БИБЛИОТЕКА РУССКОЙ и СОВЕТСКОЙ КЛАССИКИ
версия: 2.01 
Крученых. Хулиган Есенин. Обложка книги
М.: Издание автора, 1926

Одна из моих книг о Есенине носит знаменательный заголовок: «От херувима – до хулигана». О херувимах говорилось достаточно в журнале «Безбожник». Их классовая сущность исчерпывающе выявлена тов. Ярославским. Потолкуем о хулиганах. Теперь это – на очереди дня.

СОДЕРЖАНИЕ

Алексей Елисеевич Крученых

Хулиган Есенин

Хулиган Есенин

Одна из моих книг о Есенине носит знаменательный заголовок: «От херувима – до хулигана».

О херувимах говорилось достаточно в журнале «Безбожник». Их классовая сущность исчерпывающе выявлена тов. Ярославским.

Потолкуем о хулиганах.

Теперь это – на очереди дня.

Тов. Сосновский в своей статье «Развенчайте хулиганов» («Правда» от 19/IX) весьма выразительно сопоставляет увлечение есенинщиной с ростом хулиганства среди молодежи.

Сосновский прав. Есенинщина, непомерно раздутая доброжелательно-близорукой критикой, разрослась до уголовщины.

Ничего удивительного! Ведь сам Есенин открыто заявил в свое время: «Самые лучшие поклонники нашей поэзии – проститутки и бандиты. С ними мы все в большой дружбе».

Это отнюдь не передержка, а просто цитата из автобиографии Есенина. Ее тов. Сосновский, к моему удивлению, не привел. А ведь эта фраза весьма показательна. Поэт сам определяет свою аудиторию, а следовательно – и свою идеологию.

Мною эта «автобиография» полностью приводится в книжке «Есенин и Москва Кабацкая».

Далее, Сосновский приводит ряд цитат из особенно «хулиганских» стихов Есенина, забывая при этом упомянуть, что все эти цитаты с аналогичными комментариями уже приведены в книге «Новый Есенин».

Выводы мои и тов. Сосновского совпадают почти текстуально. Ничего удивительного: общность темы, общность мыслей…

Жаль, конечно, что тов. Сосновский, перечисляя «анти-есенинские» выступления (сборник «Против упадочности» вед. «Правда» и специальный номер «На литературном посту», готовящийся к печати) забыл совершенно упомянуть о пяти моих книгах и одной статье в сборнике Пролеткульта, – буквально на ту же тему.

Сосновскому кажется, что борьба против есенинщины только теперь «начинается», а между тем я с марта месяца уже веду ее довольно интенсивно (по крайней мере, если судить по воплям, поднятым столпами «есенизма» против моей продукции!)

Дело доходило до того, что некоторые рьяные критики, и как раз из молодежи (см. «Молодая Гвардия» № 2 – 1926 г.) прямо требовали запрещения книг, как «оскорбляющих светлую память усопшего поэта». Тов. Сосновскому, конечно, следовало бы упомянуть предшественника нынешней борьбы с есенизмом.

Тем более, что мои выводы об опасности еще одной стороны есенинского творчества – тяга к отчаянию, к самоубийству, совпадают, напр., с заявлением Безыменского в статье «Прошу слова, как комсомолец». Там он говорит:

«Но может ли партия не видеть, что это увлечение отзывается на молодняке не только огромным тиражом есенинских томов, но и достаточно устрашающим количеством самоубийств», и дальше добавляет: «Есенин – яд».

Но даже Безыменский все время оговаривается, что борьбу, дескать, следует вести только против есенинщины, (а не Есенина), что Есенин «безусловно значителен».

Однако, нелепо бороться против какого-либо течения, не задевал его корня, его истока. Это похоже – увы! – на небезызвестный в литературе случай с Угрюм-Бурчеевым, пытавшимся «прекратить течение реки», навалив в нее мусору.

Тогда как я утверждал, что творчество Есенина вредно и разлагающе от самого своего основания. Продолжаю это утверждать и теперь. Полумерами ничего нельзя достигнуть.

О «полезности» есенинских стихов не решаются теперь говорить даже самые заядлые есенинцы. В лучшем случае они пытаются «смягчить выражение», квалифицировать своего кумира, как «не слишком вредного» (Оксенов). Но, на мой взгляд, такие компромиссы сейчас вряд ли терпимы.

Призыв тов. Сосновского вполне своевремен.

А его (и вероятно многих) оплошность – пропуск моих статей в ряду «антиесенинской» литературы, – я восполняю, вторично выпуская мою книгу о «Новом Есенине», слегка лишь дополненную, соответственно требованию момента.

Новый Есенин

После долгих технических задержек, – наконец, 31 марта 1926 г. вышел в свет 1-ый том «Собрания стихотворений» Сергея Есенина[1].

По этому капитальному изданию можно с известными основаниями судить о том, какой поэтический путь пройден Есениным. В одной из наших работ («Лики Есенина») мы пытались показать, что Есенин в своих стихах прошел горестный путь «от херувима до хулигана». Это положение вполне подтверждается и прекрасно иллюстрируется «собранием стихотворений». От первой страницы большого тома к последней – пролегает тяжкая дорога поэта. В начале книги помещены молодые, радостные по настроению, деревенские и церковные по темам – одни словом – «херувимские» стихи. Здесь мы видим такие образы:

Шол господь пытать людей в любови…

Я вижу: в просиничном платье,

На легкокрылых облаках,

Идет возлюбленная мати

С пречистым сыном на руках.

Она несет для мира снова

Распять воскресшего Христа!

Вся природа окрашивается для Есенина (в период 1910-17 гг.) в религиозно-мистические образы.

Схимник ветер…

…Целует на рябиновом кусту

Язвы красные незримому Христу.

…В елях – крылья херувима,

А под пеньком – голодный спас.

И еще:

…Калики…

Поклонялись пречистому спасу.

(1910 г.)

…Счастлив, кто в радости убогой,

Живя без друга и врага,

Пройдет проселочной дорогой,

Молясь на копны и стога.

(Приблизительно 1914 г.)

Пусть «убогая» радость, но все же радость, овеянная молитвенным покоем:

Хаты – в ризах образа

(1914 г.)

Этот молитвенный покой глубоко несозвучен современности, да и в 1914 году он был нежизнен и, пожалуй, ненужен. Но самому поэту он казался прельстительным, и в настроении Есенина было нечто светлое. Но это светлое настроение быстро стушевывается и под конец исчезает совершенно. К середине книга стихи приобретают новую эмоциональную окраску. В них все чаше и чаще начинают прорываться темные скорбные тона. Центральные страницы 1-го тома собрания стихотворений Есенина заняты циклами «Москва Кабацкая», «Любовь хулигана» и т. п. стихами, воспевающими кабацкое буйство и душевный разлад.

Снова пьют здесь, дерутся я плачут

Под гармоники желтую грусть.

Проклинают свои неудачи

Вспоминают Московскую Русь.

И я сам, опустясь головою,

Заливаю глаза вином,

Чтоб не видеть в лицо роковое,

Чтоб подумать хоть миг об ином.

Что-то всеми навек утрачено,

Май мой синий! Июнь голубой!

Не о того ль так чадит мертвячиной

Над пропащею этой гульбой…

Что то злое во взорах безумных,

Непокорное в громких речах.

Жалко им тех дурашливых, юных,

Что сгубили свою жизнь сгоряча.

Где ж вы те, что ушли далече?

Ярко ль светят вам паши лучи?

Гармонист спиртом сифилис лепит,

Что в киргизских степях получил.

Нет, таких не подмять. Не рассеять

Бесшабашность им гнилью дана…

Ты Рассея моя… Рассея…

Азиатская сторона!

В таком виде стихи напечатаны в книжке «Москва Кабацкая» (Ленинград, 1024 г.). Выше мы говорили, что в этих стихах Есенин воспевает кабацкий разгул. Необходимо добавить: и проклинает его со всей болью безнадежности. Да, безнадежности; потому что не только преодолеть кабак, но и разлюбить его Есенин уже не может. Недаром в другом стихотворении, он признается:

Все они убийцы или воры.

Полюбил[2] я грустные их взоры

С впадинами щек.

Полюбил – и подружился:

Я читаю стихи проституткам

И с бандитами жарю спирт.

Но всю гибельность этой любви и этой дружбы Есенин остро и больно чувствовал. И гибельность эту проклинал так же. как действующие лица его стихотворений

Проклинают свои неудачи.

Кто же является действующими лицами вышеприведенного стихотворения? – Бандиты, хулиганы, пьяницы – выброшенные за борт жизни. Судя по первой редакции стихотворения, о них больше ничего сказать нельзя. Passe только в первом четверостишьи дан какой-то намек на то, что толкнуло всех этих людей в кабацкую пропадь:

Проклинают свои неудачи,

Вспоминают Московскую Русь.

Московская Русь, старина, древний быт умерли, сгнили, а в новой жизни герои Есеиинских стихов дела себе не нашли и скатились вниз.

Этот намек во второй редакции стихотворения[3] развивается и оформляется, именно: после третьего четверостишия вставлена еще одна строфа.

Ах! Сегодня так весело Россам.

Самогонного спирта – река.

Гармонист с провалившимся носом

Им про Волгу поет и про Чека.

Здесь почти совершенная, окончательная ясность. Если в первой редакции стихотворения указание на эпоху, в которую происходит дело, – дано в виде слабого намека, то здесь «гармонист, поющий про Чека» убеждает нас, что речь идет о послереволюционной, Советской России. Тем самым, стихотворение, кроме лирического содержания, приобретает как бы некоторую политическую окраску. Эта политическая окраска становится достоверной и яркой в третьей редакции стихотворения[4]. Так мы имеем после слов: «что сгубили свою жизнь сгоряча» следующую строфу:

Жалко им, что Октябрь суровый

Обманул их в своей пурге,

И уж удалью точится новой

Крепко спрятанный нож в сапоге.

Так вот в чем политический смысл этого стихотворения: «Россам», мечтающим о возврате «Московской Руси», Октябрь представляется слишком «суровым» и, что особенно важно, – «обманувшим их».

Теперь мы видим, что герои стихотворения не романтические бандиты вне времени и пространства, но люди, выбитые из колеи жизни «суровой» октябрьской революцией.

После того, как мы прояснили политический дымок этого стихотворения, нам представляется в новом свете и двухстишие:

Жалко им тех дурашливых, юных,

Что сгубили свою жизнь сгоряча.

Не идет ли здесь речь о революционерах, «сгоряча» «сгубивших свою жизнь» в борьбе с царской «Московской Русью»?

Однако, основной смысл всего цикла стихов – не в этих политических намеках, а в кабацком угаре, в воспевании пьяного разгула. Именно этими настроениями проникнуто большинство стихов 1-го тома. Горькое сожаление о «чем-то, на век утраченном», упоение «хулиганством» и кабацким разгулом – вот основные мотивы этих песен.

Все живое особой метой

Отмечается с давних пор.

Если не был бы я поэтом,

То наверно был мошенник и вор.

…Если раньше мне били в морду,

То теперь вся в крови душа.

Или из другого стихотворения:

…Бродит черная жуть по холмам,

Злобу вора струит наш сад,

Только сам я разбойник и хам

И по крови степной конокрад…

Плюйся ветер охапками листьев,

Я такой же, как ты, хулиган.

(1919 г.).

Слово «хулиган» робко мелькнувшее еще где-то в начале книги – в середине ее настойчиво звучит чуть ли не на каждой странице. Ко второму периоду своего творчества, поэт деревенских просторов и «молитвословных» цветочков – становится поэтом городского хулиганства и ругани.

От «херувима до хулигана» – таков, действительно, путь Есенина. Или, пожалуй, еще точнее, от херувима, через хулигана, до самоубийцы. Хулиганство, разгул далеко не удовлетворяют Есенина. Еще задолго до фактического самоубийства он начинает «искать смерти» в своих стихах. С этой точки зрения интересно рассмотреть следующее стихотворение:

Сторона ты, моя сторона,

Дождевое, осеннее олово.

В черной луже продрогший фонарь

Отражает безгубую голову.

Нет, уж лучше мне не смотреть,

Чтобы вдруг не увидеть хужего[5],

Я на всю эту ржавую мреть

Буду щурить глаза и суживать.

Небезынтересно, что все окружающее кажется поэту «ржавей мретью» – в 1921 г. Но просмотрим стихотворение до конца:

…Если голоден ты – будешь сытым,

Коль несчастен – то весел и рад.

Только лишь не гляди открыто,

Мой земной неизвестный брат.

Как подумал я, так и сделал.

Но увы! Все одно и то ж.

Видно слишком привыкло тело

Ощущать эту стужу и дрожь…

…Только сердце под ветхой одеждой

Шепчет мне, посетившему твердь:

Друг мой, друг мой! Прозревшие вежды

Закрывает одна лишь смерть.

(1921 г.)

В этом стихотворении чрезвычайно явственно ощущается намеренный уход от жизни: лучше всего не смотреть на окружающее, сощурить глаза, спрятаться от жизни за свои опущенные веки. Но это не удается, как не удается страусу укрыться от преследователей, зарывши голову в песок. Жизнь настойчива: она врывается в сознание даже сквозь закрытые глаза, но образ ее искажается, исчезают все ее светлые стороны и во тьме закрытых глаз она вся сплошь становится темной. И тогда смерть кажется единственным исходом:

Друг мой, друг мой, прозревшие вежды

Закрывает одна лишь смерть.

Неправда ли, какой горькой иронией звучит здесь слово «прозревшие».

В этом стихотворении, кроме предчувствия и жажды смерти, есть еще один, очень важный для постижения есенинской поэзии, мотив; он проявляется в 3-ей строфе:

Так немного теплей и безбольней.

Посмотри: меж склепов домов,

Словно мельник, несет колокольня

Медные мешки колоколов.

Дома – символ ненавистного Есенину города – кажутся поэту «скелетами». Колокольня же (церковь) является для поэта одним из необходимых элементов «радостной», «благостной», «молитвенной» деревни. И стоит только посмотреть, как «словно мельник» несет она медные мешки колоколов (опять-таки деревенские образы), чтобы на душе стало «теплей и безбольней».

Этот мотив ненависти и влюбленности в «навеки утраченную» вымышленную романтическую деревню чрезвычайно тесно связан с мотивом «хулиганства» в поэзии Есенина; Смысл этой связи таков: лишенный возможности вернуться в деревню и окруженный ненавистной атмосферой города – поэт уходит в пьяное буйство и разгул:

…Вот сдавили за шею деревню

Каменные руки шоссе.

…Город, город! Ты в схватке жестокой

Окрестил нас, как падаль и мразь.

(«Волчья гибель»).

И вот, побежденный городом, поэт бросается в бесполезное шатание и скитальчество:

– Эй, ямщик, неси во всю! Чай рожден не слабым!

Душу вытрясти не жаль по таким ухабам.

Или из другого стихотворения:

Позабуду поэмы и книги.

Перекину за плечи суму.

Оттого, что в полях забулдыге

Ветер больше поет, чем кому.

Провоняю я редькой и луком

И, треножа вечернюю гладь,

Буду громко сморкаться в руку

И во всем дурака валять.

«Во всем дурака валять», «хулиганить», «скандалить», «вытрясать душу по ухабам» разгула – вот на что идет поэт, творчество которого выбил из колеи «Октябрь суровый». Но хулиганство не только не спасает от гибели, но, наоборот, – ведет к ней вернейшим и кратчайшим путем. И вот – в результате – окровавлена и опустошена душа:

…теперь вся в крови душа.

…Нет любви ни к деревне, ни к городу…

…О, моя утраченная свежесть,

Буйство глаз и половодье чувств.

И – непременно заключительный аккорд:

На московских изогнутых улицах

Умереть, знать, судил мне бог.

Или:

Все мы, все мы в этом мире тленны,

Тихо льется с кленов листьев медь,

Будь же ты во век благословенно,

Что пришло процвесть и умереть.

Смерть, распад, разрушение – вообще, всяческая погибель, занимают в стихах Есенина чрезвычайно видное место. В начале книги это почти незаметно. Там прямо о смертях, могилах и катафалках не говорится почти нигде. Но духом погибели пропитаны и эти первые юношеские страницы собрания стихотворений Есенина. Этот дух погибели, дух тления чувствуется в неприятии земли, в уходе от нее к вымышленным небесам.

Казалось бы в стихах идет речь о самом, что ни на есть земном: о деревне, о крестьянских полях, о дневной страде, и вечерней гармошке. Так вот нет же – уверяет себя и читателя Есенин – ничего земного тут нет. Все это не от мира сего:

Между сосен, между елок

Меж берез кудрявых бус,

Под венком, в кольце иголок,

Мне мерещится Исус.

(1914).

И, раз примерещившись, Исус уже не исчезает. За ладонным дымком «радуниц божьих» не видно земли и пение всевозможных псалмов и молебнов заглушает шумы жизни. В этом отречении от действительности затаена несомненная тяга к смерти. Это – то, что проф. З. Фрейд называет Todestrieb – стремление к смерти, которое в патологических случаях превышает стремление к жизни.

Как мы уже говорили выше, в начале книги «покойницкие» настроения выражены мягко. Но – страницы за страницей, стихотворение за стихотворением – они выявляются и наростают. Проследим хронологически это наростание:

Закадили дымом под росою рощи,

В сердце почивают тишина и мощи.

(1912 г.)

Я пришел на эту землю,

Чтоб скорей ее покинуть

(Дата не указана. Приблизительно 1912–1915 г.)

И меня по ветряному свею,

По тому ль песку

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску.

И когда с улыбкой мимоходом

Распрямлю я грудь,

Языком залижет непогода

Прожитой мой путь

(1915 г.).

…Или, или, Лима Савахвани,

Отпусти в закат

(Прибл. 1917 г.).

И – чем дальше – тем безнадежнее:

Неживые, чужие ладони,

Этим песням при вас не жить!

Только будут колосья коня

О хозяине старом тужить.

Будет ветер сосать их ржанье,

Панихидный справляя пляс.

Скоро, скоро часы деревянные

Прохрипят мой двенадцатый час.

(1921 г.).

– Друг мой, друг мой, прозревшие вежды

Закрывает одна лишь смерть.

(1921 г.).

Так стремление к смерти победило жизнь в плане литературном. Впоследствии – в трагический день самоубийства Есенина – оно победило и в плане действительности. Но в настоящей работе мы не собираемся касаться связи творчества Есенина с его жизнью[6]. Что же касается стихов, то распад и тление оказались победителями не только в тематике, но и в технике. Точно так же, как из-за похоронного ладана Есенин не рассмотрел жизни. – так из-за призрачной «красивости» или «печальности» темы, он не увидел одной из подлинных задач поэта: использовать свой материал с максимальным мастерством. Техника есенинского стиха поражает своей небрежностью. Есенин чрезвычайно мало ценит слово, как таковое, и обращается с ним почти пренебрежительно. Результатом является целый ряд технических невязок, неудачных строк, давно использованных в поэзии и давно надоевших образов.

Среди «Персидских мотивов» попадаются, например, такие строки:

…Все равно – глаза твои, как море

…Вот он удел желанный…

…О любви вздыхают лишь украдкой,

Да глаза, как яхонты горят…

Или – из «Письма матери», которое считается одним из лучших стихотворений Есенина:

Не буди того, что отмечталось,

Не волнуй того, что не сбылось.

Если бы под этими строками не стояла подпись Есенина, их легко можно было бы принять за отрывок из популярного в провинции романса.

А вот две строки из цикла «Любовь Хулигана»:

…Ты стала нравиться вдвойне

Воображению поэта…

И дальше – окончательная литературная «старинка»:

…Жизнь-обман с чарующей тоскою

Роковые пишет письмена.

Если бы подобные строки встречались у поэта, который не мог сказать иначе и лучше – об этих строках, да пожалуй и о самом поэте, вообще, не стоило бы говорить. Но ведь у Есенина иногда попадаются яркие, хорошо сделанные (да простит нам читатель это выражение) стихи. Следовательно в приведенных нами примерах (а их в книге слишком много) проявилась небрежность и – как это ни печально, приходится сказать – преступная небрежность поэта по отношению к поэзии. Есенин в технике «не обратил внимания» на то, без чего не живет стих, на слово, как таковое – точно также, как в тематике он «не обратил внимания» на жизнь, как таковую. И вот – в результате

…не осталось ничего,

Как только жолтый тлел и сырость.

(1923 г.)

Тлен, слезная сырость, надрыв и тоска по загубленной жизни…

В сентябре 1925 года, за три месяца до смерти, Есенин пишет и посвящает «сестре Шуре» следующее стихотворение:

Я красивых таких не видал,

Только, знаешь, в душе затаю

Не в плохой, а в хорошей обиде –

Повторяешь ты юность мою.

Ты – мое васильковое слово,

Я навеки люблю тебя.

Как живет теперь наша корова,

Грусть соломенную теребя?

Запоешь ты, а мне любимо,

Исцеляй меня детским сном.

Отгорела ли наша рябина,

Осыпаясь под белым окном?

Что поет теперь мать за куделью?

Я навеки покинул село.

Только знаю – багряной мятелью,

Нам листвы на крыльцо намело.

Знаю то, что о нас с тобой вместе

Вместо ласки и вместо слез

У ворот, как о сгибшей невесте,

Тихо воет покинутый пес.

Но и все ж возвращаться не надо,

Потому и достался не в срок,

Как любовь, как печаль и отрада,

Твой красивый рязанский платок.

(1925 г.)

Это – стихи последнего, заключительного периода творчества и жизни Есенина. Вот к чему пришел он: над прежним жилищем, как над могилой, воет покинутый пес. Все, что было в прошлом – деревенская юность, тихая радость в полевых просторах – все умерло: «Возвращаться не надо» – нет ничего, к чему стоило бы возвращаться. А настоящее? О нем в этом стихотворении прямо ничего не сказано. О нем мы внаем из целого ряда других стихов, часть которых нами процитирована выше. Это настоящее – беспросветный угар, «мреть» – и исход из него единственный: смерть.

И хотя во втором посвящении «сестре Шуре», поэт на минуту пытается вспомнить о чем-то радостном:

Сердцу снится[7] душистый горошек

И звенит голубая звезда –

но это его не утешает. «Голубые звезды» «звенят» только во сне, а наяву – тоска и всеобщая гибель. И это стихотворение, из которого мы привели две строки со слабым намеком на радость – заканчивается смертельной безнадежностью:

Сестре Шуре.

Ах, как много на свете кошек,

Нам с тобой их не счесть никогда.

Сердцу снится душистый горошек

И звенит голубая звезда.

На яву ли, в бреду, иль спросонок,

Только помню с далекого дня –

На лежанке мурлыкал, котенок,

Безразлично смотря на меня.

Я еще тогда был ребенок,

Но под бабкину песню вскок

Он бросался, как юный тигренок,

На оброненный ею клубок.

Все прошло. Потерял я бабку,

А еще через несколько лет

Из кота того сделали шапку,

А ее износил наш дед.

Сентябрь 1925 г.

«Все прошло!» В этих двух словах весь безнадежный провал Есенина. Поэт в течение всей своей деятельности оглядывался куда-то назад: «все прошло», все в прошлом, «где моя утраченная свежесть?» и т. д. и т. д. А когда он пытался заглянуть в будущее, оно виделось ему таким же безнадежным:

…Все пройдет, как с белых яблонь дым,

Увяданья золотом охваченный

Я не буду больше молодым.

И вот, все проходит, все гибнет. Конечно, эту гибельность Есенин носил в себе, в складе своей психики. Но он переносил ее на внешний мир: гибнут, и неизменно гибнут, по его представлению, люди, погибают животные. Кот, собака, лисица, корова, – все обречены на страшную и печальную смерть. И всех их Есенину жалко, и об этой жалости пишутся стихи. Странно только, что животных ему больше жаль, чем людей. Он сочувствует собаке и корове, но по отношению к близкой женщине не находит более нужных выражений, чем «паршивая сука», «чучело», «дрянь» и. т. п.[8]

К человеческому страданию Есенин относится почти пренебрежительно. В этом сказывается его болезненный уход от реальности. Ему не до жизни и, следовательно, ему не до людей. И вот он растрачивает свои душевные силы на сострадание тем, кому оно не нужно. («Не обижу ни козы, ни зайца» и т. п.).

Есенин беспросветно одинок, и это одиночество тащит его в омут.

Если в первый период творчества Есенину казалось, что по деревенским нивам ходит благостный апостол Андрей, то теперь эти нивы помрачены, тоской и страхом веет от них – словом – по ним бродит «чорная жуть» смерти. «Песнь о хлебе», тема которой – полевые работы, – написана в скорбном и безнадежном тоне. «Песнь о хлебе» под пером поэта безнадежности становится «Песней о чуме».

Вот она, суровая жестокость,

Где весь смысл страдания людей.

Режет серп тяжелые колосья

Как под горло режут лебедей.

Наше поле издавна знакомо

С августовской дрожью поутру.

Перевязана в снопы солома –

Каждый сноп лежит, как жолтый труп.

На телегах, как на катафалках,

Их везут в могильный склеп – овин,

Словно дьякон, на кобылу гаркнув,

Чтит возница погребальный чин…

..Никому и в голову не встанет,

Что солома это тоже плоть,

Людоедке мельнице зубами[9]

В рот суют те кости обмолоть.

И из мелева заквашивая тесто,

Выпекают груды вкусных яств…

Вот тогда-то входит яд белесый

В жбан желудка лица злобы класть.

Все побои ржи в припек окрасив,

Грубость жнущих сжав в духмянный сок,

Он вкушающим соломенное мясо

Отравляет жернова кишок.

И свистят по всей стране, как осень,

Шарлатан, убийца и злодей,

Оттого, что режет серп колосья,

Как под горло режут лебедей.

Таково это единственное есенинское стихотворение о крестьянском труде, об основе деревенской жизни.

Любопытное само по себе, оно знаменательно и для развития поэтических образов Есенина.

Труп, катафалки, склеп, погребальный чин, яд, отрава, – вот какие слова находит теперь поэт для бывших прежде «благостными» деревенских нив.

Вполне понятно, почему это произошло: до сих пор Есенин обыкновенного, настоящего поля как бы никогда и не видел. Это теперь отмечено даже снисходительными критиками Есенина:

– «И в молитвенном экстазе говорит Есенин:

Душа грустит о небесах,

Она нездешних нив жилица.

Да, нездешних нив. Мистика и поповщина уводят от подлинной жизни. Черные крепы мистической тайны закрывают глаза, молитвенный шум заглушает шумы подлинной жизни, и надуманным, искусственным становится творчество писателя. Есенин не смог стать певцом деревни, осознать ее подлинные нужды, подлинные радости, истинные горести[10]. И – добавим – вместо подлинных радостей деревни Есенин усмотрел призрачные радости в духе «апостола Андрея» и вместо подлинных горестей – вымышленные горести несчастных колосиков. И совершенно прав тот же В. Киршон, когда несколько далее он говорит о есенинских описаниях деревни: «картина в целом неверна, фальшива, вредна»:

Однако, несмотря на это совершенно категорическое утверждение, В. Киршон черев две страницы приходит к совершенно противоположному выводу, усмотрев «громадное положительное значение» творчества Есенина:

– «Глубокой задушевностью, искренностью, простотой и нежностью напитаны песни Есенина… Он находит удивительно мягкие и теплые слова для белесой коровы Буренки. Для собаки, у которой утопили щенят… И даже колосья, которые режут[11] „как под горда (?) лебедей“, вызывают в нем сочувствие».

Вот то-то и плохо, что у Есенина «мягкие и теплые слова» сочувствия нашлись для животного и растительного мира, и не нашлись для людей. Вот в этом-то именно и сказывается с наибольшей силой оторванность Есенина от жизни, а В. Киршон полагает, будто Есенин «прекрасно показал» «внутренний облик крестьянства», «которому жестокость несвойственна»[12] – и в этом – «громадное положительное значение его творчества». Но не станем долго спорить с В. Киршоном. В конце-концов стихи Есенина достаточно красноречиво убеждают в том, что Есенин, как поэт, избирал темы и краски глубоко отрицательного, а уж совсем не положительного значения для современности. 1-й том собрания стихотворений чрезвычайно показателен в этом отношении. Кое-что из этого тома процитировано нами выше. Приведем еще несколько строф из центральной части книги.

…Сам я разбойник и хам

И по крови степной конокрад…

…Был я весь, как запущенный сад,

Был на женщин и зелие падкий…

«Был»… А что же теперь? Теперь поэт хочет уйти от хулиганства и пытается уйти от него (1923 г.) в личную жизнь, в любовь:

В первый раз я запел про любовь,

В первый раз отрекаюсь скандалить…

Но любовь не явилась исходом и спасением. В кабацком чаду она сама приобрела чадный облик.

Еще прежде в его стихах прорывались темные, грустные нотки.

Ближе к концу, они превращаются в сплошной вопль отчаяния и безнадежности. Мы позволим себе процитировать полностью два стихотворения, чрезвычайно показательные в этом отношении.

Здесь уже нет речи о счастье, тишине и молитве. Стихи говорят о глубоком душевном надрыве, о бессмысленном пьяном буйстве я ругани (написаны в 1922-23 г.):

Пой же, пой! На проклятой гитаре

Пальцы пляшут твои в полукруг.

Захлебнуться бы в этом угаре,

Мой последний, единственный друг.

Если прежде друг был не нужен («счастлив, кто… живя без друга»), потому что и без друга жизнь была какой-то ценностью, то теперь – этот «последний, единственный друг» – последняя соломинка, за которую хватается утопающий. То, что поэт сознает себя утопающим, гибнущим, – ярко выражено в следующих строках:

Не гляди на ее запястья,

И с плечей ее льющийся шолк.

Я искал в этой женщине счастья,

А нечаянно гибель нашел.

(Здесь и дальше курсив наш).

Я не знал, что любовь – зараза,

Я не знал, что любовь – чума,

Подошла и прищуренным глазом

Хулигана свела с ума.

Сумасшествие, зараза, чума, гибель – вот как рисуется любовь Есенину теперь. А ведь в более ранних стихах он мечтал о том, что любовь «явится ему, как спасенье». В тот период и любимая женщина представлялась его сознанию нежной и трогательной. Теперь она стала темным призраком, символом безобразной и бессмысленной жизни, «кабацкого пропада»[13]:

Пой, мой друг. Навевай мне снова

Нашу прежнюю буйную рань.

Пусть целует она другова

Молодая, красивая дрянь.

Интересно отметить, что образ любимой женщины у Есенина всегда соответственен, подобен тому образу самого поэта, который он рисует в своих стихах. Сам был светлым и кротким – и она была такой же. Сам стал «хулиганом» – и она стала «дрянью». И именно потому, что самого себя бичевать – мучительно, и ее он на минуту щадит:

Ах, постой. Я ее не ругаю.

Ах, постой. Я ее не кляну.

Но пощада продолжается не более одного мгновения. В следующих строках поэт в темнейшие низины низводит и свой образ и образ возлюбленной:

Дай тебе про себя я сыграю

Под басовую эту струну.

Льется дней моих розовый купол

В сердце снов золотых сума.

Много девушек я перещупал,

Много женщин в углах прижимал.

Да! Есть горькая правда земли,

Подсмотрел я ребяческим оком:

Лижут в очередь кобели

Истекающую … соком.

«Розовый купол» и «золотые сны» не спасли от черного провала. Жизнь покатилась вниз и поэт чувствует, что это уже непоправимо:

Так чего ж мне ее ревновать,

Так чего ж мне болеть такому.

Наша жизнь – простыня да кровать.

Наша жизнь – поцелуй да в омут.

«В омут»… Невольно приходят на мысль, что поэт предчувствовал свою гибель. Но ведь надо же куда-нибудь деваться от нестерпимого сознания близкой гибели. И вот – отчаянный, истерический, последний разгул:

Пой же, пой! В роковом размахе

Этих рук роковая беда.

Только знаешь, пошли их на…

Не умру я, мой друг, никогда.

Уверенный в том, что смерть близка, что она надвигается и вот-вот задавит – он старался внушить самому себе и своему «последнему другу» мысль о собственном бессмертии. Но «роковая беда» все-таки неотступно шла за ним по пятам и в конце-концов настигла его…

Вот еще одно стихотворение того же периода, что и первое. В некоторых его строках надрыв чувствуется еще острее:

Сыпь, гармоника. Скука… Скука…

Гармонист пальцы льет волной.

Пей со мной, паршивая сука,

Пей со мной.

Излюбили тебя, измызгали –

Невтерпеж.

Что ж ты смотришь так синими брызгами?

Иль в морду хошь?

«Невтерпеж»… – некуда деваться от смертельного отчаяния, кроме как в пьяный угар: «Пей со мной». Но и в попойке не легче, и горькая досада берет, и спутница – не мила:

В огород бы тебя на чучело

Пугать ворон.

До печенок меня замучила

Со всех сторон.

Сыпь, гармоника, сыпь, моя частая.

Пей, выдра, пей.

Мне бы лучше вон ту, сисястую, –

Она глупей.

«Чем хуже, тем лучше». «Она глупей», – ладно, пусть: ни в чем нет спасения, может быть оно найдется в «глупой», животной, мясистой любви. Но и любовь оказывается спасеньем не была и не будет:

Я средь женщин тебя не первую…

Не мало вас,

Но с такой вот, как ты, со стервою.

Лишь в первый раз.

И чем дальше, тем острее надрыв:

Чем больнее, тем звонче,

То здесь, то там.

Я с собой не покончу,

Иди к чертям.

«Не покончу», – разве это обещание успокаивает? Наоборот: так горько сказано оно, что воспринимается в обратном смысле. Над тем, кто в таких выражениях обещает остаться жить, – непременно маячит револьвер или веревка.

К вашей своре собачьей

Пора простыть.

Могильным холодом тянет от этого последнего «простыть». И все-таки жалко жизни, мучительно хочется все темное бросить, во всем «пропащем» раскаяться:

Дорогая, я плачу,

Прости… Прости…

Но «прости» звучит, как «прощай», как последнее слово перед смертью…

Оба цитированные нами стихотворения производят жуткое впечатление. В них мрачный пафос кабацкого отчаяния достигает последнего предела. И не даром вся книга заканчивается принятием смерти:

…Цветы мне говорят – прощай,

Головками склоняясь ниже,

Что я навеки не увижу

Ее лицо и отчий край.

Любимая, ну, что ж! ну, что ж!

Я видел их и видел землю,

И эту гробовую дрожь,

Как ласку новую приемлю.

Когда гибель неизбежна, остается ее принять. Так решил Есенин. Так, соответственно своему решению, он сам расположил стихи в книге[14], которой ему уже не суждено было увидеть напечатанной…

Мы внимательно прочли всю эту книгу.

Что же дает нам право говорить, что в 1-м томе «Собрания стихотворений» можно увидеть «Нового Есенина?» Казалось бы, все, о чем мы говорим в настоящей нашей работе было известно и раньше. Казалось бы… Но в действительности это далеко не так. Достаточно хотя бы двух стихотворений («Пой же, пой… На проклятой гитаре» и «Сыпь, гармоника»), нигде прежде не напечатанных (в СССР), чтобы найти в Есенине нечто новое. Но этого мало. В 1-м томе собрано большое количество лирических стихов Есенина, написанных в течение целого ряда лет. То, что прежде появлялось перед глазами читателя разрозненно и не одновременно, сливается в некоторое единство. Только теперь можно с полным правом начать говорить о творчестве Есенина в его целом. И только теперь у нас есть возможность убедиться, что те заключения, которые делались нами в других работах относительно отдельных произведений или отдельных групп произведений Есенина – верны и по отношению ко всему его творчеству, во всяком случае, по отношению ко всей лирике Есенина…

И мы не думаем, чтобы этот пафос смерти и дебоша был уместен в настоящее время. Разве это нужно сейчас читателю? Разве подобные «надгробные рыдания» могут вдохнуть в кого-либо бодрость и мужество, столь необходимые в суровых условиях строительства и борьбы переходного времени?

Нет, нет и нет!

И я неоднократно указывал на опасность есенинских тем для современной молодежи. В частности, в «Чорной тайне Есенина» я провел психиатрический диагноз есенинской болезни, особенно ярко выразившейся в его посмертной поэме «Чорный человек».

Ни для кого не секрет, что безумие (как и хулиганство!) – вещь весьма заразительная. В частности, есенинская белая горячка и последствия ее: мания преследования, чорная меланхолия и, как завершение, самоубийство, – уже заразили достаточное количество неуравновешенных людей.

Я, буквально, кричал об этом еще тогда, когда каждое слово против Есенина приравнивалось к кощунству. В самом деле, во второй книге «Молодой Гвардии» решительный критик А. Кулемкин требовал, чтобы по отношению к моим книгам были во время приняты меры, дабы следующую «продукцию» (речь идет о статье в сборнике Пролеткульта «На путях искусства») «не выпустили в свет».

Милый наивный Кулемкин! Ваши слова, разумеется, остались втуне. Не только эта моя «продукция» благополучно появилась, но и мои мысли, столь возмутившие Кулемкина и Кº, стали теперь общедоступной истиной.

Борьба против Есенинской, а не моей, «продукции» ведется по всему фронту общественности.

Но пока эта борьба еще недостаточно решительна, ее следует усилить и заострить. Книги Есенина не должны больше наводнять литературный рынок, отравляя умы молодежи.

Об этом я кричал еще при жизни Есенина. Тогда же была написана «Декларация об Есенине, есенистах и есенятах». Она была сделана мной еще в сентябре 1925 г., чем и обменяется ее крайне резкий тон, вследствие чего я не находил возможным обнародовать ее в первые месяцы после смерти Есенина, – уши читателя, вероятно, не выдержали бы такой «нагрузки». В настоящее время печатаю особенно важные параграфы из этой декларации:

«1. Певец собачьей старости, поэт всевозможного старья и рухляди – Сергей Есенин объявился как раз тогда, когда всю эту дрянь начали выкидывать. 1917–1921, – вот годы Есенинского дебошного расцвета.

2. Потребители Есенина – потомственные почетные коптители неба и плакуны над „Московскими Русями“, а также,

а) народничествующие любители „мужичка“ и „шансон рюсс“,

б) слюнявая интеллигенция, оглушенная революционной дубинкой,

в) вообще клопье, тараканье и паучье…

3. Есенинское ковырянье в навозе и раскопки в помойных ямах неизменно взращивают цинизм и вкус ко всему особо зловонному и бесчинному. Отсюда – Есенинское хулиганство, разгильдяйство, пьянство, дебоширство, бессмысленный и стихийный анархизм.

Поэтому Есенин в спросе и фаворе у:

а) бандитов и проституток,

б) держателей фиги в кармане, у кого храбрости хватает только на восхищение кабацкими призывами „бить жидов“ и ниспровержением трактирных стоек вместо власти»…

В заключение, позволяя себе заимствовать оборот вышеупомянутого Кулемкина, я скажу:

«Будем надеяться, что будут во время приняты меры, чтобы эту ядовитую „продукцию“ (сочинения Есенина) не выпустили в свет».

Думаю, что на этот раз эти слова будут иметь более реальное значение.

P. S.

О дальнейшем развитии «есенинщины» см. в моей новой книге «На борьбу с хулиганством в литературе».

А. Крученых.

15 октября 1926 г.

Книги А. Крученых

1925-26 г.г.

126. А. Крученых – «Леф-агитки – Маяковского, Асеева, Третьякова». М. 1925 г.

127. Его же. – «Заумный язык у Сейфуллиной, Вс. Иванова, Леонова, Бабеля, Ар. Веселого». М. 1925 г.

128. Его же. – «Записная книжка Велемира Хлебникова». М. 1925 г.

129. Его же. – «Язык Ленина». М. 1925 г.

130. Его же. – «Фонетика театра». 2-е изд. М. 1925 г.

131. Его же. – «Против попов и отшельников». М. 1925 г.

132. Его же. – Ванька-Каин и Сонька Маникюрщица.

133. Его же. – Календарь.

134. Его же. – Драма Есенина.

134а. Его же. – Гибель Есенина

135. Его же. – Есенин и Москва Кабацкая

136. Его же. – Чорная тайна Есенина.

137. Его же. – Лики Есенина.

138. Его же. – Новый Есенин.

139. Его же. – Псевдо-крестьянская поэзия.

140. Его же – На борьбу с хулиганством в литературе.

Примечания

(1) Государственное Издательство Москва-Ленинград, 1926 г.

(2) Курсив везде наш.

(3) С. Есенин – Стихи – (1920-24). Изд-во «Круг».

(4) Собрание стихотворений, т. 1. Гвз. 1926 г.

(5) Так напечатано в 1 томе «Собрания Стихотворений». В первоначальной редакции, в книжке «Москва Кабацкая», читаем – «хужева».

(6) По этому вопросу см. наши работы: «Гибель Есенина». «Чорная тайна Есенина».

(7) Курсив везде наш.

(8) Из стихотворении: «Сыпь гармоника», «Пой же, пой!» и др. См. ниже.

(9) В издании «Круг» напечатано так. В 1-м томе над. Гиза другая пунктуация:

Людоедке-мельнице – зубами

(Строфа все же остается путаной: «зубами в рот суют?»).

(10) В. Киршон – О Есенине – «Молодая Гвардия». Книга 1-я. Январь. 1926 г.

(11) От чрезмерного восхищения В. Киршон впадает даже в некоторую невнятность: кто кого режет? (А. К.).

(12) А как же «грубость жнущих»?

(13) Выражение А. Воронского.

(14) Есенин сам подготавливал стихи к этому изданию. Поэтому расположение их зависело от воли автора.

сноска