега несется». Картина бескрайнего заснеженного пространства, непогода, кибитка с юным политическим «преступником», сопровождаемым жандармом, размышления и «догадки» наблюдателя-рассказчика, композиция «Еще тройки» и даже отдельные выражения и характеристики напоминают «Дорогу в Россию» Мицкевича.
Вместе с тем «Еще тройка» – оригинальное сатирическое произведение, в котором мотивы и образы Мицкевича переосмыслены в соответствии с русской действительностью второй половины 1860-х гг. Здесь Некрасов в скрытой, но достаточно прозрачной форме выразил свое отношение к яростному разгулу реакции после выстрела Каракозова (подробнее см.: Мельгунов В. В. К литературной родословной стихотворения Некрасова «Еще тройка». – РЛ, 1979, № 3, с. 163–172).
Стихотворение стало известным в демократических кругах сразу по выходе в свет и приобрело огромную популярность среди революционной молодежи, читалось на вечерах и сходках. Его острый политический смысл был понятен публике и вызывал беспокойство властей (см.: Засулич В. Воспоминания. М., 1931, с. 27, а также: Некр. сб., IV, с. 216–217). «…нельзя пройти молчанием, – писал в 1883 г. директор департамента полиции В. К. Плеве в докладной записке Александру III, – то губительное влияние, которое имело на молодежь сочувствие Некрасова первым проявлениям практической революционной деятельности. Этот талантливый печальник, по выражению его друзей, народного горя, стоя на краю могилы, ободрял пропагандистов стихами, которые заучивались и повторялись с упоением подрастающим поколением <…> Некрасов со злобной насмешкой встретил меры правительственного преследования, которое постигло пропагандистов, и призывал новые силы на смену выбывающим». Эту мысль Плеве подкреплял цитатами из стихотворений «Сеятелям», «Еще тройка», «Мать» («Она была исполнена печали…») (ЛН, т. 49–50, с. 526).
«Зачем меня на части рвете…»*
Печатается по ПССт 1927, с. 147–148.
Впервые опубликовано: Н. А. Некрасов в воспоминаниях современников, письмах и несобранных произведениях. Сост. Ч. Ветринский. М., 1911, с. 282–283.
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1920.,
Черновой автограф – ИРЛИ, ф. 203, № 33, л. 1 (варианты его (ст. 5-10, 24–29) впервые опубликованы В. Е. Евгеньевым-Мак-симовым: Современник, 1914, № 10, с. 44).
Местонахождение белового автографа в настоящее время неизвестно. Частично этот текст приведен в кн.: Чуковский К. И. Поэт и палач. Пгр., 1922, с. 6–7, с ошибочной ссылкой на Ст 1920, где помещен вариант первой публикации; полностью опубликован К. И. Чуковским в ПССт 1927. Тот же текст, с разночтениями в ст. 18 и 27, см. во всех послевоенных изданиях, начиная с ПСС. Беловой автограф стихотворения был передан автором незадолго до смерти Г. З. Елисееву. На нем была помета: «24 июля 1867. Карабиха. Пиши для себя». На полях приписка: «Это написано в минуту воспоминаний о мадригале. Хорошую ночь я провел!». Елисеев пытался опубликовать произведение во «Внутреннем обозрении» № 1 «Отечественных записок» за 1878 г., посвященном в первой своей части похоронам Некрасова. Цензура вырезала эту часть обозрения. В указанный выше сборник Чешихина-Ветринского вошел именно этот текст стихотворения с разночтениями в ст. 7 и 9-10, видимо, цензурного происхождения. Статья Елисеева со стихотворением Некрасова увидела свет впервые в изд.: Пролетарские писатели – Некрасову. Л.-М., 1928.
Копия из архива А. Н. Пыпина, снятая неизвестной рукой с гранок текста «Отечественных записок», с прибавлением рукою Пыпина описания автографа Некрасова, – ИРЛИ, 2136, л, 2.
В стихотворении «Зачем меня на части рвете…» отражено состояние духа Некрасова, трагически переживавшего свой ложный шаг – выступление в Английском клубе с «мадригалом» Муравьеву Вешателю (см. комментарий к стихотворению «Ликует враг, молчит в недоуменье…» – наст. изд., т. II, с. 429–430, к «Медвежьей охоте» – выше, с… 393; см. также в указанной выше книге К. И. Чуковского «Поэт и палач»).
Горькие воспоминания о «мадригале» Муравьеву и ярость против «остервенелой толпы» охватили поэта, возможно, после прочтения в «Русском вестнике» (1867, № 2) стихотворения А. А. Фета «Псевдопоэту», в котором тот клеймил Некрасова словами «презренный раб». Ср. перекличку с этой филиппикой в вариантах наборной рукописи сатиры «Суд» (Другие редакции и варианты, с. 294–295).
Низкопоклонники, лакеи… – Ср. этот стих и его вариант в черновом автографе ИРЛИ («низкопоклонные лакеи» – см.: Другие редакции и варианты, с. 298) со стихотворением Фета «Псевдопоэту»: «Влача по прихоти народа в грязи низкопоклонный стих» (Фет А. А. Вечерние огни. М., 1971, с. 77).
Как будто от таких отцов Герои где-нибудь родятся? – Ср. в «Недавнем времени»: «Таковы ли бывают отцы, От которых герои родятся?..».
Блажен, кто в юности слепой ~ Положит голову на плаху… – реминисценция десятой строфы главы 8 пушкинского «Евгения Онегина»: «Блажен, кто смолоду был молод, Блажен, кто вовремя созрел…».
Я жить в позоре не хочу, Но умереть за что – не знаю. – Ответ на эти сомнения Некрасов вкладывает в уста «пророка» в стихотворении 1874 г. «Пророк» (ст. 7–8).
Притча о «киселе»*
Печатается по Ст 1874, т. III, ч. 6, с. 252–261, где по цензурным соображениям датировано 1865 г., с исправлением ст. 12, 24, 37, 66, 88, 196 по доцензурной редакции наборной рукописи.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 1, с. 1–6, с подписью: «Н. Некрасов» и цензурными заменами указанных выше стихов (перепечатано: Ст 1874, т. III, ч. 6).
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1874.
Первоначальные наброски карандашом ст. 1, 40, 58, 59, 67 в сводка отдельных отрывков под заголовком «Притча о „Киселе“» (ст. 34–37, 50–57, 203–210) вместе с набросками к сатире «Суд» – ГБЛ, ф. 195, п. 57526, л. 1–2. На полях страницы автографа с «Притчей о „Киселе“» помета чернилами: «117. Титул».
Наборная рукопись, с правкой и датой под текстом: «21 августа» – ГБЛ, ф. 195, п. 5752а, л. 1–4. Доцензурный текст имеет незначительные отличия от печатного. Окончательная правка (в основном автоцензурного характера) карандашом, под текстом пометы Некрасова для наборщиков: «Чисто. Отд<ел> 1-й „Отеч<ественных> зап<исок>“, 1868, № 1. Наберите это стихотворение поскорее – его можно будет пустить вначале».
Датируется 21 августа 1867 г.
Летом 1867 г. у Некрасова возник замысел цикла сатирических жизнеописаний «Эпитафии», оставшийся неосуществленным (ЛН, т. 49–50, с. 178); к нему, по всей вероятности, относятся «Притча о „Киселе“», набросок «Зимой играл в картишки…» (см. выше, с. 60, 415) и набросок 1855–1856 гг. «Семьдесят лет бессознательно жил» (см.: наст. изд., т. II, с. 18). На полях рукописи «Суда» и «Притчи о „Киселе“» имеется запись: «Жил-был за тридевять земель и пр. Эпитафии».
В стихотворении «отразилась целая полоса истории нашего театра, растянувшаяся на многие десятилетия, и в образе Киселя следует усматривать не столько ту или иную личность, сколько <…> черту современного общества», – указывает М. М. Гин (Некр. сб., IV, с. 139).
Прототипами Киселя называли разных лиц – графа А. М. Борха, барона К. К. Кистера. М. М. Гин в указанной статье (см. также: ПССт 1967, т. II, с. 632) убедительно доказывает, что ближайшим прототипом «Киселя» мог быть А. И. Сабуров. Крупный богач, управляющий императорскими театрами в 1852–1862 гг., отличался, по отзывам современников, дремучим невежеством и «крайней ограниченностью умственных способностей. Уже один его внешний вид давал возможность сделать безошибочное заключение об его уме. Приезжая в Москву, Сабуров привозил с собой своего секретаря, который и вершил все его дела…» (Вальц К. Ф. Шестьдесят лет в театре. Л., 1928, с. 40–41; ср.: Шуберт А. И. Моя жизнь. Л., 1929, с. 156; см. также «<Анекдот о… Сабурове>», записанный Некрасовым, – ПСС, т. XII, с. 108). Военные подвиги «Киселя», сломившего рога «крамоле внешней» и успешно боровшегося «со внутренним врагом», очень напоминают «подвиги» другого современника Некрасова – Муравьева Вешателя. Этим обстоятельством следует, очевидно, объяснить «ошибку» Некрасова, датировавшего «Притчу о „Киселе“» двумя годами раньше времени ее написания (подробнее см.: Мельгунов Б. В. Из комментария к стихотворениям Некрасова. – Некр. сб., VI, с. 139–142).
Стихотворение вызвало злобную реакцию антидемократической критики: Некрасова упрекали за фельетонность, «водевильный характер» «Притчи о „Киселе“» (Всемирный труд, 1868, № 2, с. 136; № 4, с. 106; РВ, 1874, № 7, с. 437).
Ликург (IX в. до н. э.) – спартанский законодатель.
С фронтона крыши театральной Ушло три бронзовых коня! – Очевидно, намек на кражу статуй Талии и Мельпомены из нищ до фасаду Александрийского театра после ремонта в 1860-х гг. (ВВ, 1916, 24 авг., № 15760).
Выбор*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 165–170. Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 1, с. 75–76, с подписью! «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1869, ч. 4, с датой: «1867» (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Черновой автограф – ГБЛ, ф. 195, п. 5755.1, л. 1–2, с заглавием: «Выбор», подписью: «Н. Некрасов» и надписью над текстом в левом верхнем углу: «Первая статья в сборник».
После закрытия «Современника» в 1866 г. у Некрасова возник план издания периодических литературно-художественных сборников. В первом, который должен был открываться стихотворением «Выбор», он предполагал поместить несколько своих стихотворений, пьесу А. Н. Островского, статьи Д. И. Писарева (ПСС, т. XI, с. 79, 85), но отказался от этого намерения, по-видимому, в связи с переговорами о сотрудничестве в «Вестнике Европы» М. М. Стасюлевича (см.: М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке, т. III. СПб., 1912, с. 295).
К. И. Чуковский указал на перекличку «Выбора» с повествованием о своей судьбе Матрены Тимофеевны Корчагиной из поэмы «Кому на Руси жить хорошо» (ПСС, т. II, с. 697). Близость стихотворения к поэме и в органической связи с фольклором.
Образ Мороза-воеводы переходит в стихотворение из поэмы «Мороз, Красный нос» (см.: Клочкова Т. Традиции народной сказки в поэме «Мороз, Красный нос». – Некр. сб., II, с. 205–206).
Наряду с другими произведениями Некрасова «Выбор» подвергался цензурным ограничениям даже после смерти поэта. В 1896 г. Особый отдел Ученого комитета Министерства народного просвещения «не признал возможным допускать к публичному прочтению» стихотворение «Выбор» (Гаркави А. М. Из разысканий о Некрасове. – О Некр., вып. 2, с. 297–298).
Положено на музыку Я. Ф. Пригожевым, 1900.
Эй, Иван!*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 139–146, где датировано 1867 г.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 1, с. 239–242, в части тиража, вместо сатиры «Суд» (см. выше, с. 404), вторично – ОЗ, 1868, № 2, с. 373–376, с подзаголовком: «(Типы недавнего прошлого)» и подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1869, ч. 4 (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Первоначальный набросок ст. 29–32, без правки, в Зап. тетр. № 1, – ГБЛ, ф. 195, п. 5763, л. 89.
Черновой автограф, чернилами и карандашом, с заглавием: «Иван», – ГБЛ, ф. 195, п. 5755.2, л. 1–2.
Наборная рукопись, с незначительной правкой чернилами и карандашом, без даты; заглавие «Иван. (Тип недавнего прошлого)» исправлено красным карандашом на «Эй, Иван! (Тип недавнего прошлого)», – ИРЛИ, ф. 203, № 39, л. 1–2.
А. Я. Панаева в «Воспоминаниях о домашней жизни Н. А. Некрасова» рассказывает о наемном слуге Петре («Спруте») и дворовом человеке отца поэта, служившем у Некрасова кучером в Конце 1840-х гг., некоторые черты характера и приключения которых послужили, по всей вероятности, материалом для стихотворения «Эй, Иван!» (ЛН, т. 49–50, с. 550–571). Однако в окончательной редакции Некрасов отказался от ряда бытовых деталей использованных в черновом варианте.
После смерти поэта журнал «Свет» писал, имея в виду такие стихотворения как «Эй, Иван!», что «истинный непосредственный материал для своей народной поэзии Некрасов черпал только из впечатлений ранней юности, из периода доэмансипационного, и что последующий период жизни уже не вызывал в нем тех мучительных симпатий, которыми отмечено каждое его обращение к прошлому…» {Свет, 1879, № 10, с. 211).
Однако острый политический смысл стихотворения был понятен революционерам-семидесятникам, оно завоевало популярность среди политкаторжан. «Некоторые стихотворения, – вспоминал один из них, – „Мороз, Красный нос“, „Коробейники“, „Железная дорога“, „Эй, Иван!“, „Влас“ и т. п. приходились особенно по сердцу представителям трудящихся слоев населения: они охотно перечитывали их, если были грамотны, по многу раз, или просили это делать других, когда не умели читать» (Дейч Лев. Н. А. Некрасов и семидесятники. – В кн.: Некрасов. Памятка ко дню столетия рождения. Пб., 1921, с. 9).
Уже в 1869 г. это произведение привлекло внимание цензуры. В донесении Цензурному комитету от 2 декабря 1869 г. о направлении «Отечественных записок» в 1868–1869 гг. цензор Н. Лебедев писал о стихотворении «Эй, Иван!»: «В означенном небольшом стихотворении проведена всегдашняя мысль Некрасова об угнетенном положении низшего класса, здесь в самом возмутительном виде представлено положение бывшего крепостного человека, употреблявшегося на всевозможные работы и получавшего в награду одни побои» (Евгеньев-Максимов В. Е. В руках у палачей слова. – Голос минувшего, 1918, № 4–6, с. 86).
С работы*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 174–175, где датировано 1867 г.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 3, с. 262, с подписью: «У».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1869, ч. 4 (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Автограф не найден.
При жизни Некрасова и после его смерти подвергалось цензурным гонениям, запрещалось для массовых изданий и публичных чтений (см.: Гаркави А. М. 1) Список цензурных дел о произведениях Некрасова. – Учен. зап. Ленингр. гос. ун-та, 1957, № 229, сер. филол. наук, вып. 30, с. 279; 2) Из разысканий о Некрасове. – О Некр., вып. 2, с. 297–298).
Эпитафия («Зимой играл в картишки…»)*
Печатается по тексту воспоминаний А. А. Буткевич – ИРЛИ, P. I, оп. 20, № 21, л. 11.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1878, № 5, с. 401.
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1879, т. IV (перепечатано: ЛН, т. 49–50, с. 178, в составе воспоминаний А. А. Буткевич). В прижизненные издания «Стихотворений» Некрасова не входило.
Автограф не найден.
Датируется 1867 г.
Относится к сатирическому циклу задуманных поэтом в 1867 г. «Эпитафий» (см. выше, с. 412, комментарий к стихотворению «Притча о „Киселе“»).
«Одно стихотворение, – вспоминает А. А. Буткевич, – о котором брат сожалел, что не написал, это эпитафии. С одним из своих друзей, охотником, однажды проходил кладбище. Таврило рассказывал ему о покойпиках, могилы которых обращали на себя внимание брата. Я помню только эпитафию:
Зимой играл в картишки…» (ЛН, т. 49–50, с. 178).
Ср. также стихотворный набросок 1855–1856 гг. «Семьдесят лет бессознательно жил…» (наст. изд., т. II, с. 18).
«Не рыдай так безумно над ним…»*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 223–224.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1869, ч. 4, с. 219, с датой: «1868» (перепечатано: Ст 1873, т. И, ч. 4).
Беловой автограф – ИРЛИ, 9546, л. 1 (письмо Некрасова к М. А. Маркович от 7 августа 1868 г.). Рукопись карандашом, отличия текста от печатного незначительны (строфическое деление и пунктуация).
По свидетельству поэта, «навеяно смертью Писарева и посвящено М. А. Маркович» (Ст 1879, т. IV, с. LXXVII). Д. И. Писарев утонул во время морского купания в Дуббельне (ныне часть города Юрмала Латвийской ССР) 4 июля 1868 г., в возрасте 28 лет.
Некрасов познакомился с критиком в 1867 г., вскоре после выхода его из Петропавловской крепости, и предложил ему сотрудничество в предполагавшихся тогда периодических сборниках, а затем в перешедших в руки Некрасова «Отечественных записках». Свои последние статьи Писарев поместил в этом журнале, где сотрудничала и его гражданская жена М. А. Маркович. Некрасов взял на себя заботы о доставке тела Писарева в Петербург и организацию похорон (ПСС, т. XI, с. 113; Слепцов В. А. Соч., т. 1. М., 1932, с. 588). Писарев был похоронен 29 июля на Волковом кладбище, рядом с могилами Белинского и Добролюбова. Некрасов присутствовал на похоронах, закончившихся чтением стихов на смерть Писарева (см.: Архипов В. Поэзия труда и борьбы. Очерк творчества Н. А. Некрасова. М., 1973, с. 380–381).
Направляя стихотворение М. А. Маркович, Некрасов писал: «Только Вам, Мария Александровна, решаюсь покуда дать это стихотворение. Писарев перенес тюрьму не дрогнув (нравственно) и, вероятно, так же встретил бы эту могилу, которая здесь разумеется, но ведь это исключение – покуда жизнь представляет более фактов противоположного свойства, и поэтому-то моя мысль приняла такое направление. Словом, Вы понимаете, так написалось. Вам пред<анный> Некрасов». И далее в приписке (в правом верхнем углу): «К сожалению, не успел зайти к Вам сегодня, 7 августа».
1867–1868 гг. – время мучительных раздумий Некрасова о судьбах своего поколения и о собственной судьбе в связи с муравьевской историей. Мысль о «мрачных силах» жизни, с годами убивающих способности к подвигу, и о счастье «умереть молодым» проводится поэтом уже в стихотворении «Зачем меня на части рвете…», написанном летом 1867 г. (см.: Гин М. М. Герой и его прототип. – Некр. сб., IV, с. 127).
В прижизненных изданиях стихотворение печаталось без письма к М. А. Маркович и без посвящения. Впервые текст письма со стихотворением опубликован и описан Б. Капланом (см.: Радуга. Альманах Пушкинского дома. Пб., 1922, с. 226–231).
Положено на музыку К. Кекрибарджи, 1875.
«У счастливого недруги мрут, У несчастного друг умирает…» – К этим строкам поэт сделал в письме к М. А. Маркович примечание: «Пословица эта не выдумана. Ее можно найти в сборнике пословиц Даля». Ср.: «У счастливого умирает недруг, у бессчастного – друг» (Даль В. Пословицы русского народа. М., 1957, с. 68).
Мать («Она была исполнена печали…»)*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 226.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 10, с. 530, с датой: «1868».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1869, ч. 4 (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Автограф не найден.
Некрасов так прокомментировал стихотворение: «Думаю – понятно: жена сосланного или казненного…» (Ст 1879, т. IV, с. LXXVII).
Реакционный критик М. де-Пуле указал на связь этого стихотворения о автобиографической поэмой Некрасова под тем же названием (1877), где повествуется о горькой судьбе героини – польки по происхождению. Рецензент усматривал как в поэме, так и в стихотворении «Мать» скрытое сочувствие автора польскому освободительному движению (РВ, 1878, № 5, с. 329). Эти «догадки» несомненно имели под собою почву. Стихотворение Некрасова явно перекликается со стихотворением Мицкевича «Матери-польке» (1830), в котором высказано убеждение поэта в том, что мать-полька должна отказаться от мечты о счастливой участи сына и готовить его к судьбе национального героя-мученика.
В. Е. Евгеньев-Максимов указал на «незримое присутствие» В комментируемом произведении образа Н. Г. Чернышевского (Некр. сб., II, с. 76). Стихотворение приобрело широкую популярность в революционной среде после смерти поэта. В 1883 г. директор департамента полиции В. К. Плеве доносил Александру III о «губительном влиянии» на молодежь таких произведений Некрасова, как «Сеятелям», «Еще тройка», «Мать» (см. выше, с. 410).
Высокую оценку дал стихотворению Г. В. Плеханов (см.: Плеханов Г. В. Соч., т. X. М.-Пгр., 1925, с. 385).
Дома – лучше!*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 225, где датировано 1868 г.
Впервые опубликовано: ОЗ, 1868, № 11, с. 120, с подписью: «Н».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1869, ч. 4, с датой: «1868» (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Автограф не найден.
Навеяно настроением поэта после возвращения на родину из поездки во Францию и Италию в марте-июне 1867 г. Впрочем, аналогичные мотивы отмечались уже в поэме «Тишина» (1857). Первоначальные наброски, вероятно, создавались в Карабихе летом 1867 г.
«Душно! Без счастья и воли…»*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 222.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1869, ч. 4, с. 218, с заглавием (из цензурных соображений): «(Из Гейне)» и датой: «1868» (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Автограф не найден. В списке произведений Некрасова, составленном А. А. Буткевич (ИРЛИ, ф. 203, № 44), значится: «„Душно! без счастья и воли“ (копия, подлинное дано Боровиковскому)». Первоначальный набросок из двух строк на полях черновой рукоятей сатиры «Суд» и «Притча о „Киселе“» – ГБЛ, ф. 195, п. 57526, л. 2 об. В 1875 г. напечатано в нелегальном народническом издании «Работник. Газета для русских рабочих» (1875, № 11–12, с. 8) под заглавием «Песня народного борца» (ст. 7 в редакции: «Чашу народного горя»). Варианты ст. 1–4, 7 опубликованы В. Е. Евгеньевым-Максимовым (Современник, 1914, № 10, с. 46–47) по рукописи, хранившейся «у одного из близких знакомых» А. А. Буткевич; местонахождение этой рукописи в настоящее время неизвестно.
По мнению А. М. Гаркави, сопоставившего первоначальную редакцию стихотворения с публикацией в «Работнике», народническая публикация восходит к доцензурному авторскому тексту, а вариант ст. 7 («Чашу вселенского горя») в прижизненных изданиях является цензурным вариантом (см.: Учен. зап. Калинингр. гос. пед. ин-та, 1957, вып. 3, с. 219–220; Гаркави, с. 38; Некр. сб., V, с. 166). В Собр. соч. 1965–1967 (т. II, с. 256) и ПССт 1967 (т. II, с. 275) была принята точка зрения Гаркави, предложившего считать текст этой публикации каноническим. Это вызвало возражения (см.: Мельгунов Б. В. Из комментария к стихотворениям Некрасова. – Некр. сб., VI, с. 130–135). В настоящем издании восстанавливается вариант прижизненных авторских публикаций. Народническое издание в данном случае не может считаться авторитетным, ибо публикация в нем анонимна, заглавие изменено, ст. 2, 7 искажены, имеются существенные пунктуационные неточности. Все эти искажения объясняются тем, что редактор газеты Н. А. Морозов (1854–1946) готовил стихотворение к печати по памяти. В своих воспоминаниях он по памяти приводит текст «Душно! без счастья и воли…» с теми же искажениями и допускает новые (см.: Морозов Н. А. Повесть моей жизни. М., 1947, т. II, с. 64, т. III, с. 155). Лексическую и музыкальную нерасторжимость варианта «вселенского» с окончательным текстом убедительно показал Н. Н. Скатов (см.: Скатов Н. Некрасов. Современники и продолжатели. Л., 1973, с. 259–261). Вариант «Чашу народного горя» в первоначальной редакции, отражающей прежде всего личные переживания поэта, стал неприемлемым в окончательной редакции, где социальный протест приобретает «вселенские» масштабы. Выражения вроде «чаша народного горя» встречаются в лирике Некрасова 1860-1870-х гг., поэт умел проводить их через цензуру. Ср., например, известную «Элегию» (1874):
Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая «страдания народа»…
Готовя перед смертью издание своих стихотворений, Некрасов зачеркнул заглавие «(Из Гейне)» и написал «Собственное», не сделав никаких других помет и исправлений (Ст 1879, т. IV, с. LXXVII).
В. Е. Евгеньев-Максимов (см.: Учен. вап. Ленингр. гос. ун-та, 1957, № 229, сер. филол. наук, вып. 30, с. 54–55) отметил в комментируемом произведении перекличку с последней строфой стихотворения Пушкина «Кто, волны, вас остановил…» (1823):
Взыграйте, ветры, взройте воды,
Разрушьте гибельный оплот –
Где ты – гроза – символ свободы?
Промчись поверх невольных вод.
Возможно, однако, что толчком для создания «Душно! без счастья и воли…» послужило стихотворение А. Н. Майкова 1858 г. Из цикла «Неаполитанский альбом»:
Душно! иль опять сирокко?
И опять залив кипит,
И дыхание Сахары
В бурых тучах вихорь мчит?
В лицах страх, недоуменье…
Средь безмолвных площадей
Люди ждут в томленьи страстном,
Грянул гром бы поскорей…
(Новые стихотворения А. Н. Майкова (1858–1863). М., 1864, с. 113).
Стихотворение было чрезвычайно популярно в революционных и радикальных кругах и воспринималось как призыв к революции (см. в сборниках «Перед рассветом» (Женева, 1905, с. 4; Берлин, 1906, с. 15)).
Первая строфа (с некоторыми изменениями) послужила эпиграфом к прокламации петербургского «Союза объединенных землячеств и студенческих организаций» «Ко всем!!» от 1 марта 1901 г., призывавшей на демонстрацию 4 марта 1901 г. у Казанского собора (см.: Энгель Г., Горохов В. Из истории студенческого движения. 1899–1906. СПб., 1908, с. 32–33).
Положено на музыку К. Кекрибарджи, 1875, А. В. Мосоловым, 1928, А. К. Глазуновым, 1953, и др.
«Наконец не горит уже лес…»*
Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 4, с. 227, где датировано 1868 г.
Впервые опубликовано и включено в собрание сочинений: Ст 1869, ч. 4, с. 223, с той же датой (перепечатано: Ст 1873, т. II, ч. 4).
Автограф не найден.
Притча*
Печатается по копии ИРЛИ, ф. 203, № 43, л. 1–3.
Впервые опубликовано: за границей – ОД, 1881, июнь, № 41, с. 7–8, с датой: «20 июля 1870» и подписью: «Н. Некрасов»; в России – Бомбы, 1906, №. 1–2, с заглавием: «„Притча“ (приписываемая Н. А. Некрасову, напис<ано> в 1870 году)» (перепечатано В. Е. Евгеньевым-Максимовым (очевидно, с заграничного издания): 3, 1913, № 2, с. 237–240).
В собрание сочинений впервые включено: ПССт 1927.
Беловой автограф не найден. Отдельные черновые записи и наброски, перемежающиеся с прозаическими пометами, – ГБЛ, ф. 195, п. 5755.4, л. 1–3. На л. 2 набросок к стихотворению «Дедушка Мазай и зайцы», на л. 3 сводка – первоначальная редакция финала «Притчи» (ст. 145–172). Фрагмент этой рукописи на отдельной полоске бумаги – ЦГАЛИ, ф. 338, оп. 1, № 12.
Две копии рукой А. А. Буткевич: 1) с конъектурой в ст. 45 и датой под текстом: «20 июля <18>70 г. Кар<абиха>» – ИРЛИ, ф. 203, № 43, л. 1–3; 2) идентичная первой, при письме к С. И. Пономареву от 14 июля 1878 г., чернилами, с добавлением в ст. 45 слова «их» карандашом и пометой: «Посылаю для Вас „Притчу“, ее печатать нельзя. Поэму „Белинский“ пришлю непременно, теперь у меня ее нет!», – ИРЛИ, Р. II, оп. 1, № 40, л. 25–28.
К литературным источникам стихотворения относится, по-видимому, глава-утопия «Спасская полесть» из «Путешествия ив Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, где монарх, мнящий себя созидателем и реформатором, подобно царю в «Притче», замышляет множество славных дел, но все его приказы или извращаются корыстолюбивыми придворными, или вовсе не выполняются. Однако радищевская утопия не может считаться основным источником «Притчи». В этом произведении нашла отражение убежденность Некрасова в невозможности построить жизнь на новых, справедливых началах, не изменяя самой формы управления страной, связанная с кризисом крестьянских утопических представлений о добром царе-избавителе после реформы 1861 г.
Толчком к созданию «Притчи» могло послужить типичное для эпохи 1860-х гг. событие, происшедшее в Петербурге 1 января 1859 г. и зафиксированное в делах III Отделения. «В этот день группа крестьян из 15 человек, ожидая к Новому 1859 году объявления „воли“ или какой-либо другой „милости“ от царя, пришла к Зимнему дворцу. В ожидании объявления „воли“ крестьяне, указывая друг другу на блестящие экипажи съехавшихся во дворец царских сановников, говорили: „Вот сколько наших притеснителей собралось, где скоро царю с ними сладить и уговорить дать свободу добровольно“. Позднее собравшиеся около трактира на Сенной площади крестьяне, жалуясь на притеснения от своих помещиков, говорили: „Государь давно бы освободил, да они, проклятые, всё мешают, а чего боится, сказал бы только нам, мы бы помогли“» (Революционная ситуация в России в 1859–1861 гг. М. 1980, с. 147). Не исключено, что Некрасову был известен этот случай (подробнее об источниках и жанровом своеобразии «Притчи» см.: Мельгунов Б. В. Некрасов и крестьянская утопия. – РЛ, 1980, № 1, с 85–88).
Аллегория «Притчи» имеет в виду эпоху Александра II и его реформы. Как указывает В. Б. Евгеньев-Максимов, это первое стихотворение Некрасова, в котором дан образ Н. Г. Чернышевского («гражданин именитый») (см.: Евгеньев-Максимов В. Е. Образ революционного демократа в поэзии Н. А. Некрасова. – Некр. сб., II, с. 77–82). В докладе на XXI Некрасовской конференции в Ленинграде (январь 1982 г.) Ф. Я. Прийма высказал предположение, что образ «гражданина именитого» навеян статьями А. И. Герцена, в частности статьей «Новые меха для нового вина» (Колокол, 1861, 15 апр., л. 96).
При жизни Некрасова стихотворение не публиковалось, вероятно, по цензурным условиям. Среди бумаг поэта сохранился листок, относящийся к 1874 (?) г., со списком одиннадцати стихотворений («Старый дом», «Страшный год», «Даже вполголоса мы не певали…», «Пускай нам говорит изменчивая мода…», «Сын с отцом косили в поле…», «С французского», «Не говори: „Забыл он осторожность!..“», «В городе волки по улицам бродят…», «Уныние», «Притча», «Наум»), позволяющим предположить, что Некрасов намеревался включить «Притчу» в цикл стихотворений общественно-политического содержания (ИРЛИ, ф. 203, № 42).
Возможность различного толкования «Притчи» повлекла за собою использование стихотворения разными печатными органами с целями почти противоположными. «Общее дело» – газета русской политической эмиграции, издававшаяся в Женеве, – поместила «Притчу» непосредственно перед извещением Исполнительного комитета «Народной воли» от 8 марта 1881 г. о «казни над русским императором Александром II» 1 марта 1881 г. по постановлению Комитета, подчеркнув тем самым острый политический смысл произведения Некрасова (ОД, 1881, июнь, № 41, с. 7–8).
Текст, а возможно, и рукопись «Притчи» могли попасть в редакцию «Общего дела» через одного из активных сотрудников газеты, Н. А. Белоголового, – врача, лечившего Некрасова и близкого к редакции «Отечественных записок». От копии А. А. Буткович текст «Общего дела» отличается рядом разночтений (см.: Другие редакции и варианты, с. 308).
Тот же текст «Притчи» в изд.: «Кому на Руси жить хорошо». Поэма и другие стихотворения, не вошедшие в цензурные издания Н. А. Некрасова. Женева, 1892 – был помещен рядом со стихотворением «Н. Г. Чернышевскому» (с. 257–263).
Иной смысл «Притча» приобрела в указанной выше публикации в журнале «Бомбы», где она окружена материалами кадетского толка, направленными против министров Николая II, которые якобы мешают «преобразовательской» деятельности царя. Тем самым стихотворению навязывалось либерально-кадетское толкование. Текст его, заимствованный, вероятно, из «Общего дела», подправлен (очевидно, публикатором П. А. Картавовым): вместо «И царь, пораженный избытком улик, Казнил старика для примера!» напечатано «И вот, пораженный избытком улик, Казнен был старик для примера!» (ст. 147–148).
«Притча» в «Бомбах» сопровождалась двумя иллюстрациями И. М. Ридигера. Подробнее об истории публикации «Притчи» см.: Мельгунов Б. В. Из комментария к стихотворениям Некрасова. – Некр. сб., VI, с. 135–139.
Стихотворение не входило ни в одно из дореволюционных изданий сочинений Некрасова. В советских изданиях до 1936 г., когда К. И. Чуковский обнаружил черновую рукопись «Притчи» (ЛГ, 1936, № 68), печаталось в отделе «Стихотворений, приписываемых Некрасову».
Палладиум – святыня, оплот; слово по происхождению связано со статуей Афины-Паллады, охранявшей, по верованиям древних греков, безопасность города.
О «новом вине и о старых мехах» Напомнив библейское слово… – Имеется в виду мотив, восходящий к Евангелию (см.: Евангелие от Матфея, гл. 9, ст. 17; от Марка, гл. 2, ст. 22).